Я уже говорил, что Бейли был болен. Недостаток движения – всегдашняя напасть московской зимы – и переутомление подорвали его здоровье, и в апреле 1915 года он принял решение возвратиться в Англию и лечь на операцию, которая, как ему говорили уже некоторое время, была необходима. Со свойственной ему добротой он настаивал на том, чтобы я взял недельный отпуск перед его отъездом. Это был мой последний настоящий отпуск в России, и я наслаждался каждой его минутой. Покинув Москву, все еще находившуюся во власти зимы, я уехал в Киев, колыбель русской истории, священный православный город. Проснувшись после ночи, проведенной в поезде, я поглядел в окно и увидел зеленые поля и прелестные белые домики, сияющие под теплыми лучами солнца. Мой попутчик, офицер, возвращавшийся на фронт, приветствовал меня улыбкой: «Вам понравится Киев. Вы увидите, что атмосфера здесь лучше, чем в Москве, не говоря уж о Петрограде». Находясь в приподнятом настроении, я был готов верить чему угодно. На самом деле он говорил чистую правду. И хотя в Киеве было полно раненых, в городе царил более воинственный дух, чем в Москве. Действительно, вплоть до самой революции чем ближе ты находился к фронту, тем более оптимистичным было настроение. Вся элита России находилась в окопах. Это тыл, а не фронт подвел страну.
Когда подъезжали к Киеву, мы довольно надолго остановились на какой-то станции. На запасном пути формировали состав, везущий австрийских пленных. Пленные, очевидно без охраны, слезли со своих платформ, на которых раньше перевозили скот, и разлеглись вокруг на поленницах, наслаждаясь первым теплом южного солнца, прежде чем продолжить свой долгий путь в Сибирь. Бедняги, они выглядели недоедающими и были чудовищно одеты. В Москве новости о захвате стольких тысяч пленных всегда наполняли меня горячим ликованием. Здесь, лицом к лицу с самими бедолагами, у меня возникла только одна мысль. Снодграсс, генеральный консул США, который представлял интересы Германии в России, передал мне письменный отчет об ужасных условиях русских лагерей для военнопленных. И с глубокой жалостью в сердце я задавал себе вопрос: сколько из этих людей – некоторые из них, несомненно, счастливы, что попали в плен, и не подозревают об ожидающей их судьбе – когда-нибудь увидят снова свой дом? Когда я стоял у открытого окна, глядя на них, как посетитель зоопарка смотрит на новое животное, один из пленных начал петь интермеццо из Cavalleria Rusticana. Он был хорват, и весна согрела его сердце, навеяв воспоминания о доме в Далмации. Он совершенно не замечал нашего поезда, полного русских, а пел для собственного удовольствия, и пел так, словно его сердце готово разорваться. Я не знаю, кто он был такой. Возможно, тенор из Загребской оперы. Но действие, которое произвел его голос на той крошечной станции на фоне зеленых полей и садов, было волшебным. Его товарищи по несчастью прекратили бросать камушки. Русские, пассажиры нашего поезда, встали со своих мест и стояли в молчаливом восхищении у окон. Затем, когда он закончил, австрийцы и русские объединились в одном стихийном взрыве аплодисментов и из вагонов на пленных посыпался град сигарет, яблок и сладостей. Певец с серьезным видом поклонился и отвернулся. Потом раздался свисток, и мы поехали дальше.
Я приехал в Киев около полудня в Страстную пятницу и провел вторую половину дня бродя по городу и глядя на церкви, которых там почти так же много, как и в Москве. Потом, усталый и остро ощущающий свое одиночество, в девять часов я лег спать. На следующий день я встал рано. Солнце потоком лилось в окно, и я решил как можно лучше использовать свою временную свободу. Я подобен американцу в своей страсти осматривать достопримечательности, и я осмотрел Киев со всей тщательностью типичного американского туриста. После Москвы было облегчением увидеть холмы и настоящую реку. Чудесная погода заставила выйти на улицу весь город. Русские делали покупки к Пасхе в магазинах, где владельцами были евреи. Ведь, несмотря на свои церкви, Киев скорее еврейский город, нежели русский. Казалось, все вокруг улыбаются. Вести с австрийского фронта, базой для которого был Киев, по-прежнему оставались хорошими. Перемышль пал только несколько недель назад, и в обстановке преобладающего оптимизма я чувствовал себя счастливее, чем все эти месяцы.
После обеда я нанял дрожки и поехал на Владимирскую горку, потом оставил своего возницу и взобрался наверх, чтобы посмотреть на открывающийся вид. В Англии или Америке частный предприниматель построил бы здесь гостиницу или санаторий. Русские же поставили здесь памятник святому Владимиру, который стоит лицом к Днепру с огромным крестом в руке. Сам Днепр замечательная река, производящая гораздо большее впечатление, чем Волга, и совершенно не похожая ни на какую другую реку, которую я когда-либо видел. После более чем трех лет жизни на равнине, где нет гор и моря, Днепр был мне как бальзам на душу. Сейчас, возможно, уже не возникло бы такого впечатления.
Затем я съехал вниз к подвесному мосту, чтобы взглянуть на город с равнины. Ведь – удивительное дело – в то время, как сам Киев построен на холмах, вся окружающая его местность – такая же равнина, что и вокруг Москвы. Пароходы с белыми крышами уже курсировали по реке. Деревья только-только начали расцветать. Расцвела сирень, а у обочины дороги в изобилии росли лютики. Расположенный на берегу реки, Киев напомнил мне Квебек. И если Квебек находится, возможно, в более красивом месте, колоритность киевской архитектуры является более чем достаточной компенсацией окружающего ландшафта.
Вечером я пошел в собор Святой Софии на всенощную. В Москве мои посещения русской церкви происходили всегда по таким официальным поводам, как день рождения императора или его именины. Я всегда был в форме и стоял среди избранных на площади, куда не пускали простых верующих. В Киеве я был одним из толпы, такой плотной, что несколько человек упали в обморок. Несмотря на это неудобство, я остался до конца службы, принял участие в шествии и разделил эмоциональный подъем огромного собрания горожан и паломников.
Паломники, издали очень колоритные, держались все вместе, и на второй день Пасхи я пошел посмотреть на них в знаменитую Киевскую лавру, которая вместе с Троице-Сергиевской лаврой под Москвой является самой почитаемой святыней в России. Солнце так припекало, что мне пришлось вернуться и снять жилет. Когда я вошел в монастырскую церковь, служба уже шла, а на площади снаружи были выстроены тысячи солдат. Повсюду были паломники – бородатые мужчины с ясными глазами и иссохшие старухи, – расположившиеся со своей провизией. В самой церкви я увидел в углу старика, который с довольным видом жевал краюшку черного хлеба. Он казался совершенно счастливым. Из церкви я пошел в подземелье, в холодные и невыразительные подземные коридоры, где находились кости забытых святых. Перед каждым гробом стояла коробка для пожертвований, рядом с которой сидел священник, и, когда паломники со стертыми ногами неловко совали в нее свои копейки, священник склонялся над останками мертвого святого и говорил нараспев: «Молись за нас Господу». Трепеща, я поднялся наверх к солнечному свету и вышел на поросший травой обрыв. Здесь, в трех шагах от меня, сидели трое слепых нищих и с разным успехом читали вслух Евангелие. Один из них, молодой человек, на вид не более двадцати пяти лет, был одет в солдатскую форму. Если он потерял зрение на войне, как он так быстро научился читать по Брайлю? Если нет, то почему на нем военная форма? Я не смутил его покой, задав нескромный вопрос, а предпочел считать представителем той святой России, которая в первые дни войны вызывала взволнованное сочувствие у моих соотечественников.
Далее на берегу реки цыганка с попугаем, предсказывающим судьбу, занималась своим доходным ремеслом в окружении солдат. Попугай был хорошо обученной птицей и мог дать своим клиентам правильную сдачу до тридцати копеек. Из-за гадалок и священников большинство солдат и паломников, вероятно, ушли оттуда с пустыми карманами. То, что осталось, пошло старому гусляру, который под собственный аккомпанемент пел сиплым голосом народные песни. Это была очень мирная, очень безобидная и спокойная картина. И паломники, и солдаты, удовлетворенные, получили сполна за свои деньги.
В Киеве у меня не было никаких приключений. И все же память о неделе, проведенной в этом городе, более четко запечатлелась в моем мозгу, чем какой-нибудь другой эпизод военного времени. Возможно, благодаря солнечным чарам или из-за контраста с волнениями московской жизни у меня осталось такое светлое впечатление об этом эпизоде.
Когда я уезжал из Киева, погода испортилась и начался проливной дождь. Вокзал был пустынен и уныл, и, когда я посмотрел назад через железнодорожный мост, я почувствовал благодарность за то, что город ради меня продемонстрировал все свои самые яркие краски. И все же мое сердце тяготило то, что я уезжаю с юга, от теплого солнца, улыбок и смеха украинцев, на холодный и суровый север. Я был несправедлив к Москве и великому русскому народу. Когда все рухнуло, Киев стал центром самых ужасных зверств революции, а украинцы – преступниками, совершавшими самые жестокие акты насилия.
На обратном пути у меня было одно небольшое приключение, которое произошло по небрежности русских или из-за их равнодушия к принятым на Западе условностям. Мне пришлось делить купе в спальном вагоне с дамой. Она была очаровательна и за первый час рассказала мне всю историю своей жизни. Дама была известной певицей и, скопив значительное состояние, вышла замуж за гвардейского офицера. После шести лет жизни в браке он в приступе ревности выстрелил в нее. Пуля пробила ей шею, и с тех пор она не могла петь. В ее обществе часы пролетели незаметно, и было уже поздно, когда я лег отдыхать. Но между нами не было ничего романтичного. И хотя она прекрасно выглядела для своих лет, ей, вероятно, было за шестьдесят.
Вскоре после моего возвращения в Москву Бейли уехал в Англию в отпуск по болезни, и в возрасте двадцати семи лет я остался ответственным за пост, который быстро становился одним из самых важных за границей.
Его отъезд ни возвысил, ни принизил меня. Я замещал его и раньше, когда он отсутствовал, отправляясь в инспекционные поездки. Я ожидал возвращения Бейли через месяц и просто вел дела в его временное отсутствие.
Однако обстоятельства сложились так, что период моей ответственности продлился. Из Киева я возвратился в Москву, полную слухов и уныния. Дела на германском фронте шли плохо. Наступление русских в Австрии было остановлено. Уже начались кровопролитные контрнаступления, и в город начали стекаться беженцы, до крайности истощив его ресурсы жилого фонда. От своих знакомых-социалистов я получал тревожные сообщения о недовольстве и беспорядках среди новобранцев в деревнях. Раненые не желали возвращаться на фронт. Крестьяне возражали против того, чтобы их сыновей отрывали от работы на полях. Мои друзья-англичане, работавшие на текстильных фабриках в провинции, со все возрастающим беспокойством относились к социалистической агитации среди рабочих, которая приобрела как антивоенный, так и антиправительственный характер. В самой Москве уже начались хлебные бунты, когда помощника префекта забросали камнями. Командующий Московским гарнизоном Сандетский, старый патриот, ненавидевший немцев, был снят со своего поста, а на его место генерал-губернатором был назначен князь Юсупов, отец молодого князя Юсупова, который позднее был замешан в убийстве Распутина. Ходили слухи, что единственной причиной отставки Сандетского был чрезмерный патриотизм. Императрица, которая без устали трудилась на благо раненых, передавала русским солдатам иконы, а немецким и австрийским пленным – деньги. Правда это или нет, но Сандетский возражал против того, что пленных так балуют «сверху», и лишился царской милости. Обстановка складывалась нездоровая. Уверенность в русском оружии уступила убежденности в немецкой непобедимости, и во всех слоях населения Москвы царило сильное возмущение мнимой прогерманской политикой российского правительства. Знаменитый русский паровой каток, созданный фантазией англичан (кстати, это было одно из самых глупых сравнений, когда-либо отштампованных), сломался.
Ситуация обязывала действовать, я решил закончить два отчета, над которыми работал еще до отъезда Бейли. Первым был длинный доклад о беспорядках в промышленном секторе, включавший полученный из первых рук перечень задач социалистов. Вторым был отчет о политической ситуации в Москве. Он был пессимистичным по тону и содержал намек на вероятность серьезных волнений в ближайшем будущем. Затем с некоторой опаской я отправил их послу. Я получил личное благодарственное письмо с просьбой сделать такие политические доклады регулярными.
Мое предсказание о беспорядках получило подтверждение через две недели. 10 июня в Москве начались широкомасштабные антигерманские волнения, и в течение трех дней город находился в руках толпы. Каждый магазин, каждая фабрика, каждый частный дом, находившиеся в собственности немца или носившие немецкое название, подверглись разграблению. Был сожжен дотла загородный дом Кнопа, крупного русско-немецкого миллионера, который больше чем кто-либо другой помогал создавать российскую хлопчатобумажную промышленность, ввозя английское оборудование и приглашая англичан-управляющих. Толпа, обезумевшая от алкоголя, добытого во время разгрома магазина какого-то виноторговца с немецкой фамилией, не проявила милосердия. Им было все равно, что их жертвы российские подданные; во многих случаях это были люди, которые, несмотря на свои имена, не говорили по-немецки. На фабрике Цунделя, расположенной в самом грязном промышленном районе, говоривший на немецком языке управляющий начал от страха стрелять в толпу и был убит на месте. Я выходил на улицу, чтобы увидеть беспорядки собственными глазами. В первые сутки полиция не могла или не хотела ничего делать. Во многих кварталах города начались пожары, и, если бы дул ветер, могло бы повториться бедствие 1812 года. Я стоял на Кузнецком Мосту и смотрел, как хулиганы грабили самый большой в Москве магазин роялей и фортепьяно. «Бех-штейны», «Блютнеры», рояли, пианино – они швыряли их одно за другим с разных этажей на землю, где большой костер завершил разрушительную работу. Треск падающих музыкальных инструментов и хриплые вопли толпы слились в страшный гул. Вызванные войска не смогли сразу подавить беспорядки.
Только через три дня власти сумели восстановить порядок, но впервые после 1905 года толпа почувствовала свою силу – у нее разгорелся аппетит на беспорядки.
Во время разгула толпы был нанесен ущерб значительной части британской собственности, и поэтому я немедленно явился к полицейместеру и к генерал-губернатору князю Юсупову, чтобы заявить официальный протест. Я застал несчастного полицмейстера в состоянии полного изнеможения. Он знал, что ему придется нести ответственность, – в действительности он и понес ее. Его сместили в течение суток. Князь Юсупов, как один из богатейших землевладельцев в России, находился в другом положении. Он был резко против, как он выразился, прогерманских деятелей в Петрограде и был склонен принять ту точку зрения, что беспорядки окажут благотворное воздействие на вялое правительство.
Вскоре после этого князь Юсупов ушел в отпуск и больше не вернулся на свой пост. Рассказ о его отставке или, по его словам, отказе вернуться на свою должность довольно забавен. Вскоре после беспорядков он давал обед в честь генерала Климовича, нового полицмейстера, и графа Муравьева, губернатора Московской губернии. Два дня спустя Джунковский, помощник министра внутренних дел и начальник тайной полиции, позвонил Муравьеву из Петрограда и сказал:
– Два дня назад вы обедали с Юсуповым.
– Да.
– Вы ели стерлядь и заливное из куропатки.
– Да.
– Вы обсуждали достоинства московских и петербургских женщин.
– Да.
– Вы пили «Мутон-Ротшильд» 1884 года.
– Да, – сказал удивленный Муравьев, – но откуда, черт побери, вы все это знаете?
– Да Климович мне только что прислал подробный отчет, – ответил Джунковский.
Муравьев пересказал эту историю Юсупову. Тот взорвался от ярости и сказал, что не собирается быть объектом шпионажа со стороны своего помощника, и поклялся, что не вернется в Москву, пока Климовича не вышвырнут оттуда.
Климович остался, а Юсупов так и не вернулся.
Происхождение беспорядков в Москве до сих пор окутано тайной, но я всегда придерживался точки зрения, что московский генерал-губернатор был во многом виноват в том, что сначала допустил эти, как он полагал, антигерманские демонстрации и не вмешивался, пока ситуация не приобрела чрезвычайно опасный характер.
В результате этих прискорбных событий я получил от посла просьбу приехать в Петроград. Оглядываясь назад через столько лет, я вновь испытываю то же волнение, которое принесло мне это сообщение. Вице-консулов, даже исполняющих обязанности генеральных консулов, не каждый день вызывает к себе посол для консультации. На какой-то миг я засомневался, не допустил ли я в делах какую-нибудь небрежность или не несу каким-то образом ответственность за то, что случилось. Я отмел все свои сомнения, но в качестве меры предосторожности попросил градоначальника Москвы Михаила Челнокова, который был моим лучшим другом в России, собрать самую последнюю политическую информацию. Затем, упаковав саквояж, я отправился на вокзал. Незаменимый Александр раздобыл для меня место в спальном вагоне.