— Двое, — сказал я. — Вон сестра сидит.
— У меня в Днепровском тоже внуки.
Дед Адам не уточнил, сколько их. А я и не спрашивал.
Таня примостилась рядом со мной и снова толкнула коленкой.
— Вечером, — сказал я.
Я хотел было отодвинуться от нее, но люди за столом сидели плотно.
— Надо жениться, — сказал мне в ухо дед. — Видишь, сколько девок вокруг? Женишься — и приезжай в гости. У нас в Днепровском сады!
«Где их нет, — подумал я. — Почему он не вернулся в Вишенский?»
— Война все попутала, — вздохнул дед. — Давай лучше выпьем.
— И я с вами! — встряла Таня. — Дед правильно говорит: жениться надо!
— На тебе?
— А что, хорошая девка, — сказал дед. — Я бы женился.
Он маленькими глотками опорожнил свою чарку. Мне пить не захотелось.
— Вы без дочек уехали в эвакуацию? — спросил я.
— Они на Вишенском остались. Большие уже.
Я прикинул, что маме было лет тринадцать-четырнадцать. Нина на год младше. Сколько было Зое?
— Девки всегда разберутся лучше хлопцев, — дохнул мне в ухо дед. — А мы с Маней уехали, чтоб не убили. В войну, правда, всюду убить могут. Вот и Маня...
Он замолчал.
На следующий день я спросил тетю Нину, как они жили в оккупации.
— Плохо жили, — ответила она. — Голодали, лицо сажей мазали.
— Зачем? — удивился я.
— А чтоб не смотрели, — усмехнулась она. — У нас здесь финны стояли. Очень уж лютовали. Потом итальянцев пригнали. Эти были веселые.
— А немцы?
— Немцы были в Гомеле. Там ведь большая станция, эшелоны один за другим шли. А мы прятались. Вера немой стала...
Вера была тетка с Вишенского. В войну онемела, испугавшись чего-то. Когда я приходил к ней, она радостно мычала и гладила по голове. Я старался побыстрее сбежать на улицу.
— А Зоя? — спросил я тетю Нину.
— Что Зоя?
— Она ведь старше вас?
— Старше, — вздохнула тетка. — Самая красивая у нас. И самая несчастливая. Здесь, в Костюковке, вообще счастливых нет. Заводские...
Почти все жители Костюковки работали на стеклозаводе, тетя Нина со своим Николаем тоже. И жили они в заводской малосемейке, по-здешнему — в Кильдыме.
— Что такое Кильдым? — спросил я как-то Колю, своего двоюродного брата. Он был на пару лет меня старше.
— Напихано, как килек в банке! — засмеялся Коля. — Нас еще Шанхаем называют. Знаешь Шанхай?
— Знаю, — кивнул я.
Больше мы проблемы жизни в Костюковке не обсуждали. Да и что обсуждать? Она была как на ладони.
4
Прошло много лет, и я снова вспомнил Костюковку.
Мы с Бензенюком сидели у меня на даче и пили сухое вино. С некоторых пор оно вытеснило с нашего стола водку.
— Вся мамина родня из-под Гомеля, — сказал я Ивану. — Давно, правда, не бывал там. Ты к своей родне ездишь?
— Нет, — ответил Бензенюк. — Мои с Волыни. Папа из того же села, что и отец Достоевского. Говорят, его крестьяне убили, больно свирепствовал.
— По неподтвержденным сведениям.
— Конечно, заплатили кому надо, и нет сведений. Я об этом читал.
— В Интернете?
— Где же еще? Мы теперь все из Интернета, как из «Шинели» Гоголя.
— Там полно вранья.
— Само собой. Так что ты говоришь о своей родне? Евреи есть?
— Нету, — сказал я. — Какие в Костюковке евреи? А вот в Ганцевичах, где я родился, было полно. Слышал про Ганцевичи?
— Нет.
— Местечко между Пинском и Барановичами. Перед войной из десяти тысяч жителей восемь были евреи.
— Что они там делали? — удивился Бензенюк. — Евреи в основном торговцы. Кому они там шмотки продавали? Себе, что ли?
— Крестьянам из окружающих деревень. Я про это тоже в Интернете вычитал. Портные, сапожники, шорники — всё евреи. Аптекари и парикмахеры, само собой.
— Плюс лекари и учителя. Пахарей только не было.
— А там и земли немного, сплошь болота. Клюкву собирали. Но я не об этом.
— О чем же?
— О названии. У одного из военных начальников в нынешней израильской армии фамилия Ганц. А я из Ганцевичей.
Бензенюк уставился на меня. На его челе отобразилась усиленная работа мысли.
— Я это всегда знал, — наконец сказал он. — У тебя и глаза навыкате. Прямая линия.
— Какая линия? — не понял я.
— Генетическая. У одних вылезают неандертальские корни, у других ближневосточные. Тест на ДНК сдавал?
— Нет.
— Обязательно сдай, платить за израильский паспорт придется гораздо меньше, чем другим. Везунчик!
— Не нужен мне их паспорт! — сказал я. — Сам сдавай. У тебя меркантильный интерес преобладает над любым другим, недаром в Дрездене родился.
Бензенюк действительно родился в семье советского офицера в Дрездене. А я по опыту знал, что иногда место рождения имеет исключительное значение. Например, комсорг моей группы в университете Светка Иванова, родившаяся в Узбекистане, выглядела как чистая китаянка: узкие глазки, губки бантиком, нос кнопкой. При этом ее родители, которым она представила меня как своего избранника, с виду были абсолютные славяне.
— Откуда в Узбекистане китайцы? — спросил я ее.
— Дурак! — обиделась Светка.
Больше родителям она меня не показывала.
Много позже одна из писательских жен, которых сами писатели ласково называли жёписами, пышнотелая блондинка с голубыми глазами, познакомила меня со своим братом, живущим в Баку. Был он высок, худ, черняв, носат и говорил с чудовищным азербайджанским акцентом.
— Родной брат? — спросил я Людмилу.
— Родной, — подтвердила женщина. — Как и я, из Новгорода.
— Из Великого? — не поверил я.
— Да.
— Откуда в Новгороде азербайджанский акцент?
— У него жена азербайджанка.
Жена, конечно, любому поставит нужный акцент, но я сомневался.
— Вы не похожи, — сказал я.
— Оба высокие, — усмехнулась Людмила. — В детстве Миша говорил без акцента. Тебя бы отправили на сорок лет в Баку, тоже заговорил бы.
Людмилу, как и Бензенюка, нельзя было переспорить.
— Бывал я в твоем Дрездене, — сказал я. — На пивной фестиваль попал. Оказывается, женщины у них напиваются хуже мужиков.
— Мужики тоже напиваются, — ответил Бензенюк. — Пивная нация. Видел, какие у них животы?
— Видел.
У нас с ним тоже были животы, но все же поменьше.
— Немцы похожи на нас больше других, — сказал Бензенюк. — У нас и цари были одни, и военачальники. Им только имперской нацией не удалось стать.
— А кому удалось?
— Немногим. Англосаксы морская держава, мы земная, евреи богоизбранные. Еще поляки...
— Что поляки?
— В любой драке они люлей получают больше других. Тоже избранные.
— Ты только им об этом не скажи.
— Говорил. Когда трезвые — смеются, пьяные — в драку лезут. Как дети.
Я знал любимый конек Бензенюка. Хлебом не корми, дай порассуждать о мировом порядке. Откуда это у него?
— От предков, — пожал плечами Иван. — Ты же не с Кассиопеи сюда прилетел. От кроманьонцев одно взял, от неандертальцев другое. От гориллы и шимпанзе тоже кое-что зацепил. На земле все взаимосвязано.
Как ни странно, в этих бредовых умозаключениях Бензенюка было зерно истины. Выковырять его непросто, но оно существовало.
— У поэтов всегда есть зерно, — сказал Бензенюк. — А ты прозаик.
Ему нравилось ставить меня на место. А я и не сопротивлялся.
— По-прежнему книги не читаешь? — спросил я.
Как истинный поэт, Бензенюк очень редко читал других поэтов, не говоря уж о прозаиках. Раскрыть чужую книгу он мог только за хорошие деньги, но сейчас почти нигде писателям не платили. Бензенюк очень сокрушался по этому поводу. Я, кстати, тоже.
— А кого читать? — посмотрел на меня Иван. — Иной раз Достоевского перед сном открою.
Он врал, но я не стал его ловить на этом. Хороший мужик, пусть врет дальше.
— Да, так на чем мы остановились? — отпил из бокала Бензенюк.
— На евреях, — сказал я. — До войны их в Ганцевичах была тьма-тьмущая, а после войны в моем классе всего лишь один. Папа адвокат, фамилия Цирюльник.
— Как Жириновский, — кивнул Бензенюк. — У того папа тоже юрист. Но это в твоих Ганцах произошло из-за юдофобии Гитлера. Западная Белоруссия была включена в состав рейха, и там начались этнические чистки. Обыкновенный фашизм.
— Ты прав, — кивнул я. — Во время войны немцы сделали Ганцевичи центром гебита, округа, а это почти областной центр. Гебитскомиссар там сидел. Евреев, естественно, согнали в гетто. Типичная для тех мест история.
5
В школу я пошел в Ганцевичах, а заканчивал ее в Новогрудке, том самом, воспетом Адамом Мицкевичем. И в обоих случаях в моем классе было по одному еврею.
Иное дело Речица в Гомельской области, где я учился с пятого по восьмой класс. Там евреями была половина моих одноклассников. Учителя сплошь евреи, русский один физрук. Да и тот черноглазый и с пижонскими усиками. Мне он запомнился тем, что Вовка Сорока, уже в седьмом классе вымахавший под потолок, на уроке физкультуры толкнул ядро и попал физруку в ступню. Того увезли в больницу, а Вовке запретили брать в руки ядро.
Из Речицы наша семья уехала в Новогрудок, там я окончил школу и поступил на филфак университета. После четвертого курса нас отправили на двухмесячные военные сборы, после которых присвоили звание лейтенанта. Замкомвзвода у нас был выпускник общевойскового училища из Орджоникидзе, двухметровый амбал. Во время знакомства с нами он скороговоркой представился и отдал команду:
— Взвод, разойтись! Курсант Кожедуб, ко мне.
Это оказался Вовка Сорока. Сейчас он стал еще здоровее, чем в Речице.
— Физрука помнишь? — спросил я.
— Он давно не физрук, — хмыкнул Вовка. — Ступню раздробило. А не надо было ворон ловить.
Я посмотрел на плечи Вовки. Да, рядом с этими плечами ворон ловить не стоило. И вообще лучше держаться от них подальше.
— После училища служить пойдешь? — на всякий случай спросил я.
— Куда же еще? — удивился Вовка. — А ты после университета в школу?
— Наверно, — пожал я плечами.
Я был кандидат в мастера спорта по вольной борьбе, но мои плечи не шли ни в какое сравнение с Вовкиными.
— В Речице бываешь?
— Конечно! — сказал Вовка. — После окончания училища женюсь на Таньке, нашей соседке. Помнишь ее?
Я кивнул, хотя никакой Таньки не помнил. Слишком много воды утекло в нашем с Вовкой Днепре.
Так вот Речица. Евреи жили в центре города, на улицах Ленина, Розы Люксембург, Карла Маркса и Советской. Они и учились в школе номер четыре, что возле базара, в нашей шестой, как я уже говорил, их была половина.
Уже взрослым я узнал, что в Речице, на улице Карла Маркса, родился и вырос Фима Каплан. Его отец был лесозаготовитель, а дед по маме владельцем лесопильного завода. Фима окончил в Речице трудовую школу, год или два поработал в городском кинотеатре художником и уехал в Ленинград учиться на актера. Именно там Фима Каплан стал знаменитым артистом Ефимом Копеляном. Мне особенно льстило, что и мой отец работал в речицкой кинофикации — бухгалтером, как раз в этом кинотеатре, то есть мы с Копеляном практически были людьми кино, в разное, правда, время. И уехали в разные города — он в Ленинград, я в Новогрудок.
Мои одноклассники-евреи почти все жили на улице Розы Люксембург. Эта улица была во всех городах Белоруссии, и на ней всегда жили евреи. Не скажу, что они сильно отличались от нас по уровню благосостояния. Во всяком случае, машин «Волга» или «Победа» у них не было. Да и одеты все мы были в советский ширпотреб.
С одним мальчиком, Мишей Финкельштейном, я дружил. Мы ходили в изостудию Дома пионеров, рисовали пейзажи и натюрморты, и тяготы на пути в знаменитые художники нас сблизили.
— Станешь художником? — спросил Миша, когда мы, возвращаясь из студии, остановились возле его дома.
На лавочке, подставив лицо солнцу, дремал дедушка Миши. Мы на него не обратили внимания.
— На следующий год в шахматную секцию перейду, — ответил я. — Или в авиамодельный кружок.
— А у меня еще музыкальная школа! — плачущим голосом сказал Миша.
Я сочувственно покивал. Разница между рыбалкой на Днепре и освоением гамм в музыкалке была гигантская.
— Мальчик! — вдруг услышал я.
Дедушка жестами подзывал меня к себе. Я недоуменно пожал плечами и подошел. Дедушка с трудом поднялся с лавочки.
— Мальчик! — положил он мне на голову негнущуюся ладонь. — Может быть, все еще будет и хорошо!
Я понял, что меня жалеют, а этого я не любил больше всего.
— Пока! — сказал я Мише. — Завтра увидимся.
Тот засмеялся.
«Предатель!» — подумал я.
На следующий день мы подрались. На областную выставку взяли мой пейзаж, а не Мишин. Я, надо сказать, долго корпел, изображая Днепр во время паводка. Вынести этого Миша не смог и обозвал меня дураком. Я забросил его папку с ватманскими листами за забор. Через день мы снова помирились. Драться из-за каждого рисунка было все-таки глупо. Тем более мы обменивались марками, и у него частенько бывали израильские. На одной из них было написано: «Палестина». Ее менять Миша категорически отказывался.
— Я тебе за нее своего Гитлера отдам, — предложил я.
В моей коллекции действительно была марка с изображением фюрера, и я ее берег как зеницу ока.
— Не буду! — уперся Миша.
— Еще королеву добавлю.
У меня была марка и с английской королевой, кажется Викторией.
— На ночную рыбалку с собой возьмешь?
Вот этого я не мог. На ночную рыбалку с донками у костра Мишу не отпустили бы ни за какие коврижки. Я, конечно, безбожно врал, показывая, какая щука попалась на донку в прошлый раз, но Миша верил и страшно завидовал.
— Играй лучше на рояле, — сказал я.
— На фортепиано, — поправил Миша.
И мы разошлись, он с Палестиной, я с королевой. С маркой Гитлера, боюсь, Мишу в дом не впустили бы, пришлось бы его вести на ночевку к себе. А у нас было мало места.
6
В классе за одной партой я сидел с Беллой Каганович. В шестом классе я уже понимал, что Белла не та девочка, ради которой можно, предположим, стать предателем родины. Мы как раз по литературе проходили «Тараса Бульбу».