Река разливается. Разливается – это я вам точно говорю.
Я всю ночь не спал и потому знаю: она шумит и бурлит водоворотами, затапливает острова и наш Остров, захлёстывает отмели и заглатывает песчаные языки берегов. Она будто бы хочет смыть всё на свете: и санаторий, и кривой бугор, и полуразрушенную церковь, и город Глубь. Будто недовольна праздником Солнца.
Я не спал – потому что в комнате странно пусто: только теперь я понял, как привык к нему. Я встал и пошёл на берег – наверное, надеясь, что Река возьмёт с собой и меня тоже, смоет отсюда к чёрту, в никуда.
Взял из-под его подушки фонарик – это ведь только он думал, что я про него не знаю. А теперь это стало единственным, что он мне оставил. Фонарик, чтобы не было темноты.
В коридоре на меня размытыми глазами смотрели фотографии. Я никогда их не разглядывал, всегда пробегая мимо, и теперь мне казалось, что на каждой фотографии – Исусик. Но это только казалось, потому что лица воспитанников санатория на групповых одинаковых фото расплывались, сливаясь в одно. А вот Кармен – она там точно была, всегда одна и та же. На каждой фотографии. На дореволюционных она стояла, закутавшись в шаль и строго смотрела в объектив, на довоенных носила очки, а на послевоенных везде была в белом халате. Но это всегда была она – двухцветную полосатую голову не узнать невозможно.
Липы на улице уже не пахли и мне всё время казалось, что пахнет мятой – что вот я обернусь, а он тут где-то и всё это была просто игра. Шутка.
Некстати вспомнилось, что где-то далеко есть большой город, похожий на закате на рассыпанную тарелку рафинада, а в городе – мама и папа. Я забыл про них, забыл, какие у них лица и как они пахнут. Забыл, как выглядит моя комната – как входишь в квартиру и зажигаешь свет. Всё, всё забыл. И мне почему-то совсем не хотелось туда возвращаться.
Берега почти совсем уже не было – Река бурлила и кипела. Без грозы, просто так. У самой кромки, опустив ноги в воду, сидела Магда – я сразу узнал её, хоть и было темно. Почему-то было понятно, что она тоже не спит в эту ночь. Наверное, все они не спали – но Магда обязательно должна прийти к Реке, иначе и быть не могло.
Я сел рядом и тоже опустил ноги воду – прямо в кедах, неважно уже.
Она коротко взглянула на меня и снова уставилась на Реку.
Значит, завтра праздник, сказал я.
Она не ответила. Она просто смотрела на воду, которую и видно-то толком не было, а только слышно.
Ты была на нём когда-нибудь?
Молчит.
В шуме реки можно, кажется, разобрать, как она дышит.
Как же так вышло, а?
Молчит.
Неужели там правда – жертву?
Молчит, чёрт бы её побрал.
А ты – не выдержал я – все вы. Почему ничего не сделали, чтобы – не его? Вы все молчали, вы только молчать можете! Что ты молчишь?
Она прерывисто вздохнула.
Может, всё не так, сказала она потом. Может, он что-нибудь сделает. Может быть будет… чудо. Он же может…
Это было ночью. А теперь вздувшаяся Река старается заглотить, потопить всходящее Солнце. Но оно всё равно всходит, оно поднимается неумолимо, оно заливает всё жаром – потому что это его день, день жертвы. И день праздника.
На огромном лугу у реки бродят лошади – бродят вокруг огромного шеста, на котором подвешен он. Его раздели почти догола «чтобы Солнце приняло жертву». Пятый час праздника и солнце палит невыносимо. Всё уже сказано и спето, всё выпито и съедено.
Людьми Мымрика – никто из санаторских не проглотил ни кусочка.
Санаторские все сбились в кучу как стадо овец, они застыли и только с ужасом смотрят туда, где на шесте вместо лошадиной головы висит мой брат – и верёвки врезались в худые запястья и щиколотки. Глаза его закрыты и кажется, что он спит, но он не спит, я знаю.
Скоро его оставят одного – наедине с Солнцем.
Так говорит Мымрик.
Он подходит совсем близко к шесту и принюхивается, как собака. Я знаю, что это – он вдыхает острый запах мяты, от которого почти тошнит.
Ты боишься, спрашивает он, задрав голову и глядя туда, где по бледному виску течёт пот, куда садятся мухи.
Тот мотнул головой – нет, теперь нет. Вчера боялся – страшно боялся. А теперь… всё.
Видишь, сказал Мымрик, видишь? Ты хотел принести им любовь, мягко сказал он и дотронулся до его посиневшей ступни, а принёс только ненависть. Потому что они даже в любви найдут то, чем ранить другого. Когда же ты это запомнишь?
Брат мотнул головой.
Им чуда надо. Ненависть и ожидание чуда – вот чем они живут. А ты – любовь…
Они и вправду ждут чуда, я знаю – потому что я и сам его жду. И мне, и Андрею-Овчарке, и Петьке, и Магде, и даже Фоме – всем нам мучительно нужно чудо. Он должен совершить чудо. Он же может. И чудо освободит нас от необходимости что-то делать. Но чудо всё не происходит – ничего вообще не происходит, только палит солнце, только бродят лошади и томится привязанный на шесте. Он не умеет творить чудеса, вдруг понимает каждый – или не хочет – но, наверное, просто не умеет. Он такой же как каждый из нас.
– Ты убил его, – произнёс Андрей-Овчарка, глядя на Мымрика, и голос его дрожал то ли от страха, то ли от ужаса, а то ли от отвращения.
Мымрик посмотрел на него, как смотрят на общипанных воробьёв, копошащихся в уличной грязи.
– Это вы убили его. Вы все, – сказал он презрительно.
– Если б не ты и не твоё идиотское солнце! – выкрикнул Фома.
– Пошли вон! – брезгливо сказал Мымрик и верхняя губа у него дёрнулась, он обернулся ко мне, – а ты можешь подойти.
Он развернулся и пошёл прочь – и ни разу не оглянулся.
– Зачем ты только родился? – спрашиваю я, гладя его бескровную руку, глядя на него снизу вверх. Теперь он – выше меня, намного выше и я почти упираюсь носом в его бескровный, голый живот, – не родись ты, мне бы не захотелось убить.
– Чтобы спасти тебя, – отвечает он почти беззвучно. – Встретимся… на другом… берегу утра. Обязательно.
Он разлепил запёкшиеся губы и облизнул их сухим языком – и на меня пахнуло увядающей мятой.
– Я это они, а они это я. Только им не понять, – он открыл заплывшие глаза и посмотрел в сторону Андрея, Петьки, Фомы и беззвучно плачущей Магды, будто хотел кивнуть, но не смог, – и тебе не понять. Они будут поклоняться мне, не зная, что поклоняются сами себе. Что нет никого, кроме них. Что нет ничего, кроме… И только им, только они…
Он замолчал. И я понял, что вот сейчас, скоро, он кончится – сам по себе. И я его не убивал. Это всё они сделали. Он кончится, потому что и так больной, а тут ещё это. И подумал – ну почему он не вытащит себя? Как меня из воды тогда, в грозу. Почему не сделает то, что может? Почему не освободится? Значит, мне показалось? Значит, они всё это придумали?
Откуда-то от санатория и от реки появилась Кармен. Она шла медленно, будто бы ей тоже было жарко – и странным очень казалось то, что ей тоже может быть жарко. Кармен подошла к шесту, к лошадям, потрепала пегого жеребёнка по шее, скользнула взглядом по мне, по шесту, по всем нам, словно не видя нас, словно нас нету, и пошла дальше – куда-то на склон. Не оборачиваясь и не говоря ни слова. Не обратив внимания на голые ноги и тощий живот, на струйку пота, бегущую от виска к прозрачной шее.
Убейте его кто-нибудь, сказала Магда, показалось мне. Убейте от любви. Потому что сейчас это будет – от любви.
[Бестиарий Святого Фомы]
Спросит иной: зачем же спариваются люди-звери? Зачем не живут каждый сам по себе? Ведь потомство их бывает безобразно, а соитие мерзко. На борьбу, не на жизнь, а на смерть похоже оно, не на брачный танец. Не на склонность по любви, а на смертоубийство.
А я отвечу: чтобы найти себя. Знает человек-зверь, что нет в мире ему подобного, а жить с другим не умеет. Счастлив тот, кто нашёл в своей жизни близнеца – людям-зверям же такое счастье заказано. Посему и наскакивают друг на друга, и рвут зубами загривки, до крови, и ранят друг друга внутри, чтобы слиться с другим в одно, чтобы найти себя в нём, а его в себе, чтоб не чувствовать наложенное на человека-зверя изначально одиночество.
Я иду вслепую – мои глаза стали незрячими. Я не вижу реки, лип, берегов и тонкой линии горизонта. Я повторяю отчего-то то, что сказал когда-то Алхимик: «Везде слишком много ненависти и слишком мало любви». Я вспоминаю слова Кармен: «Ты всё хочешь с себя стряхнуть, как будто у тебя всего в избытке».
Слишком. Много. Ненависти.
Я вижу Алхимика, сидящего на берегу и не знаю, то ли я правда его спрашиваю, а то ли мне всё это кажется.
– Внука ищете?
– А ты откуда его знаешь? – удивляется он и качает кудлатой головой. – Он в армии второй год. Ты ж из санаторских, новенький?
– Вы не узнаёте меня?
А он только качает и качает, качает головой, как китайский болванчик:
– Залечили вас.
Я отворачиваюсь и иду дальше. Это неважно – пусть и он сошёл с ума. Всё неважно.
Мои глаза стали незрячими, и я вдруг понимаю – это потому что он закончился.
«Умер», – сказала Магда тихо.
И я сразу же повторил внутри себя – «умер». Покатал это слово меж зубов, надкусил. И мне захотелось сплюнуть.
Умер.
Закончился.
Я пошёл оттуда и тут же ослеп. Потому что нечего было больше видеть – его уже не было. Мне не нужно теперь видеть.
Как же оно так – я не понимаю. Я же хотел, чтобы он умер, исчез, испарился. Чтоб оставил меня.
Он оставил. Оставил меня.
Мне теперь кажется – нарочно оставил. Чтоб я понял, чтоб знал. Чтоб почувствовал то, что чувствую сейчас: как вдруг колет где-то слева, там, где должно быть сердце, которого я никогда не слышу. Оно колет, оно ожило почему-то сейчас. Чтоб почувствовал как откуда-то из живота сочится по капле горячее, как будто прорывается что-то внутри, и меня заливает, заливает обжигающим. Я тону и знаю – это любовь.
Я называл её другим именем – или она пряталась сама. Но вдруг становится ясно: я любил его.
Я иду и чувствую – по воде. Река вьётся вокруг щиколоток, делает тяжеленными кеды. Она не хочет, чтобы я шёл – понимаю я. Сажусь. Наотмашь. Но не чувствую боли – кожей я тоже ослеп. Даже камень-валун кажется мягким.
Мне хочется представить, как будет без него. И не представляется ничего – как будто бы закончился не он, а я. И я понимаю – так оно и есть. Я закончился. Вместе с ним.
Молочный морок тает, контурами проступает река. Она такая, как всегда – и другая. Потому что всё потеряло вкус и запах. Река не пахнет и не звучит.
И я вдруг понимаю, что так оно будет теперь всегда. Без звуков и запахов. Без него, без себя.
Немая река просто катит воды в никуда. Где-то вдали она сплетается в петлю.
В петлю.
Я внезапно знаю, куда мне надо. Я понял, что надо делать.
Мне кажется, он просит меня об этом. Что мне надо туда, к нему.
Может, это он специально ничего не сделал. Может, специально не было никакого чуда там, за спиной. Может, он хотел, чтобы так всё вышло, чтобы я по собственному желанию пришёл к нему. Может, только там у меня получится снова услышать его голос.
Берег дыбится под ногами – он не помогает мне. Ну и пусть. Я сам.
И старый кусок верёвки, примеченный в сарае за санаторием тоже не идёт в руки сам. Я хватаю его – я присваиваю его. В нём-то теперь всё и дело.
Всё как вымерло. И молчат липы на берегу. Я долго выискиваю ветку – я знаю, что сразу пойму, которая. А она покорно примет завязанный узел.
И меня.