К книге
Воспоминания британского агента. Русская революция глазами видного дипломата и офицера разведки. 1917–1918Часть вторая В Москве. Глава 2
32%
Часть вторая В Москве. Глава 2
10

Если диковинного веселья этих первых трех дней было достаточно, чтобы вскружить голову любому молодому человеку, то отъезд британской делегации вскоре привел меня в чувство. Когда я впервые увидел британское консульство, это был сокрушительный удар. Оно помещалось в квартире консула на захудалой улочке и состояло из одной-единственной комнаты. Не было ни посыльного, ни швейцара. Дверь открывала горничная консула, а если ее не было, это делал я. Монтгомери Гроув был добрым и терпимым начальником, но у него были жена и трое детей, он не имел личных средств и на таком посту, требующем чрезвычайно больших затрат, получал позорно низкое жалованье. Гроув был гораздо беднее, чем большая часть местной английской колонии, в которую входили, главным образом, выходцы из Ланкашира, занятые в хлопчатобумажной промышленности. К счастью, работа не была очень тяжелой. Каждый день с десяти до часу я сидел в небольшой прихожей, которая являлась конторой консульства. Мебель ее состояла из двух рабочих столов, книжного шкафа, сейфа, карты России и трех стульев. Если посетителей было больше, чем один, то Монтгомери Гроув приносил еще один стул из своей гостиной. Я сидел спиной к своему начальнику, облизывал марки и барабанил по клавишам пишущей машинки. В первые несколько недель я большую часть своего времени проводил занимаясь переводом коммерческих сообщений из местной немецкой газеты и распечатывая на русском языке стандартную форму заявления о продлении permis de sejour (разрешение на жительство – фр.), которое требовалось каждому иностранцу в России и выдавалось местным русским паспортным отделом. Разумеется, у нас не было клерка. Необходимую переписку на русском языке вел Монтгомери Гроув. Я еще не проработал в консульстве и шести недель, как получил на чай от толстого русского купца за то, что открыл ему наружную дверь. Боясь задеть его чувства, я сунул в карман двадцать копеек.

В Малайских штатах я видел, как организована жизнь чиновников. Даже у молодых чиновников были свои клерки, посыльные в униформе. Они сидели в роскошных конторах, сохраняли достоинство и были уважаемы всеми членами делового сообщества. В Москве представитель Британской империи жил в таких условиях, за которые малайскому санитарному инспектору стало бы стыдно. Монтгомери Гроув, который был бравым симпатичным офицером кавалерийского полка в Индии, вероятно, остро ощущал свое положение. Он не имел возможности развлекать богатых московских купцов и не делал к этому никаких попыток. Он выполнял свои обязанности без жалоб, был опорой местной английской церкви и проводил осторожный и в целом умелый курс через бурные воды местных английских частных интересов и зависти.

Для меня полная незначительность собственного положения была полезным уроком скромности, и как только я оправился от первого потрясения, то принял эту ситуацию со смирением и даже сумел извлечь из нее выгоду. Мне пришлось, разумеется, расстаться с гостиницей. В те времена вице-консул с жалованьем в триста фунтов стерлингов в год не мог позволить себе жить в «Метрополе», и та неделя, которую я прожил там, стоила мне больше, чем первое месячное жалованье. К тому же мне было необходимо выучить русский язык. Действительно, при отсутствии переводчика Монтгомери Гроув не мог поехать в отпуск, пока я не выучу язык. И поэтому я со всеми своими пожитками перебрался в дом русской семьи. Здесь, я должен признаться, мне необычайно повезло. Каждый год полдюжины английских чиновников приезжали в Москву, чтобы изучать русский язык для сдачи экзамена на переводчика. Для удовлетворения их нужд определенное число русских семей специализировались на обучении русскому языку. Большая их часть принадлежала к среднему классу и жила в убогих условиях, не имея возможности предоставить ни комфорта, ни интеллектуального развития. По счастливой случайности семьей, в которой была вакансия на момент моего приезда, была семья Эртель, к ним я и поехал по милости Божьей.

Мадам Эртель, глава дома, была вдова Александра Эртеля, известного русского романиста и друга Толстого. Это была пухленькая и довольно изящная женщина небольшого роста лет пятидесяти, интеллектуалка, живо интересующаяся и литературой, и политикой, суетливая в критические моменты, но прирожденная учительница. У нее была большая квартира с отличной библиотекой на Воздвиженке. Другими обитателями моего нового дома были ее дочь, темноглазая темпераментная девушка, больше похожая на итальянку, чем на русскую, ее племянница, высокая, с приятной английской внешностью, армянский студент по имени Рубен Иванович (его фамилию я никогда не смогу вспомнить) и очень старая дама, бабушка, которая говорила редко и появлялась только к завтраку, обеду и ужину. В эту новую и скромную жизнь я окунулся со своим обычным энтузиазмом и талантом приспосабливаться. Вторая половина дня принадлежала мне, за исключением редких случаев, и эти часы я посвящал исключительно занятиям русским языком. Каждый день я брал урок у мадам Эртель и ее дочери и под их умелым руководством делал быстрые успехи. Они тоже очень старались сделать меня членом семьи, и хотя мне кажется, что временами я, вероятно, был для них тяжким испытанием, мы ни разу не обменялись ни одной колкостью.

Это был исключительно приятный и поучительный период моей жизни в России. Задолго до того, как я в достаточной степени овладел русским языком, чтобы принимать участие в общем разговоре, у меня возникли подозрения, что члены семьи Эртель находятся в жесткой оппозиции к царизму и симпатизируют кадетам и социалистам-революционерам. По мере того как я совершенствовался в русском языке (через четыре месяца я мог говорить на нем уже довольно бегло), мои подозрения подтвердились, и знание того, что я живу в антицаристской цитадели, придало моей жизни новый волнующий оттенок и добавило интереса к изучению русского языка. Волнение стало почти страхом, когда однажды за вечерним чаем меня представили женщине, чей муж был убит во время революции 1905 года. Я упомянул об этом эпизоде Монтгомери Гроуву, и он серьезно покачал головой и попросил меня быть осторожным. Но ничего плохого из-за этого общения со мной не произошло. Позднее я узнал, что вся московская интеллигенция разделяла взгляды семьи Эртель.

Действительно, Эртели были типичными представителями интеллигенции. Когда в десять часов вечера семья каждый раз собиралась вокруг самовара, они иногда просиживали далеко за полночь, обсуждая, как сделать мир безопасным при помощи революции. Но когда утром наступала пора действий, они крепко спали в своих постелях. Это было очень безобидно, очень безнадежно и очень по-русски. Но для того чтобы вести войну и возглавлять закосневшую и малоэффективную русскую военную машину, царь по-прежнему должен был находиться на троне.

Я не хочу, чтобы создалось ложное впечатление. Мои русские друзья не были одержимы революцией. Политика на самом деле приберегалась для особых случаев, таких как годовщины тяжелых политических событий или какой-нибудь жестокий приговор по политическому делу в российском суде. В других случаях разговоры носили побудительный и информативный характер.

В дом приходило много писателей: старые друзья усопшего господина Эртеля; молодые люди – чтобы почитать пьесы и пристроить романы; художники, музыканты, актеры и актрисы. И, находясь под сильным впечатлением, я был у их ног и поклонялся им всем. Именно в доме госпожи Эртель я впервые встретился с Ольгой Книппер, вдовой Чехова и ведущей московской трагической актрисой. Именно мадам Эртель впервые отвела меня посмотреть пьесу Чехова в исполнении актеров Московского Художественного театра, этого серьезного официального театра, в котором было запрещено аплодировать и где перед зрителем, опоздавшим к началу спектакля, захлопывались двери на весь акт.

На протяжении этого периода моя жизнь была поделена на две независимые друг от друга части: одна – русская и неофициальная, а другая – официальная и, главным образом, английская. Лично я предпочитал русскую и неофициальную часть. Время от времени я обедал в домах местных членов британской общины. Еще реже я бывал приглашен на официальный банкет в немецкое генконсульство. Иногда я наносил официальные визиты своим консульским коллегам, а раз или два в неделю ходил в местный английский клуб в гостинице «Националь». Русских богачей, встреченных мной во время визита английской делегации, я больше не видел. Очень скоро я обнаружил, что из общества с большой буквы в Москве не было никого. Была небольшая горстка аристократов, державшихся обособленно. Богатые купцы образовывали свою группу. Интеллигенция была доступна, но только для тех, кого вводили в этот круг. За границей деловых отношений англичане и русские держались строго обособленно.

Многие из живших в Москве англичан на самом деле считали русских добродушными, но распущенными дикарями, которых было небезопасно или неуместно вводить в свой домашний круг. Я забавлялся, видя, как мадам Зимина, московская миллионерша, каждое воскресенье обедает и играет в бридж со своими троими мужьями – двумя бывшими и одним настоящим. Это демонстрировало терпимость и понимание, которые в то время не были свойственны западной цивилизации. Однако английские жены вздымали вверх руки в праведном ужасе.

Моя первая встреча с членами английской колонии была не очень удачной. Едва ли не первыми англичанами, с которыми я познакомился, были два брата по фамилии Чарнок. Оба были из Ланкашира и связаны с хлопчатобумажной промышленностью. В то время Гарри, младший брат, был управляющим директором на большой хлопчатобумажной фабрике в Орехово-Зуеве Владимирского уезда.

Тогда Орехово-Зуево было одним из центров бурных политических волнений в России, и в качестве противоядия водке и политической агитации среди фабричных рабочих Чарнок привил игру в футбол. Команда его фабрики в то время была чемпионом Московской лиги.

Из-за того что меня перепутали с моим братом, учащимся в Кембридже, среди членов английской колонии уже распространился слух о том, что я блестящий футболист. Не поинтересовавшись, играю я в регби или футбол, братья Чарнок пригласили меня присоединиться к «Морозовцам» – так называлась их фабричная команда. Всегда готовый к приключениям, я согласился. Через несколько часов я обнаружил, что в Москве есть английская команда, за которую я, как ожидали, буду играть. Президент клуба проявил максимум энергии, чтобы убедить меня передумать, но, дав слово, я не был готов идти на попятный.

Сначала на меня смотрели косо, но я никогда не пожалел о своем решении. Позднее, когда я получше узнал этих северян, понял, какими прекрасными ребятами они были. Что касается братьев Чарнок, они с тех пор остались моими верными друзьями, и я всегда считал свои впечатления от игры в футбол с русскими пролетариями самой ценной частью моего образования, полученного в России. Боюсь, что этот мой опыт был более выгоден мне, чем моему клубу. В действительности мне едва ли стоило занимать место в команде. Тем не менее эти матчи на первенство лиги были большим развлечением и возбуждали огромный энтузиазм. В Орехове мы играли перед десятью – пятнадцатью тысячами зрителей. Если не считать иностранные команды, то мы редко терпели поражение. Конечно, эксперимент Чарнока имел полный успех. Если бы его переняли на других фабриках, то его воздействие на характер русских рабочих могло иметь далеко идущие последствия.

В моей карьере русского футболиста был только один волнующий эпизод. Это было в Москве, когда моя фабричная команда играла с чемпионами Германии. В духе поощрения честной игры Российская футбольная ассоциация пригласила немца судить матч. Немцы были гораздо крупнее наших игроков и использовали свой вес с излишней энергией. В частности, немецкий правый полузащитник был чрезмерно груб по отношению к юному английскому семнадцатилетнему школьнику, племяннику Чарнока и отличному футболисту, который играл левым крайним нападающим. Когда немец самым нечестным образом сбил его с ног в пятый или шестой раз, я вышел из себя и обратился к нему на языке, который, надо признаться, я никогда не стал бы использовать в Англии. В один миг судья был возле меня.

– Поберегитесь, – сказал он на отличном английском языке. – Я слышал, что вы сказали. Если вы еще раз скажете что-нибудь подобное, я удалю вас с поля.

Слова, которые я произнес, были не такими уж и плохими. Это была просьба к Богу поразить того немца и отправить его как можно глубже в преисподнюю. Но на мгновение я содрогнулся. Подобно вспышке, перед моими глазами встали заголовки английских газет: «Английский вице-консул удален с поля за сквернословие», и я извинился, малодушно и многословно. После игры я рассказал судье о своих страхах.

– Если бы я знал, кто вы, – сказал он со смехом, – я удалил бы вас с поля без предупреждения.

В те первые подготовительные месяцы моя жизнь была обогащена дружбой с Джорджем Боуэном, молодым артиллеристом, изучавшим русский язык за счет Военного министерства. В целом я мало встречался с военными переводчиками, однако Боуэн был исключением. Это был невысокий человек с волосами песочного цвета, очень серьезный и умный, обладавший спокойным характером, имеющий успех в обществе. Мы стали большими друзьями и обедали вместе по крайней мере один раз в неделю. Мы находили утешение от наших трудов в сравнении индивидуальных особенностей наших учителей русского языка. Он очень много занимался, и так как мы устраивали нечто вроде гастрономического соревнования из наших знаний русского языка (кто из нас первый срежется на слове в меню, тот платит за обед), наше общение не сильно вредило нашим занятиям русским языком.

К июню мы оба были в Москве уже шесть месяцев и могли разговаривать довольно бегло (и с ошибками) на ломаном русском языке. С характерной застенчивостью мы не упражнялись в этом на улице, а приберегали эти упражнения для уединенных мест в парках и лесу. Мы жили экономно и скромно и только изредка позволяли себе отойти от жесткой экономии; которой под влиянием Боуэна научился даже я.

Но случались небольшие ошибки. Одно отступление, в частности, чуть не привело к беде. В июле мой начальник со своей семьей переехали на дачу. Дача – это нечто вроде летнего бунгало за городом, куда уезжают все русские, за исключением самых бедных, чтобы скрыться от летнего московского зноя. Моя семья уехала за город и оставила меня одного в городской квартире. Боуэн отдыхал со своей семьей на даче. Я чувствовал себя одиноким и несчастным, но был по-прежнему тверд в своем новообретенном аскетизме. Потом однажды днем Джордж Боуэн вошел в мою квартиру. Небо было как чернила. С юга шла гроза, и зной, от которого поверхность тротуаров расплавилась и превратилась в мягкую массу, был отупляющим. С раскрасневшимся лицом Джордж бросил свою шляпу на мою кровать и плюхнулся на стул.

– Я сыт по горло, – сказал он. – Эта жизнь на даче добила меня. Пять взрослых и трое детей живут в четырех хлипких комнатушках. Стены тонкие, как бумага. Клопы не дают мне спать. Бедная собака целыми днями лежит в моей комнате. Василий Васильевич храпит, а сегодня я застал Марию Петровну за выбиранием брюссельской капусты с блюда при помощи шпильки. Я покончил с пуританством. Сегодня вечером я готов на безумство!

В эту же минуту разразилась гроза, и в течение трех четвертей часа молния зажигала фейерверки вокруг синих и золотых куполов Кремля. На затопленных улицах неподвижно стояли трамваи, как корабли на якоре. Гром сотрясал дом до самого фундамента.

Мы закрыли окна и откинулись на спинки стульев. Пот ручьями лил по лицу Джорджа. У меня болела голова. Это был час жестоких страданий не без доли страха.

Потом вдруг небо прояснилось, и выглянуло солнце. Мы быстро открыли окна. Восхитительная свежесть пришла из монастырского сада напротив. Деревья, которые час назад стояли поникшими и белыми от пыли, теперь сияли свежей зеленью. На улицах возобновилась обычная суета. Трамваи ехали, и мы ехали вместе с ними.

Мы обдумывали план действий. Джордж останется ночевать у меня. Мы пообедаем в «Эрмитаже», а потом пойдем в «Аквариум». О расходах не жалеть.

Взяв чековые книжки, мы направились в «Мюр и Мерилиз» – московский «Хэрродс» – и отдали свои чеки. Каждый был на двадцать пять фунтов стерлингов – месячное жалованье для меня и даже больше для Джорджа, который редко бывал безрассудным. С трепетом мы следили за лицом кассира. До сих пор мы ни разу не обналичивали больше десяти фунтов. Он выплатил деньги без малейшего колебания. В те дни доверие к английским служащим за границей было еще непререкаемым.

Счастливые и безответственные, мы въехали в прекрасный летний сад Эрмитаж. Мы выбрали себе стерлядь, которая плавала в специальном бассейне, и обедали, как обычно обедают молодые люди, беспечно, забыв о приличиях, пробуя все неизвестные нам русские блюда и запивая это водкой и шампанским в более чем необходимых количествах. Наша расточительность привлекла внимание одетых в белое официантов, в то время как Криш, раболепный еврей-скрипач, играл нам весь свой английский репертуар. Обед был продолжительным, а закончили мы его сигарами и коньяком «Наполеон» за десять рублей стакан. Коньяк был не очень хорош; безусловно, Наполеон никогда его не пробовал. Но дураки должны учиться на своем опыте. В моем случае урок был усвоен отлично. С того дня коньяк «Наполеон» больше никогда не искушал меня.

Именно в «Аквариуме» несколько часов спустя нас нашло большое приключение. Этим парком развлечений на открытом воздухе заправлял негр по имени Томас. Он был британским подданным, с которым у консульства часто случались разногласия по поводу приглашения английских девушек на работу в качестве танцовщиц кабаре. Зрелищное мероприятие, которое он предлагал, состояло из абсолютно пристойного театра-оперетты, в такой же степени приличного мюзик-холла под открытым небом, явно менее пристойного кафешантана на веранде, а также имелись отдельные кабинеты для приватных пирушек с цыганами. Мы вошли в кафешантан довольно поздно и, заняв лучшую ложу, стали смотреть то, что даже в нашем возбужденном состоянии казалось кошмарным представлением. Быстрая смена бездарных певцов и танцоров, которые показывались на сцене на две минуты, глупо улыбались, а затем стремительно убегали в гримерную, чтобы переодеться и сесть за столики внизу, вскоре утомила нас. Даже Человек-макаронина, который выпивал невероятное количество шампанского за невероятно короткий промежуток времени, не смог рассеять мрачного настроения, быстро охватившего нас. Затем вдруг свет в зале был приглушен. Оркестр заиграл английскую мелодию. Занавес поднялся, и поразительно красивая, цветущая английская девушка быстро и легко выбежала из-за кулис на середину сцены и показала номер с пением и танцами. Голос у нее был пронзительный и резкий, немного грубоватый, но умела она танцевать так, как до этого в Москве не танцевала ни одна англичанка. Зрители встали, приветствуя ее. Встали и два внезапно пришедших в чувство англичанина. Послали за метрдотелем, потребовали у него бумагу и карандаш, а затем после робких раздумий – это было что-то новое для нас обоих – мы послали ей совместно написанную записку с приглашением присоединиться к нам в нашей ложе. Она пришла. Вне сцены она была не такой красивой, какой казалась десять минут назад. Девушка не была ни остроумной, ни безнравственной, выступала на сцене с четырнадцати лет и относилась к жизни философски. Но она была англичанкой, и история ее карьеры взволновала нас. Полагаю, наша робость и неловкость забавляли ее.

Нам не дали насладиться беседой с ней без помех. Официант принес записку и вручил ее нашей гостье. Она прочла ее, попросила извинить ее на минутку и покинула комнату. Некоторое время спустя мы услышали за дверью разговор на повышенных тонах, в котором преобладал мужской голос, говоривший на кокни. Затем послышался шум потасовки и, наконец, «будь ты проклят». Дверь открылась и поспешно закрылась, и с раскрасневшимся лицом наша дама из Ланкашира возвратилась к нам. Что случилось? Ничего. Это был английский жокей – бешеный парень, всегда пьяный, который обременял ее жизнь и делал несчастной. Мы выразили свое сочувствие, заказали еще шампанского и через пять минут совершенно забыли об этом инциденте.

Нам не дали долго пребывать в покое. Через час дверь снова распахнулась от сильного толчка. На этот раз явился сам Томас в сопровождении полицейского. За дверью стояла кучка официантов и девушек с испуганными лицами. Негр почесывал голову. Произошел несчастный случай. Не могла ли бы мисс пойти с ними немедленно. Английский жокей застрелился.

Внезапно протрезвевшие, мы заплатили по счету и последовали за девушкой в убогие меблированные комнаты через дорогу, где произошла трагедия. Мы были готовы к самому худшему: к скандалу, возможно, позору и нашему почти безусловному появлению в качестве свидетелей на дознании. Нам обоим это дело казалось ужасно серьезным. В сложившихся обстоятельствах наилучшей линией поведения нам казалось довериться Томасу. Он засмеялся над нашими страхами.

«Я все сделаю тип-топ, господин Локкарт, – сказал он. – Благослови вас Бог, полиция не станет беспокоить ни вас, ни английскую мисс. Они привыкли к трагедиям вроде этой, а эта уже давно назревала».

Он был прав. Действительно, к любому человеку, который не подозревался в каких-либо политических делах, и, прежде всего, к любому человеку, занимавшему какую-либо официальную должность, русская полиция относилась с почтением, которое – если, как обычно, подкреплялось наличными деньгами – имело свои преимущества. И все же должно было пройти несколько дней, прежде чем наши страхи, наконец, улеглись. На следующее утро я проснулся с мрачными предчувствиями – или, скорее, это было утро того же дня – и услышал, как Джордж Боуэн плещется в ванне и, взывая к Небу, просит ответить ему, кто был тот глупец, который сказал: «Радость приходит вместе с утром».

Тем летом 1912 года мне посчастливилось дважды увидеть императора – редкая возможность в Москве, так как царь всея Руси редко посещал древнюю столицу. Этот город был слишком полон для него трагических воспоминаний, и ужас давки на Ходынском поле, где во время празднеств, посвященных его коронации, были затоптаны насмерть сотни людей, навсегда остался в его памяти. Москва также была центром радикализма и в таком качестве была проклята в глазах императрицы. В первом случае царь приехал на открытие памятника своему отцу, императору Александру III. Это была совершенно официальная церемония, на которой присутствовали только дворяне, военные и гражданские начальники департаментов и избранное число ведущих купцов. Я помню этот его визит по двум причинам. Первая – потому что на протяжении нескольких недель до него московская полиция донимала нас и весь консульский корпус дурацкими вопросами относительно политической благонадежности наших соотечественников, которые жили поблизости от маршрута, по которому должен был проезжать император. А вторая – потому что по пути в Кремль царь остановился на том месте, где был убит великий князь Сергей; там он один опустился на колени на булыжную мостовую и прочел молитву. Я не мог не задаться вопросом: какие мысли пронеслись в голове этого несчастнейшего из монархов, когда он стоял на коленях на том месте, где когда-то земля окрасилась кровью его дяди? Борис Савинков, который разработал убийство великого князя, был тогда в ссылке. Ему суждено было вновь вернуться в 1917 году, стать военным министром в правительстве Керенского, опять искать убежища в изгнании с приходом большевиков и, наконец, вернуться со зловещей и тем не менее необъяснимой целью; он вытянул свой жребий вместе с нынешними правителями России и либо выбросился сам, либо был выброшен из окна в Кремле и разбился насмерть недалеко от того места, где свою судьбу встретил великий князь.

Поводом ко второму приезду императора в Москву послужила столетняя годовщина Бородинской битвы и освобождение России от наполеоновского нашествия. На этот раз празднование было общенациональным и поразительно впечатляющим по выражению верноподданнических чувств, которые оно вызвало. Никогда в жизни я не видел более красивого воинского отряда, чем отряд личной гвардии императора, сформированный из казачьих войск. Иностранных военных атташе до Первой мировой войны вполне можно простить за переоценку военной мощи России. И все же настоящим символом силы России была фигура хрупкого бородатого человека с необычными задумчивыми глазами, который ехал во главе своих войск и чьи немощные плечи, казалось, не способны были нести мантию единовластия, которая, как саван, нависала над ними. Даже в тот день, когда мысли большинства людей были еще далеки от революции, вид царя внушал скорее жалость и сочувствие, нежели восхищение. Визит императора был испытанием, которое в любой момент – и это чувствовалось – могло закончиться трагедией. И что касается Москвы, все вздохнули с облегчением, когда напряжение спало и императорский поезд покинул город.

Когда наступила осень, у меня появился еще один друг, который оказывал мне большие услуги в период моего обучения в Москве. Им стал Михаил Ликиардопуло, талантливый секретарь Московского Художественного театра. Лики был необыкновенно приятным человеком, на одну треть греком, на одну – русским и на одну – англичанином. Его секретарские обязанности приносили ему фиксированное жалованье. Его основным делом в жизни была работа переводчика. У него был настоящий литературный талант, отличный стиль и совершенно удивительное знание восьми или девяти европейских языков. Он знал творчество большей части знаменитых писателей Европы и уже перевел их лучшие книги на русский язык. Именно благодаря ему я познакомился с Г. Уэллсом, Робертом Россом, Литтоном Стрейчи, Грэнвилем Баркером, Гордоном Крейгом, Алистером Кроули, не говоря уж о многочисленных литературных прихлебателях, которые приезжали в Москву поклониться святыне русского искусства. В свободное время он выступал в роли балетного критика в одной из ведущих московских газет. Он знал всех в литературном, художественном и театральном мире Москвы, и благодаря ему многие двери, которые в другом случае остались бы закрытыми, открылись для меня.

Бедный Лики. Во время войны он под моим контролем руководил нашим отделом пропаганды в Москве – и очень хорошо это делал. Его темперамент был слишком неустойчив, чтобы придавать какое-либо значение его политическим суждениям. Какое-либо поражение России доводило его чуть ли не до самоубийства. Малейшая победа бросала его в другую крайность. К концу 1915 года, когда он решил для себя, что Россия безвозвратно погибла, он по нашему поручению предпринял опасную поездку в Германию. Он поехал как греческий коммерсант, торгующий табаком, и привез назад массу ценной информации и новый оптимизм. Революция в конце концов разрушила все его надежды, и, прежде чем большевики осуществили свой государственный переворот, он уехал в Стокгольм, а со временем – в Англию. Как и многие русские либералы, он стал яростным реакционером и тратил большую часть своей энергии на написание антисемитских статей для английской прессы. Он был прирожденным журналистом, жил только одним днем, но его верность и доброта по отношению к своим друзьям были удивительными. Из всех своих русских друзей (несмотря на его смешанную национальность, я никогда не смогу считать его никем иным, как русским) его мне не хватает больше всего. Он умер в Лондоне в 1924 году.

Предыдущая главаГлава 10 из 31Следующая глава