Мои воспоминания о тех первых военных месяцах в Москве поразительно ярки, хотя сейчас в свете последующих событий они кажутся скорее необыкновенным сном, чем реально пережитыми днями. Контраст между 1914 и 1932 годами слишком велик. Мне нужно закрыть глаза, чтобы вызвать в памяти воодушевление тех первых дней. Там, в мозаике моей памяти, я вновь вижу живые картинки на вокзале: войска, серые от пыли, на плотно заполненных открытых платформах для скота; огромная толпа на перроне, пришедшая пожелать им удачи; суровые бородатые отцы, жены и матери, мужественно улыбающиеся сквозь слезы, с цветами и сигаретами в подарок на прощание; толстые священники, благословляющие счастливых солдат. Вот толпа подается вперед, чтобы в последний раз пожать руки и обняться. Слышится пронзительный свисток паровоза. 14 затем, несколько раз дернувшись, перегруженный поезд, словно не желая уезжать, медленно уползает с вокзала и исчезает в серых сумерках московской ночи. Молчаливая, с непокрытой головой, толпа остается неподвижной, пока последнее слабое эхо песни солдат, которым не суждено вернуться, не растворяется в воздухе. Затем, сопровождаемая жандармами, толпа тихо выходит на улицу.
Я ухожу с оптимизмом, который преобладает над более разумными суждениями. Здесь была Россия, которую я никогда не знал, Россия, испытывающая патриотические чувства, корни которых уходят в глубь веков. Это также была трезвая Россия. Продажа водки прекратилась, и эмоционально-религиозный пыл вытеснил жалкое опьянение, которое в предыдущие войны было характерно для проводов русских солдат.
Среди буржуазии царило то же самое воодушевление. Жены богатых купцов соревновались друг с другом, тратя деньги на госпитали. В государственных театрах проводились гала-концерты с целью сбора средств для Красного Креста. А исполнение государственных гимнов!.. Каждый вечер в Большом театре Императорский оркестр играл государственные гимны России, Англии, Франции и Бельгии, а публика стояла навытяжку в пылу возвышенного патриотизма. Позднее, особенно когда число гимнов союзников приобрело размеры счета в крикете, этот пыл испарился, и стало слышно, как тучные москвичи стонут, проходя через это испытание, которое длилось более получаса. Но в те первые недели 1914 года русскому патриотизму было чем питаться. Начало войны действительно затронуло всю Россию; и, по мере того как вести о каждом наступлении русских войск делались достоянием гласности, Москва предавалась громогласным изъявлениям радости. Если в тот момент и были пессимисты, их голос был практически не слышен. Революция не была еще даже отдаленно возможной, хотя с первого дня войны каждый либерально настроенный русский надеялся, что победа принесет за собой конституционные реформы.
В Петрограде эти первые русские победы вызвали скрытые насмешки над провалом франко-британских усилий. В гостиных можно было услышать шепоток насчет английского малодушия, а прогермански настроенная публика распространяла отвратительные слухи о том, что Англия полна решимости воевать до последней капли русской крови. Но в Москве языки клеветников молчали, и воодушевление от побед русского оружия умерялось великодушным сочувствием к трудностям Франции и Англии.
Действительно, что касалось России, сердце альянса было в Москве. Если Бейли или я появлялись на публике, нас встречали овацией. На «Летучей мыши» Никита Балеев выходил на сцену перед занавесом, указывал на нас и говорил: «Сегодня вечером с нами находятся представители нашего союзника Англии». Оркестр играл «Боже, храни короля», а весь зал вставал и рукоплескал. Мы делали вид, что нам докучает такое непривычное внимание, давали друг другу обещание, что будем избегать его в будущем, и возвращались туда так часто, насколько позволяло благоразумие. Нет пределов тщеславию великих, а мы с Бейли были всего лишь двумя обыкновенными смертными.
10 сентября мы в полной парадной форме посетили гала-представление в театре в честь взятия русскими Аемберга (так назывался г. Аьвов до 1918 г. – Примеч. пер.). Я шел с грустью в сердце. Немецкие армии были на Марне, и судьба Парижа висела на волоске. Мои братья были во Франции, а я сидел здесь и принимал участие в праздновании победы русских. В театре офицерская форма была великолепной оправой для драгоценностей и дорогих платьев дам. Спектакль представлял собой переделанную пьесу Ростана «Орленок». Мы с Бейли сидели в ложе рядом со сценой прямо напротив ложи, занятой генеральным консулом Франции. Во время первого действия француза куда-то позвали. В течение какого-то времени он отсутствовал. Когда он вернулся, вел себя возбужденно. Затем опустился занавес, но свет не зажгли. Мгновенно атмосфера наэлектризовалась. «Русские одержали еще одну победу. Они захватили сто тысяч пленных. Они взяли Перемышль» (сейчас это город Пшемысль в Польше. – Примеч. пер.). В темноте слухи буйно разрастались. Потом огни рампы вновь зажглись; оркестранты гуськом потянулись на свои места, и на сцену вышла восемнадцатилетняя девушка, дочь председателя Торговой палаты Франции. В белом платье, с лицом не тронутым косметикой и великолепными золотыми волосами, она была похожа на архангела Гавриила. В дрожащих руках она держала листок бумаги.
Зрители притихли в выжидающем молчании. И тогда, дрожа от нервного возбуждения, девушка начала читать: «Эта официальная телеграмма только что была получена из штаба французской армии». Она остановилась, как будто ее язык не мог повернуться. Слезы заструились по ее щекам. Затем, пронзительным крещендо, она прочитала сообщение: «Счастлив объявить вам о победе на всем фронте. Жоффр».
Вспыхнули огни. Девушка быстро сбежала со сцены, и в буре аплодисментов и радостных восклицаний оркестр заиграл «Марсельезу». Бородатые мужчины целовались. Женщины улыбались и плакали одновременно. Затем, когда оркестр дошел до хорового исполнения, случилось чудо. С галерки сверху послышался топот марширующих ног, и четыреста французских резервистов, великолепно певших в унисон, подхватили припев. На следующий день они уезжали во Францию и пели «Марсельезу» со всем пылом южного темперамента. Это было грандиозно, и это был последний раз, когда России было суждено почувствовать полнейшую уверенность в исходе войны.
Взятие Лемберга смягчило горечь поражения под Танненбергом. Но таким поражениям, как под Танненбергом, было суждено повториться, и, хотя русские держались против австрийцев почти до конца, было уже ясно, что они не равные противники немцам. На самом деле Танненберг был прелюдией к русской революции. Это было послание надежды Ленину. Это дало повод тайной армии агитаторов на фабриках и в деревнях начать работу, а гибель лучших русских офицеров подорвала боевой дух народа, который по своей природе и вследствие российского климата всегда был не способен на сколько-нибудь продолжительные усилия.
Безусловно, переход от оптимизма к пессимизму не произошел сразу, и если на русском фронте никогда не было такой же спокойной обстановки, как во Франции, то были долгие периоды монотонного бездействия.
Моральный дух в действительности падал постепенно, и, когда стало ясно, что война будет долгой, жизнь стабилизировалась. В Москве, которая находилась далеко от фронта, буржуазия не унывала. Почти не делалось попыток экономить или приносить какие-то жертвы. Общественное мнение не реагировало отрицательно на людей, уклоняющихся от отправки на фронт, и такие уклонисты могли найти себе защиту в какой-нибудь организации Красного Креста, не боясь показаться малодушными. Театры и другие места развлечений процветали так же, как и в мирное время, и, хотя пролетариат и крестьянство были лишены спиртного, никакие подобные ограничения не коснулись состоятельных людей. Чтобы восполнить свои личные запасы вина, им требовалось разрешение, но так как стоимость жизни повысилась, а русским чиновникам платили мало, такие разрешения можно было легко получить. В ресторанах единственная разница состояла в том, что алкогольные напитки наливали из чайников, а не из бутылок. Когда контроль еще более ослаб, даже видимость чайников исчезла.
С другой стороны, огромную и очень ценную работу делали так называемые общественные организации, представленные Союзом городов и Союзом земств, которые предоставили для нужд армии целую сеть госпиталей и фабрик. Без этой помощи русская военная машина сломалась бы гораздо раньше, чем это произошло. И тем не менее вместо того, чтобы поощрять патриотические усилия общественных организаций всеми возможными способами, правительство России старалось помешать и сокращало их деятельность. Можно сказать, что общественные организации были политически амбициозны, начинены либерализмом и поэтому представляли собой угрозу самодержавию. Надо сказать, что и Союзом городов, и Союзом земств руководили либералы, которые с подозрением относились к властям в Петрограде. Также надо сказать, что их руководящие центры находились в Москве, а Москва никогда не пользовалась любовью императора. Но во всяком случае, сначала их воодушевление в отношении войны было искренним, а политические устремления, которые появились позже, стали прямым результатом политики постоянных мелких уколов. Трагедия России заключалась в том, что царь, находившийся под влиянием женщины, одержимой одной целью – передать самодержавную власть в целости своему сыну, никогда не относился с доверием к общественным организациям. Тот факт, что Москву все больше поглощала внутриполитическая борьба, чем сама война, явился результатом, главным образом, пагубной глупости царя. И хотя его верность союзникам оставалась непоколебимой до конца, именно его неспособность использовать лояльность своего собственного народа стоила ему в конце концов трона.
Лично для меня та первая зима 1914/15 года была периодом печали, которую заглушала только постоянная интенсивная работа. Моя жена медленно поправлялась. Ее нервы были расстроены, и она вынуждена была лечиться в русском санатории, что принесло ей мало пользы. А мне, знай я больше о российских санаториях, не следовало бы позволять ей приобретать такой опыт. Мы отказались от квартиры и на тот период, пока подыскивали новую, переехали в меблированную квартиру, в которой до этого жили одни наши друзья-англичане до своего отъезда в Англию. Мои дни и очень часто ночи были всецело заняты консульской работой, объем которой в связи с войной увеличился более чем втрое. В частности, блокада и многочисленные инструкции, связанные с импортом-экспортом, предполагали огромный объем шифровальной работы, большую часть которой мне приходилось делать в одиночку. Москва также стала для всех важным политическим центром, и так как Бейли почти всецело полагался на меня в части политической информации, мое время было полностью занято. Еще одной лично моей трудностью была нехватка денег. Роды моей жены стоили дорого. Так как наше положение стало более значительным, соответственно увеличились и общественные обязанности. Деловые круги – а Москва была главным торговым центром России – весьма преуспевали благодаря прибыльным военным контрактам, которые щедро раздавались. А с выросшей стоимостью жизни, которую это преуспевание принесло с собой, мы оказались в тяжелом и невыигрышном положении как по отношению к русским, так и по отношению к членам нашей английской общины. К тому же война автоматически положила конец моим заработкам журналиста. Мне не разрешалось писать о войне. Английские же газеты ничто другое не интересовало.
Приятным разнообразием в нашей монотонной жизни стал в то время визит Хью Уолпола, который приехал в Москву вскоре после начала войны и оставался с нами несколько месяцев. Он был частым гостем в нашей квартире, и его живой оптимизм стал подарком судьбы для моей жены. К тому времени он уже написал несколько книг, включая «Стойкость», и уверенно ступил на лестницу успеха. При этом он был абсолютно неиспорчен, все еще умел краснеть от чрезвычайной застенчивости и производил на меня впечатление скорее большого неуклюжего школьника, переполненного добротой и восторгом, чем солидного писателя, к взглядам которого следовало относиться с благоговением и уважением. За исключением Бейли, мы приняли его тепло, и он отплатил нам за нашу дружбу неистощимым сочувствием и добротой. У Бейли, который был в то время болен, он не имел такого успеха. Это был циник и тиран. Он не доверял восторженным людям. Еще меньше ему нравилось, когда ему противоречат. Хью, чье восторженное отношение ко всему русскому не знало границ, любил споры и имел свои собственные взгляды. Он раздражал Бейли, и я подозреваю, что это раздражение было обоюдным.
После того как Хью уехал из Москвы, он отправился на фронт санитаром Красного Креста, а позже возглавил бюро английской пропаганды в Петрограде. С самого начала Уолпол решил сделать все возможное для России. Безусловно, Россия получила от него все, что только можно. Его приключения на фронте отразились на страницах книги «Темный лес», а впечатления, полученные в Петрограде, вдохновили его на «Засекреченный город».
Согласно моему дневнику, в этот период времени я мало выходил в свет, а все свободное время тратил на чтение. За последние две недели января 1915 года я прочитал «Войну и мир» на русском языке. Время от времени я ходил с Хью на балет и в цирк. Я также был с Хью, когда впервые встретился с Горьким – это было в «Летучей мыши» Никиты Балеева. В те дни «Летучая мышь» была излюбленным местом встреч литературной и артистической Москвы. Представление в ней не начиналось до тех пор, пока не закончатся спектакли в театрах, и многие актеры и актрисы ходили туда как поужинать, так и посмотреть действо. «Летучая мышь» на самом деле возникла как клуб Московского Художественного театра. Сам Валеев был членом труппы, но не смог проявить себя в должной мере на сцене. В настоящее время его труппа хорошо известна в Париже, Лондоне и Нью-Йорке, как когда-то она была известна в Москве, но, на мой взгляд, представления утратили значительную часть восхитительной интимности тех далеких дней в Москве, когда не было пропасти, разделяющей актера и зрителей. Балеев, кстати, армянин, выходец из когда-то богатой семьи.
Горький произвел на меня глубокое впечатление как своей скромностью, так и своим талантом. У него необыкновенно выразительные глаза, и в них можно сразу же прочесть то сопереживание человеческим страданиям, которое оказало доминирующее влияние на его характер и в конечном итоге привело – после долгого периода оппозиции – в объятия большевиков. Сейчас Горький пишет более остро, выступая против буржуазии и против умеренных социалистов, чем самые жестокие московские чекисты, но, несмотря на эти литературные вспышки, я отказываюсь верить в то, что он утратил ту доброту, которую в прошлом неизменно проявлял в любом случае, заслуживавшем его сострадания. Ни один человек, который когда-либо видел Горького вместе с детьми, животными и молодыми авторами, никогда не наделит его способностью причинять вред или страдания кому-нибудь из людей или животных.
И в «Летучей мыши» я впервые встретил Шаляпина. Часом раньше я видел его в опере «Борис Годунов», где он играет роль, в которой до самых мелочей выглядит и держится царем, а его руки, кажется, принадлежат какому-нибудь венецианскому дожу. Вся эта постановка была трюком – великолепным образцом того драматического искусства, который, как всегда говорил Станиславский, мог бы сделать его величайшим актером мира, если бы он предпочел бросить пение ради драмы. Вне сцены этот человек был все тем же крестьянином, с крестьянским аппетитом и огромными, сильными руками сына земли. В те дни Горький, бывало, рассказывал хорошую историю о Шаляпине. В молодости они оба исходили все Поволжье в поисках работы. В Казани путешествующий импресарио искал какой-нибудь местный талант для пополнения своего хора. Ему нужны были тенор и бас. Два бедно одетых соискателя вошли в обшарпанную контору, где их выслушали. Импресарио взял тенора и отверг баса. Тенором был Горький, а басом – Шаляпин.
Москва, всегда настроенная более антигермански, нежели Петроград, была превосходным резервуаром для слухов о прогерманских интригах в верхах. Одна запись в моем дневнике за февраль 1915 года гласит: «Сегодня позвонил какой-то офицер и спросил, когда Англия собирается избавить Россию от «этой немки». Это, конечно, был намек на императрицу, и мой собственный комментарий был таким: «На этой неделе уже третий раз происходит подобная вещь». По мере того как проходили месяцы, это стало случаться все более и более часто. К этому же периоду относится самая популярная в Москве байка о войне. Плачущий царевич идет по коридору Зимнего дворца. Генерал, покидающий дворец после аудиенции, останавливается и гладит мальчика по голове.
– Что случилось, малыш?
Царевич отвечает с улыбкой сквозь плач:
– Когда русских побеждают, папа плачет. Когда немцев побеждают, мама плачет. А мне когда плакать?
Байки такого рода циркулировали по всей стране и причиняли огромный вред как в среде промышленного пролетариата, так и крестьянства.
Москва в действительности жила такими байками и слухами, и если мания охоты на шпионов здесь никогда не была так сильна, как в Англии и Франции, то были большие гонения на евреев и русских немецкого происхождения. Но не все рассказы имели отношение к недостаткам самодержавия. На долю кайзера Германии выпало немало острот московских юмористов. Многие из них слишком грубы для печати. Другие уже были рассказаны. Однако один рассказ, мне думается, будет нов для английских читателей. Зимой 1915 года кайзер посетил Аодзь и, собираясь успокоить местное население, произнес речь. Его слушателями были в основном конечно же евреи. И вот, пока он говорил, они услышали, как он ссылается сначала на Всемогущего и Всевышнего, потом на Бога и себя, а в конце – на себя и на Бога. Когда речь закончилась, лидеры евреев отошли в уголок, чтобы обсудить ситуацию.
«Этот человек подойдет нам, – сказал главный раввин. – Я впервые вижу христианина, который отрицает Святую Троицу».
Как странно и искусственно звучат эти рассказики сегодня. Но тогда они были в порядке вещей и служили главным развлечением в каждом салоне.