Это начинается всегда одинаково: сухой треск, словно разрывающий голову изнутри, шипящие волны где-то высоко, наверху, грохот и невыносимый гром падающего сверху на землю неба.
Гроза.
Я открываю глаза и вижу рваные ошмётки темноты, фланирующие на тропинки и на поле за церковью. Оно вспыхивает и гаснет – потом снова разрывается сухим треском. Оно не топит всё в дожде – дождя как будто бы вообще не было в природе. А где-то впереди тихо стоят кони. Они такие же чёрные, как и обрывки ночи, порубленные на куски молниями. Жеребёнок стоит ближе всех ко мне. И когда я подхожу к нему, я вдруг понимаю, что в руке у меня – нож. И теперь-то мне придётся его убить, чтобы получить чёртов череп для костра. Ладонь с ножом у меня потеет, сердце ошалевшим гигантским мотылём бьётся внутри, мечется вниз и вверх, с шелестом сметает меня всего внутри крыльями. А жеребёнок вдруг поворачивается и смотрит на меня и мне кажется, что я узнаю его глаза. И тогда я думаю – нет, я не могу его убить. Лучше уж брата.
Лучше пусть брат.
И на этом месте всегда просыпаюсь.
Я лежу в постели, а кажется, будто бы меня качает как после ночей в поезде дальнего следования. За окнами неподвижно стоят чёрные липы. На кровати напротив тихо – словно там никого нет. Но я знаю, что он здесь, спит, тихушник. Когда я просыпаюсь после этого сна с лошадьми, мокрый как мышь, мне кажется, это он виноват в том, что мне дали задание. И вообще – во всём виноват. Даже в том, что на лугу около разрушенной церкви пасётся табун.
Сегодня я досмотрел сон чуть дольше – и проснувшись, понял, что у жеребёнка глаза Магды.
Тогда я, даже не стараясь чтобы было тихо, повернул ручку на окне, перелез через подоконник и спрыгнул в мягкую траву под окном. И створку не стал закрывать – пусть проветрится, ему полезно.
Говорят, преступников тянет на место преступления. Я ещё не совершил ничего, а меня уже тянет к развалинам церкви, потому что там могут пастись лошади. Я телом ощущаю, что мне надо к лошадям – может быть даже, чтобы попросить заранее прощения. В старых детских книжках было странное слово «ночное». Почему-то я всегда представлял себе огромный ночник, горящий в какой-то невообразимой, вечной тьме. И было понятно, что это с лошадьми.
Ты думаешь избавиться от снов, говорю я сам себе. И сам себе отвечаю – точно. Хотя бы чтоб не возвращались так часто.
Полуразрушенная церковь выглядит в темноте похожей на объеденный сумрачный пасхальный кулич. А ночное небо кажется на горизонте светлым, будто туда капнули из пипетки молока, и оно растеклось по всему контуру дальних полей и лесов. Я знаю, что туда, за леса, ушёл предыдущий день и где-то там уже рождается утро. Поля шуршат и дышат июльской росой, и где-то под ногами кто-то копошится, пробегает, живёт. В полях лошадей нет. И не получится у меня посмотреть жеребёнку в глаза и проверить, такие ли они у него – и убедиться: нет, неправда, глаза у него не как у Магды.
Мне совсем не хочется назад, в душную комнату санатория. Хочется сесть над обрывом, там, у корпуса, но уже на реке – чтоб, если начнут искать, быстренько влезть в окно и сидеть так хоть до утра. Когда так сидишь, забываешь все ночные кошмары, забываешь Мымрика и Исусика. Излечиваешься.
Где-то на реке вспыхивают красные точки буйков, тихо плещется рыба. Совсем далеко чертит мягкие штрихи на стальной поверхности воды одинокая лодка. Вот было бы хорошо уплыть от всех совсем одному. А если вытянуть шею и напрячься, представив себя кошкой или совой, которые видят в темноте, то там, где река делает поворот, прямо у самого берега, тебе видны огни. Я вдруг понял, что это дебаркадер, на котором живут. Наверное, сейчас люди сидят и пьют чай, и смотрят телевизор – или вышли на улицу и смотрят на вечернюю реку, ощущая, как плавучий дом поднимается и опускается на невидимых спокойных волнах.
Мне захотелось оказаться там, чтобы не было Исусика и родителей.
Или были – но другие совсем.
– Грехи замаливаешь?
Она спросила таким голосом, что я её даже не узнал сначала. И даже не вздрогнул – голос очень подходил и реке, и ночному небу, и каплям молока, растекшимся по горизонту. Он совсем не был строгим, как днём. Ну и она была совсем на себя не похожа, когда сидела в огромном садовом кресле, закутав ноги в какое-то одеяло.
– Да какие у меня грехи, – мне показалось, что если всё обратить в шутку, будет хорошо.
– Значит, никаких, – она то ли спрашивала, а то ли отвечала. – Попробуй сказать это вслух, когда останешься один.
В темноте можно было только угадывать седину в её волосах и странные глаза – только представлять себе. Она была похожа на старую помещицу и сидела в этом кресле, закутавшись пледом, как будто бы бывшая усадьба, в которой жил санаторий – её. С самого начала.
– Ты вот всё хочешь с себя стряхнуть, – сказала она, – как будто бы у тебя всего много. Будто бы в избытке. А лучше спроси себя, чего тебе не хватает. Спроси!
Я посмотрел на реку, на дальние огни дебаркадера, на ночного рыбака.
– Одиночества. И чтоб никто не приставал и не нравоучал.
Жаль, что она не видела в темноте моего лица. Я постарался демонически улыбнуться. Хотя в демонических улыбках с ней лучше было, наверное, не соревноваться. Уже сказав это, я понял, что говорю неправду. И понял, что она тоже это поняла. Около неё было и хорошо, и жутко одновременно. Хотелось и уйти, и остаться. И подружиться захотелось.
– А вы здесь за главврача, так? – попробовал я.
– Я тут… приглядываю, – ответила Кармен непонятно.
– Значит…
– Нет, – отрезала она, – я только приглядываю. Я могу говорить каждому что-то – а решает уже он сам. Тебе вот что расскажу. Когда я была маленькая, у нас с мамой была игра, – она говорила так спокойно, будто была уверена в том, что я её слушаю. И никуда не уйду, пока она всё не расскажет. – Мы договорились, что каждый день будем рассказывать друг другу сказку. Одну и ту же. Сначала рассказывает одна, потом продолжает другая. И знаешь, это оказалось трудно – рассказывать с кем-то. Ведь на его кусок истории ты повлиять никак не можешь. У тебя есть свой, и можно только надеяться на то, что второй не заведёт тебя куда-нибудь. И ещё оказалось, что каждый шаг, который ты делаешь, может привести тебя туда, куда ты вообще не хотел.
– Причём тут я?
– Это вроде бы была безобидная история о мальчике, который живёт себе в маленьком городке где-то в непонятной стране. И ночами на улице, что отгораживали от него занавески в цветочек, слышался шум и цокот копыт. Про копыта придумала мама. А я вдруг решила, что мальчик обязательно должен во всем разобраться и выйти на улицу ночью. Ну, совершить что-то сильное. Я бы вышла, подумала я. Я бы не побоялась. Поэтому в моей части истории мальчик ночью оделся и выскользнул из дому. Каждому отведено своё время на историю – и дальше было мамино время. А в её истории по ночным улицам городка ехал сумрачный экипаж, запряжённый огромными черными конями.
Опять кони, подумал я. Но почему-то глупая история про какого-то там, который решил выйти ночью из дома чтобы всё разведать, так в меня вцепилась, что надо было обязательно дослушать до конца.
– Кони остановились прямо около него – хотя он и спрятался в подворотне, чтобы никто его не заметил. Дверца экипажа распахнулась и его пригласили сесть. Ход перешёл ко мне. И тут бы мне вернуться в дом. Или убежать. Что угодно, только не садиться в этот сумрачный экипаж. Но я решила – надо быть смелее, надо сделать невозможное. И конечно, мальчик туда сел. Туда, в темноту. Ход перешёл к маме. И чёрные кони умчали его прочь из города, туда где всё казалось не тем, что оно есть. Когда экипаж остановился, они вышли – своих спутников мальчик не видел, они остались за его спиной. Он пошел вперёд, к огромному чёрному дворцу и понял, что идёт по гигантской шахматной доске. На ней стояли люди – мама и папа мальчика, его младшая сестра, учительница из его школы. Они стояли к нему спиной. Он кинулся к ним и папа, до которого он дотронулся – вдруг упал и разбился. Словно он был сделан из большого куска чёрного льда. Мальчик кинулся к маме – но и она упала, бесшумно – расколовшись на огромные куски. Все, все кто стоял на шахматной доске были из блестящего черного льда. Мне стало страшно. Я не буду играть, сказала я, это глупая история. Ну тогда она останется с тобой, если не пройти весь путь до конца, сказала мама. А я просто заревела как маленькая и отказалась продолжать. Эта история мне до сих пор снится – то чаще, то реже. Огромные кони и люди, похожие на шахматные фигуры, которые стоят на огромной доске, люди, которые падают и раскалываются. То чаще, то реже. Давно не снились. И почему-то приснились сегодня снова. К чему бы это?
Я почувствовал, что она на меня внимательно смотрит. И поёжился – почему-то стало вдруг зябко, ветер, которым дохнула река в нашу сторону, был уже совсем предутренний и холодный.
– Не знаю, – пробормотал я.
Хотя с ней-то и не надо было бормотать – с ней надо порешительнее.
– Река, – сказала она, – река должна оставаться чистой. Зло приходит – и уходит. А Река остаётся. И она не прощает того, кто нарушит её законы. Не забудь! – и прибавила, – а не пора ли тебе в люльку? – и присовокупила, – мне кажется, это всё, чтобы не делать ошибок. Напоминание.
Я пожал плечами. Что тут скажешь.
– Да, конечно. Ты обязательно набьёшь свои шишки.
Спрашивала она или утверждала – было совсем непонятно.
[Бестиарий Святого Фомы]
Человек-крокодил принадлежит реке. У него в жилах течёт речная вода и прячется речная грусть. Он неповоротливый и тяжёлый – но это только поначалу. Стоит ему увидеть съестное, становится быстрее молнии и лететь может как птица. Так что не думай, что он туп и неповоротлив, это легко стоит жизни. Крокодил не умеет остывать сам и не любит солнца, оно губит его – и поэтому так привязан к реке – для охлаждения ему нужен кто-то ещё. Человек-крокодил дружит с ночью и преклоняется перед сном – ведь сонная добыча всегда покорнее. Для него нет далёких и близких – есть только еда и добыча. Поэтому он может съесть и сородичей, и собственных детей. Не брезгует человек-крокодил и падалью – нет ничего проще для него, чем съесть мёртвого человека-зверя.
Ты сразу узнаешь, когда человек-крокодил повзрослеет и приготовится к спариванию, потому что повзрослев, он запоёт. Песнь его жутка и необычна: он фыркает и храпит, выводит трели и шипит, как змея, он рычит как раненный лев и поёт певчей птицей.
Желая продолжить род, человек-крокодил пахнет мускусом так, что слышно за версту и спутать то, что произойдёт скоро, ни с чем уже невозможно.