С каких это пор он отдает распоряжения, а я выполняю? Я не знаю, как это получилось. Я чувствую себя так, как будто бы меня обманули. Он снова меня обошёл. И я даже не знаю, злиться мне, или радоваться.
Тихо дышит во сне деревянный корпус.
Исусик делает вид, что спит. Но я знаю, что он не спит. Он ждёт, что я пойду к Мымрику. Он отвернулся к стене и накрылся одеялом и мне кажется, что он уже заранее не дышит. Лежит и беззвучно приказывает – иди, иди же.
И тут же забываю про него – будто бы его нет.
Пока глаза не привыкли к темноте, иду, вытянув руку, чувствую под ладонями шершавую деревянную стену. Сегодня даже занозы не посадишь – я это чувствую – потому что всё сделано для того, чтобы я дошёл до Мымрика и сделал то, что он мне сказал.
Где-то в дальнем лесу ухает сова и тёмно-синие, пастельные деревья тихо обступают, превращаются в немую стену вокруг санатория и всего мира.
Сначала я хотел отказаться. Я подумал – это я сам должен был решать. Если так решил он – это всё не то, это получается, он использует меня. А я должен был придумать это сам. Я и придумал бы – это точно, но решился бы все-таки пойти? Неужели мне даже для этого нужен кто-то?
Я выхожу туда, где дорога от санатория делает на берегу петлю и берёт круто вверх – деревянные корпуса санатория тут силы уже не имеют, тут только река и ночь. В траве вдоль тропинки призрачными огнями горят светляки – и я понимаю, что не знаю, куда надо идти к Мымрику. Но ноги сами несут к заброшенной церкви – если он и не спит сейчас где-то, то только там.
Окна освещены так ярко, что кажется – туда принесли электрические лампы или зажгли мириады факелов. Она кажется сторожкой, маяком в ночи над рекой. Но это просто свечи – очень много свечей.
Теперь посередине церкви стоит старое вертящееся офисное кресло. Оно когда-то было из кожезаменителя, но теперь подлокотники махрятся кусками вырванного поролона, а спинка вспучилась серой коростой.
Мымрик сидел в кресле, откинувшись, развалясь вольготно. Он закинул ногу на ногу, обхватил лодыжку тонкими пальцами и медленно поворачивался. Туда-сюда, туда-сюда. И хотя кресло совсем древнее, не слышно было ни скрипа, ни скрежета, будто его хорошо смазали маслом.
Он вытянул руку, отставив её в сторону – словно из пространства должно было материализоваться вдруг что-то. От стены отделился каменный огромный Лось и подошёл к креслу сзади. Он поставил на раскрытую ладонь Мымрика небольшую чашку на блюдце.
Кофе, подумал я.
Всё это выглядело странно и нелепо.
Мымрик не спеша поднёс чашку к губам, отпил глоток, прикрыл глаза и произнес:
– Я так и думал. Наконец-то.
Мне не то чтобы стало неуютно – но он всё-таки больше не выглядел смешным. И ещё я подумал – а каким бы он мне показался, если бы я сам решился прийти сюда? Без распоряжений и поручений.
– В общем, так…
Он лениво потянулся:
– Скажи, а кто решил?
– Что решил?
– Ага, – он ещё раз удовлетворенно кивнул, – значит, тот.
Я занервничал.
– Так говорить или по глазам прочтёшь? – издевательски спросил я.
– Я-то прочту, – он улыбнулся и снова отпил из чашки. – Но так не положено. Положено всё сказать самому. От первого до последнего слова.
Он смотрел на меня и казалось, глаза его лениво полуприкрыты, но я-то видел, что он вцепился в меня взглядом. Он ждал. И мне показалось, что это уже какой-то ритуал. И что я, наверное, не первый. И Исусик – не первый. А Мымрик – Мымрик помнит их всех. Но в следующую минуту я тряхнул головой, и наваждение пропало – осталась только старая руинистая церковь с вертящимся креслом на полу и Мымрик с чашкой кофе в руках, странный человек, пьющий кофе заполночь.
Но тут я замолчал, потому что время стало густым и бесконечным. Мне показалось, я слышу, как оно плещется тягучим океаном за полуразрушенными стенами. Я понял, что каждое слово, которое я сейчас скажу, будет тоже вечным. Его можно будет изменить, исказить, потому что самое лучшее слово – непроизнесённое. И оно станет окончательным – всё, что произойдёт потом, уже не изменишь. Или изменишь? Или Исусик решил, что сможет сделать что-нибудь, чтобы всё повернулось по-другому? Ведь и Фома заметил – про чудеса.
Время медленно обтекало нас и руки стали тяжёлыми и чужими – и чувствовалось, что где-то вдали время собиралось в тугой клубок, чтобы смести нас всех с лица земли, если я и дальше буду молчать. Поэтому я не стал.
– Мы не будем убивать лошадь, – сказал я и время разредилось, сделалось почти невесомым, и всё вокруг будто бы задвигалось, зашуршало, затрепетало. – Мы отдаём Исусика.
– Мы? – Мымрик приподнял верхнюю губу и стали видны белые резцы, как у молодого волка.
– Я. Я пришёл. И я отдаю.
Мымрик кивнул – продолжай.
– И как же нам его взять?
– Я укажу. Приходите завтра вечером к хромому бугру. Туда, – я кивнул куда-то в чёрный ночной проем.
– Напротив острова?
– Точно.
Я помолчал.
– Я дам знак.
Мымрик удивлённо оглянулся – словно я выбивался из привычного сценария.
– Ну-ка, ну-ка…
– Я возьму его за руки. И обниму. И буду держать, пока вы не возьмёте его.
– А если сопротивляться будет?
– Не будет.
Не будет он сопротивляться – подумал я ещё совсем тихо про себя. И тут меня замутило. От отвращения к Мымрику, к нему, к себе – и ко всей этой глупости, в которую я втянулся.
– Я пойду, – сказал я.
– Подожди, – протянул руку Мымрик. – Дайте ему. Дайте ему денег. И кассу можешь оставить себе – ведь твоя жертва самая большая.
Он издевательски улыбнулся: он всё-всё знает, понял я.
Не надо мне денег – мне показалось, что лицо у меня перекосилось, до того свело челюсти.
Надо, сказал Мымрик. Так положено.
Лось снова перестал быть плоским, сливающимся со стеной, снова отделился от колеблющейся тени и подошёл ко мне, втиснув во вспотевшую ладонь мешочек.
Тут десять, сказал он одними губами.
А не тридцать ли, пошутил я, тоже беззвучно.
Тридцать – это избито, ответил за него Мымрик. Тридцать – это не про то. Ты же не из-за денег.
Его лицо расплылось, и расплылся свечной свет.
Я наощупь нашёл дорогу из церкви на улицу, разжал сведённые судорогой челюсти и меня вывернуло. В ночную темноту.