Хотя я жил в России уже три года, это была моя первая поездка в Петроград. И также впервые я должен был увидеть сэра Джорджа Бьюкенена. И хотя сейчас я испытываю стойкую неприязнь к городам, совершенно новый город всегда затрагивает какие-то струны в моей душе. В каком-то смысле Петроград не разочаровал меня. Это и в самом деле более красивый город, чем Москва, и вид – особенно зимой, – открывавшийся из посольства Великобритании, которое расположено – или было расположено – на замечательном месте у реки напротив Петропавловской крепости, почти сказочный по своей красоте. Но даже летом, в период белых ночей, Петроград всегда казался мне холодным и серым. Под его очаровательной внешней оболочкой билось холодное сердце. Никогда, ни в какие времена этот город не внушал мне такую дружескую привязанность, как Москва.
Поезд прибыл рано утром, и я поехал в старый «Отель де Франс», тщательно привел себя в порядок, позавтракал, а затем пошел через Дворцовую площадь в посольство. Я чувствовал неловкость и какое-то опасение, как будто собирался посетить своего зубного врача. Будучи шотландцем, я иногда пытаюсь избавиться от комплекса неполноценности по отношению к англичанам при помощи напускного презрения к их умственным недостаткам. В присутствии иностранцев я прямо-таки символ уверенности в себе. Несдержанность и развязность американцев только усиливают ощущение моей собственной важности. Русские всегда заставляют меня чувствовать себя «большим начальником». Но мягкое высокомерие скромного англичанина низводит меня до уровня неловкого простофили. Я полагаю, что этот комплекс неполноценности, который сейчас связывает меня более прочно, чем когда-либо, берет начало с того дня, когда я впервые прошел через парадный вход посольства Великобритании.
Когда я поднимался по широкой двойной лестнице, на верху которой посол обычно принимал своих гостей и на которой тремя годами позже был застрелен и растоптан большевистскими солдатами несчастный Кроуми, я чувствовал себя как школьник, идущий в кабинет директора. Я повернул налево и прошел в некое подобие приемной, в которой меня встретил Хавери, канцелярский служащий, – удивительный человек, обладавший в полной мере английским презрением к иностранцам, чья склонность ворчать уравновешивалась только его добросердечием. Мне предложили присесть и велели ждать. По мере того как проходили минуты, предвкушаемое удовольствие, которое возбудил во мне этот визит, сменилось все нарастающим волнением. Единственным сотрудником посольства, которого я знал, был полковник Нокс, военный атташе. Он отсутствовал. Посол не назначил времени для беседы со мной. Очевидно, все были заняты. Вероятно, мне следовало бы позвонить по телефону, чтобы узнать, на который час мне назначено прийти. Я сильно нервничал – повышенная чувствительность была моим проклятием всю жизнь. Она, и только она одна в ответе за то, что за годы своей официальной службы я приобрел репутацию наглого человека, что было совершенно незаслуженно. Впоследствии именно моя чувствительность стала причиной того, что один очень высокопоставленный чиновник в министерстве иностранных дел заклеймил меня «дерзким школяром». Никогда эта чувствительность не замораживала меня до такого неестественного состояния, как в те долгие четверть часа в приемной Хавери.
Наконец, большая белая дверь с железной планкой открылась, и вышел высокий, атлетического сложения чрезвычайно симпатичный человек лет тридцати. Это был Бенджи Брюс, начальник канцелярии, неизменный любимец всех послов, при которых он когда-либо служил. Он сказал, что посол примет меня через несколько минут, провел в канцелярию и представил другим секретарям. Позднее я узнал их лучше и смог оценить по достоинству, но мое первое впечатление – это машинописное и телеграфное бюро, руководимое воспитанниками Итона. В большой комнате, заставленной столами, теснились полдюжины молодых людей, занятых печатанием на машинках и шифрованием. То, что они выполняли свое задание хорошо, что Бенджи Брюс умел печатать так же быстро, как любой профессионал, и шифровать-расшифровывать с поразительной быстротой, само собой разумелось. Здесь находились молодые люди, которые потратили тысячи фунтов стерлингов на свое образование, сдали трудные экзамены, но которые в разгар большой войны, когда их специальные знания могли бы быть использованы с выгодой для их родины, часами занимались работой, которую так же эффективно могли бы выполнить служащие низшего разряда. Эта система, которая в настоящее время, к счастью, упразднена, была типична для страдающего отсутствием воображения Уайтхолла, по крайней мере, во время первых двух лет войны. Какая-нибудь второстепенная миссия – а в России их, вероятно, были десятки – могла потребовать почти безграничного притока денег из казначейства. Профессиональным дипломатам, которые – какими бы ни были их недостатки – знали свою работу лучше, чем непрофессионалы, предоставляли вести дела, как и в мирное время, не потому, что существовала какая-то опасность разглашения секретов, а просто потому, что такая система работала на протяжении поколений, а также потому, что в департаменте старших клерков министерства иностранных дел не было никого, кто обладал бы достаточной гибкостью ума или силой характера, чтобы настоять на ее изменении. Ничего удивительного, что после войны много молодых дипломатов, устав от этой бессмысленной рутины, подали прошения об отставке. Брюс был одним из них. Сильная и привлекательная личность, отличный лингвист, приверженец строгой дисциплины, человек, обладающий организаторским даром, он руководил своей канцелярией удивительно умело. Если Брюс и был немного упрям, что свойственно жителям Ольстера, он служил всем своим начальникам с горячей преданностью. Когда вскоре после войны он ушел в отставку, министерство иностранных дел потеряло, вероятно, самого образованного из молодых дипломатов.
Я пробыл в канцелярии двадцать минут, потом пришел Хавери и объявил, что посол освободился. Я вошел в длинный кабинет, и мне навстречу вышел хрупкий на вид мужчина с усталым и печальным выражением глаз. Монокль, тонкие черты лица и прекрасные серебристые от седины волосы придавали ему немного театральный вид. Но ни в его манерах, ни в самом человеке не было ничего искусственного, только большое обаяние и удивительная сила, внушающая почтение, которой я тут же поддался.
Поведение посла было настолько спокойным, что моя нервозность мгновенно улетучилась. На протяжении часа я беседовал с ним, рассказывая о своих страхах и тревогах в отношении сложившейся ситуации, о нехватке фондов, о подпольной антивоенной пропаганде, о растущем недовольстве правительством во всех слоях населения, о ропоте против царской власти. Он несколько удивился. «Я думал, что обстановка в Москве гораздо лучше, чем в Петрограде», – печально сказал он. На самом деле так оно и было, но я догадался, что до этого момента он слишком высоко оценивал патриотические настроения в Москве. Я поколебал его веру, которая, возможно, никогда не была очень уж сильной.
Я был приглашен на обед и представлен леди Джорджине, супруге посла. Это была женщина сильных эмоций, чего она почти не делала попыток скрывать, и на протяжении нескольких месяцев, когда бы я ни приехал в Петроград, она неизменно встречала меня фразой: «А вот и пессимист господин Локкарт». Но во всех других отношениях она проявляла по отношению ко мне исключительную доброту, и, хотя я так до конца и не преодолел свой изначальный благоговейный страх, я считался счастливчиком, который пользовался ее благосклонностью. Для самого сэра Джорджа она была всем, чем должна быть жена. Леди Джорджина с неутомимым рвением следила за его здоровьем, вела домашнее хозяйство, которое работало как часы, и никогда не отступала от пунктуальности, которая у посла приобрела размеры почти мании. Она была крупной женщиной, и ее сердце было пропорционально телу.
Здесь не место рассказу о работе сэра Джорджа Бьюкенена в России, но я хотел бы отдать дань уважения этому человеку. Каждому английскому чиновнику, который работал в России в военные годы, неизбежно приходилось сталкиваться с критикой за допущенный промах. А в глазах британца крах России в 1917 году был величайшим из всех промахов. Так что тенденция искать козлов отпущения среди своих соотечественников довольно сильна. Имя сэра Джорджа Бьюкенена также пострадало от очернителей как в Англии, так и в России. Я слышал заявления государственных министров о том, что при более сильном после Великобритании революции в России можно было бы избежать. Есть русские, которые, нисколько не сомневаясь, обвинили сэра Джорджа Бьюкенена в подстрекательстве к революции. В обоих случаях от критики можно отмахнуться как от абсолютно несостоятельной. На самом деле эти обвинения представляют собой жестокую и безосновательную клевету, которая, к стыду английского общества, повторялась без опровержений в лондонских гостиных теми русскими, которые пользовались гостеприимством в верхах. Это форма поношения, которую не могут извинить или оправдать никакие личные страдания. Сэр Джордж Бьюкенен был человеком, всеми фибрами души противившимся революции. Пока не произошла революция, он всегда отказывался встречаться и на самом деле никогда не встречался ни с кем из людей, которые несли ответственность за свержение царизма. Он также ни лично, ни через своих подчиненных никак не поощрял их амбиции. Естественно, сэра Джорджа можно было бы обвинить в отсутствии проницательности, если бы ему не удалось предвидеть приближающуюся катастрофу и если бы, выполняя свои обязанности, он боялся предупредить русского самодержца об опасностях, которые, как он видел, ему угрожают. Эту непростую задачу он взял на себя во время памятного разговора с императором. Я видел его непосредственно перед тем, как он уехал на встречу с царем. Бьюкенен сказал мне, что, если император примет его сидя, все будет хорошо. Император принял его стоя.
Утверждение Уайтхолла, что более энергичный посол мог бы предотвратить окончательную катастрофу, основано на глубоком незнании традиций русского самодержавия. Презрение к иностранцам характерно для англичан, но в этом смысле отношение самого сдержанного типичного англичанина представляет собой саму терпимость по сравнению с высокомерным безразличием петербургского общества к чужаку на его территории. Не имея длинной родословной, менее цивилизованная, чем можно было бы ожидать, судя по ее роскошной жизни, русская аристократия жила в своем собственном мирке. Иностранного посла не принимали просто потому, что он был послом. Если свету импонировали его личные качества, его приглашали всюду, если нет – игнорировали. Это не был настоящий снобизм. Русская аристократия была так же гостеприимна, как и другие слои населения России. Но она делала свой собственный выбор объектов гостеприимства, и зачастую ее выбор был поразителен по своей неразборчивости. В годы войны младший лейтенант из британской службы военных цензоров посещал, вероятно, больше вечеринок в домах высокопоставленных людей, чем все сотрудники посольства, вместе взятые.
Для аристократии абсолютизм царской власти был больше, чем религия. Это был монолит, на котором зиждилось ее собственное существование. В ее глазах русский император был единственным настоящим монархом в мире, и ради самой себя она рассматривала любую попытку иностранных дипломатов оказывать на него влияние как посягательство на императорскую власть. Самыми энергичными представителями бюрократии были прибалтийские бароны, класс, даже сейчас закосневший и реакционный. С самого начала они увидели в войне опасность самодержавию, а в Англии – родину конституционной монархии, к которой они относились с большой подозрительностью. Но, несмотря на всю свою слабость, император не был ни легко доступен, ни подвержен какому-либо иностранному влиянию, за исключением самого тактичного. Точно так же, как и его советников, императора возмутила бы любая попытка английского дипломата открыто заговорить с ним.
Поэтому задача сэра Джорджа Бьюкенена была чрезвычайно трудной. Ему приходилось преодолевать политические предубеждения против Великобритании, которые остались со времен прошлых разногласий в политике. Ему приходилось принимать в расчет особую чувствительность правящего класса. Предположить, что он был слабым человеком, потому что действовал осторожно, означает недооценить его личность. Его назначили возглавлять посольство в Петрограде благодаря отлично проделанной работе в Софии, и я сомневаюсь, что в британской дипломатической службе был кто-нибудь, кто понимал лучше славянский характер. Если сэр Джордж и не был человеком выдающегося интеллекта (он испытывал недоверие шотландца к всякому блеску), он обладал удивительной силы интуицией и огромным запасом здравого смысла. Русскому уму он противопоставлял абсолютную честность и искренность, удачно сочетавшиеся с осторожностью. Он завоевал полное доверие Сазонова, самого надежного из царских министров. А огромное большинство населения России считало его человеком, который всем сердцем желал победы союзникам, а не чисто английскому оружию, и который не поощрял никаких интриг за счет России. Я намеренно говорю «большинство населения России», так как было бы ошибкой считать, что сэр Джордж Бьюкенен был непопулярной фигурой в русском обществе. За исключением прогермански настроенных кругов, его поклонники в среде аристократии были весьма многочисленны. Только после революции дворяне начали выражать невнятное недовольство, ища в нем козла отпущения, ответственного за их собственное поражение, и прикрытие для своих собственных вольных разговоров, направленных против царя. Более чем резолюции Союза земств и Союза городов и вся агитация социалистов, именно открыто выражавшаяся критика со стороны великих князей и высокопоставленных аристократов ослабляла императорскую власть. Когда историю англо-русских отношений в эти роковые годы будут рассматривать в перспективе, будущие поколения признают, насколько велика была работа, проделанная сэром Джорджем Бьюкененом, чтобы удержать Россию в войне как можно дольше. Конечно, я не могу себе представить большей катастрофы для Англии, чем ее посол в Петрограде, попытавшийся перед императором сыграть роль маленького Наполеона с Уайтхолла.
Начальником сэр Джордж Бьюкенен был замечательным. Это был человек, вся жизнь которого была подчинена высшему понятию долга. Его боготворили все сотрудники посольства, и, когда он выходил на свою ежедневную пешую прогулку до российского Министерства иностранных дел – шляпа загнута вверх с одной стороны, а вся его высокая худощавая фигура слегка поникла под грузом забот, – каждый англичанин ощущал, что здесь помимо дипломатических границ посольства находится кусочек английской территории.
Если у сэра Джорджа и была черта характера, которую следует особо подчеркнуть, то это его потрясающее мужество, как физическое, так и духовное. Он физически не понимал значения слова «страх». С точки зрения духовной он одержал полную победу над тем, что, как мне кажется, было склонностью придерживаться линии наименьшего сопротивления, и, не колеблясь ни минуты, смело шел навстречу ситуациям и разговорам, которые были ему неприятны.
Ко мне Бьюкенен был неизменно добр. Благодаря своему незначительному положению я имел возможность встречаться с людьми, с которыми не могли встречаться ни он, ни его сотрудники. Таким образом, у меня была возможность снабжать посла информацией, которая – при условии, что она была правдивой, – представляла для него какую-то ценность. Многие послы брали бы эту информацию как нечто само собой разумеющееся и включали бы то, что им требуется, в свои депеши. Но сэр Джордж так не поступал. Он не только всячески поощрял меня как в письмах, так и в личных беседах, но и отправлял мои отчеты на родину в министерство иностранных дел – зачастую вместе с сопровождающим их одобрительным письмом. В результате за свою работу я завоевал полное доверие Лондона и несколько раз получал письма с похвалой лично от сэра Эдварда Грея. Я начал ходить с чуть выше поднятой головой и еще энергичнее стал бороться с министерством иностранных дел за то, чтобы были увеличены ассигнования на работу офиса и денежное содержание сотрудникам. Но по отношению к сэру Джорджу я был преисполнен благодарности и того уважительного послушания, которое всегда должно следовать за ней. Позднее я лишился его благосклонности из-за позиции невмешательства, которую занял после большевистской революции. Но из всех людей, под началом которых я работал на протяжении своей карьеры, он был единственным – за исключением лорда Милнера, – к кому я испытывал величайшую привязанность и перед которым преклонялся, и я рад, что я сумел помириться с ним до его смерти.