Эниоле не хотелось, но, по словам мамы, выбора не было. Все родственники, кого она могла попросить, дали то немногое, что могли. И теперь, когда она пересчитывала собранные деньги, Эниола мечтал, чтобы их внезапно хватило. На школу, на еду на этой неделе, на то, что осталось отдать за жилье. Ему бы хватило даже платы за жилье и школу. Раньше он уже жил по несколько дней без еды и с радостью бы это повторил, лишь бы не попрошайничать на улицах снова.
– Три тысячи двести девяносто, – сказала мама. – Вчера мы заработали три тысячи двести девяносто найр.
Когда они вернулись вчера вечером, было уже почти девять, и мама отказалась считать деньги в темноте. После тех ее слов они побывали на улице дважды. В воскресенье и вчера. Сегодня будет уже третий день.
– Сегодня будет лучше, чем вчера, – сказала мама, складывая пересчитанные купюры. – По воскресеньям люди щедрее. Помните прошлое? Шесть тысяч о, почти целых шесть тысяч.
А еще мама верила, что люди щедрее по пятницам. Что после джумы[122] они стремятся делать добрые дела. После их первой вылазки в прошлое воскресенье она предлагала в пятницу попрошайничать перед центральной мечетью, но отец наконец обрел голос и потребовал, чтобы дети пошли в школу. Когда мама не стала спорить, Эниола спросил себя: вдруг она просто слишком удивилась, что его еще что-то заботит? Он предполагал, что она все-таки попрошайничала, пока они учились, но не спрашивал. Тем вечером он заметил в супе рака и пытался просто наслаждаться, не задумываясь о том, какие это расходы, когда они еще и за жилье не заплатили – и ни найры за учебу для него или Бусолу.
– Так, десять тысяч найр, чтобы мы остались в школе, и двадцать пять тысяч остатка домовладельцу. Всего тридцать пять тысяч. Минус три тысячи двести девяносто – получается тридцать одна тысяча семьсот десять. Нам осталось собрать тридцать одну тысячу семьсот десять найр, – сказала Бусола, перелистывая страницу и что-то строча в тетрадке. Она торопилась закончить домашку до ухода.
– Не так уж и много. – Мама передала пересчитанные деньги отцу. – В пятницу мы отдали домовладельцу пять тысяч.
Отец никогда не ходил попрошайничать с семьей, но все деньги обязательно передавались ему. Он носил их наверх, домовладельцу, платил по частям и умолял продлить установленный срок. Пока пощады не было, но сегодня кончалась неделя с его гневного прихода, и семья уже решила, что мало-мальски задобрила его частичными взносами. Но вчера Бусола пожаловалась, что ничего не откладывается на школу.
– Значит, двадцать шесть тысяч семьсот десять, – сказала Бусола.
– Ладно. – Мама расстелила на кровати шарф и разгладила на нем морщинки.
Бусола пожевала ручку.
– Или тридцать шесть тысяч семьсот десять.
– Что? – спросила мать.
– Тридцать шесть тысяч семьсот десять найр, если хотите оплатить нам школу полностью. – Бусола закрыла тетрадь. – Не бывает таких щедрых людей.
– Мы не будем платить полностью. Кто платит полностью за один раз?
– Много кто. Родители Нонье, родители Тинуолы, отец Реми…
– Я тебя спрашивала? – Мама подняла шарф и встряхнула сильнее, чем требовалось.
Бусола встала с матраса и убрала тетрадь в рюкзак.
– Но ты сказала…
– Если ты сейчас же не замолчишь…
– Все хорошо, – сказала отец, убирая деньги в нагрудный карман. – Пожалуйста, не кричи на Бусолу.
– Будем платить понемножку. Сначала пятьдесят процентов, как они просят, потом… – Мать перекинула шарф через плечо. – Óyá, Эниола, подойди.
Эниола, свесив руки, сидел с отцом на кровати. Перед каждым выходом мать требовала готовиться к роли. Таблички делал отец – писал, за что их надо пожалеть, и добавлял подробности, которые Эниола считал лишними. Неужели мало, что он глухой? Так ли всем важно знать, что у него еще и погибли в пожаре оба родителя? Но Эниола никогда не спорил. Не считая писем в школы и в компании, на которые никогда не приходили ответы, таблички – единственное, что отец писал минимум за год. И хотя мать говорила, что можно и дальше ходить с табличками с прошлого воскресенья, вчера он все-таки сделал новые. Теперь по обратной стороне тех, ради которых встал сегодня с утра пораньше, он размазал жидкий крахмал и отдал маме. Она приклеила их Эниоле на футболку. Одну – впереди, одну – сзади.
Эниоле хотелось что-то сказать маме. Что угодно, чтобы она перестала дышать так, будто тонет. Он искал, но не находил нужных слов. Она запачкала песком его штаны и втирала пепел в руки, пока кожа не стала выглядеть сухой и шелушащейся.
– Точно готов? – спросила она.
– Да, ма. Готов, – сказал он, хотя и знал, что этот вопрос был не ему. На самом деле она пыталась успокоить себя насчет того, что заставляет их делать. И он ответил то, что ей нужно было услышать. Бусола и так рубила правду за двоих.
– И пожалуйста. Богом тебя прошу. Постарайся не разговаривать. Слышишь?
– Да, ма.
Он неподвижно сидел, пока она оборачивала его шарфом с плеча. Дважды вокруг тела, концы завязала в узел под подбородком.
– Что я тебе сказала?
– Да знаю. – Он встал. – Я ничего не скажу. – Улыбнулся, надеясь развеять ее угрюмость. – Я глух и нем, я не могу говорить.
Хмуриться она не перестала.
– Это не шутки. Смотри, какой ты высокий, – если тебя поймают, жалеть не станут. Назовут вором или ритуалистом. Бог знает, что может случиться.
Он знал, что должен идти, как только его таблички спрячут шарфом, но, подняв возле кровати белую пластмассовую миску, остался у двери и смотрел, как мама и Бусола готовятся ко дню в образе слепой и ее дочери.
– Ты, – сказала мама, размазывая жидкий крахмал по закрытому левому глазу. – Собираешься ждать, пока солнце не зайдет?
Он быстро поднимался на холм, постукивая по ноге пластмассовой миской. У первого поворота замедлился.
Там слева стоял лоток, где седая женщина жарила акараже. Он подошел, привлеченный ароматом лука в горячем пальмовом масле. Было видно, что это первая сегодняшняя партия, потому что металлическое сито еще стояло пустым. Он следил, как она перекладывает длинной железной ложкой смесь из пластмассового таза в раскаленное масло. Взялся за один шест лотка, обвил пальцами волокнистое дерево, вдыхал через открытый рот. Он так и чувствовал готовое акараже – влажную смесь бобов, перца и лука.
– Ehen? – спросила торговка. – Пришел покупать?
Он оторвал глаза от скворчащих шариков. Ее взгляд был твердым, словно она уже поняла по его раскрытом рту, что у него пусто в кармане.
– Óyá. – Она махнула длинной ложкой. – Исчезни. Еще рано, чтобы продавать в кредит. Живо исчезни. Не приноси неудачу.
Эниола захлопнул рот и сделал глубокий вдох. Перед уходом наполнил легкие сладким ароматом от раскаленной сковородки. После пятничного пиршества эбой[123] и супом окро с раком вчера ночью еды уже не было – только два незрелых банана и вода. К утру не осталось и бананов. Сворачивая на другую улицу, он пытался думать о чем-нибудь другом. Начал пересчитывать проезжающие машины и автобусы, но то и дело отвлекался на урчание в животе. Когда добрался до Иджофи, движение на дороге перед больницей встало из-за аварии мотоциклиста. На несколько секунд он забыл о голоде, глядя, как из джипа спускается женщина – с желтым головным шарфом высотой под метр – и кричит на постового, который стоит у своей металлической будки, попивая из мягкой фляги воду.
Эниола прижал миску к животу и принялся петлять между стоящими машинами. Старался не сталкиваться с жужжащими мимо мотоциклами – с мужчинами в пиджаках и женщинами, которые придерживали обеими руками головные уборы, хлопающие на ветру, будто рвущиеся на волю птицы. Дальше по дороге женщина раздувала огонь под большим котлом с кукурузой. Рядом с аптекой «Джостаде» сидела у подноса с фруктами беременная и чистила ножом апельсин. На подносе в нескольких пирамидах лежали завернутые в целлофан кусочки ананаса и папайи. За следующим поворотом девушка накладывала рис в кульки из листьев и поливала сверху рагу из жареного перца. Проходя мимо, он заметил в ее котле кусочки рыбы и мяса. Когда он добрался до Ифофина, уже казалось, будто еду выставляют на каждом углу, только чтобы поиздеваться над ним.
Не раз хотелось снять шарф и рискнуть поклянчить у торговок, но он помнил наказ мамы: не показывать таблички, пока не дойдет до церкви. И пусть живот урчал, пусть казалось, будто изнутри прогрызаются муравьи, он шел. Мимо свежеокрашенного правительственного здания и высокого билборда, откуда ему улыбался местный председатель, вознесенный над двухэтажным домом.
Когда он свернул на Илоро, земля под ногами из теплой уже стала горячей – казалось, будто он идет босиком по тлеющим углям. Эта улица отличалась от прежних. Пропали глиняные домики бок о бок с торговыми комплексами; пропали ямы и рытвины посреди дороги. Сколько видел глаз, дорога была заасфальтирована. Большинство зданий прятались за заборами; причем иногда за такими высокими, что Эниола видел за ними только крыши.
Собор Святого Павла находился на середине улицы. Серый, с зелеными окнами и двумя башнями. Его забор был ниже всех, и за ним Эниола насчитал у собора три этажа.
Звуки органа изнутри становились все громче. Хотя мелодия звучала знакомо, он никак ее не узнавал. Может, протестантская. В трех домах от собора он решил развязать узел под подбородком, но мать затянула так туго, что одной рукой он не справлялся. Поставил пластмассовую миску между коленей и взялся за шарф обеими руками.
Подходя, Эниола увидел, что на месте, которое он думал занять, уже была женщина. Она сидела на низком стульчике, спиной к нему; косы ее доставали до середины спины. В прошлое воскресенье он ходил к Святой Троице, потому что мать сказала, что большие люди молятся в соборах. На паперти оказался младшим из трех попрошаек. Двое других были взрослыми мужчинами. А теперь – женщина. Не уменьшит ли она его шансы? Он надеялся, у нее хотя бы нет младенца на коленях.
Приблизившись, он заметил у ее ног большой металлический таз с рисунком цветов и фруктов; его крышка лежала как поднос у нее на ее коленях. Она зачерпывала из таза пригоршней жареные земляные орехи, растирала между ладонями, чтобы снять шелуху, потом подбрасывала, чтобы темная шелуха слетела, – орехи осыпались на поднос. Эниола вздохнул. Не конкурентка, но теперь ему придется сидеть рядом и терпеть, пока она чистит и заворачивает орехи в старые газеты. А гложущие живот муравьи все множились.
Эниола встал с миской перед торговкой. Издавал горловые звуки, пока она наконец не подняла глаза и не улыбнулась ему. Ободренный, он протянул миску, надеясь, что она подбросит орехов вместо денег.
– Я сама только пришла. – Она покачала головой. – Еще ничего не заработала.
Он поставил миску между коленей, одной рукой потер живот, а другой показал на рот.
Женщина склонила голову набок. Когда она ответила, от ее улыбки уже не осталось и следа.
– Значит, пришел передразнивать тех, кого Бог и правда сотворил такими? Это каким же надо быть негодяем?
Эниола жестикулировал, как только мог придумать, отчаянно убеждая, что не прикидывается.
– Меня не проведешь, дитя. Только не меня. – Она окинула его взглядом и прошипела: – Лучше жди прихожан, ради которых пришел. Знаю я вас. И хватит у меня просить, если не хочешь неприятностей. Rádaràda òṣì[124], будто мне не надо своих детей кормить.
Хоть ему и было стыдно, Эниола не сразу прекратил бешено размахивать руками; он дождался, когда она вернется к своей работе и перестанет обращать на него внимание. Затем переместился как можно ближе к калитке церкви. Там он сложил мамин шарф на землю и сел.
Дожидаясь конца службы, он все потирал руки о землю и размазывал ее по лицу. Мама говорила, что чем он грязнее, тем больше его пожалеют. А жалость – это деньги. Он старался не задумываться о том, что сказала торговка орехами. Неужели это неправильно?
Это только временное решение. Мама так сказала с самого начала. Как только накопят на жилье и смогут расслабиться без опасений, что придется спать на улице, они тут же прекратят.
Он смотрел, как торговка подбросила очередную порцию. Время от времени с шелухой на землю отлетал и орешек. Неужели она думает, что люди пойдут на такое, если у них есть выбор? Точно ли она знает, что сама не станет этим заниматься через год? Когда-то и его мать продавала земляные орехи. Эниола, отвернувшись от женщины, поискал глазами по земле. Он не хотел от нее неприятностей. Насчитал четырнадцать орехов – может, десять. Четыре могли быть и камешками.
Он придвинулся вместе с маминым шарфом к орехам. Взял первый и хотел сразу забросить в рот, но решил, что пригоршня утолит голод лучше, чем есть по одному. И жевать пригоршню можно дольше, пока она не потеряет вкус и не соскользнет в глотку сама или не сольется со слюной. Он пересел подальше от калитки и поближе к торговке. Поднимал орех за орехом, с паузами, чтобы женщина не заметила.
Последний – повезло, все-таки четырнадцать – лежал у самых ее ног. Он уже хотел махнуть на него рукой и дождаться, когда просыплется еще, поближе к нему. Но голова уже кружилась, нужно было что-то отправить в желудок – что угодно и как можно больше. Он придвинулся и потянулся за последним орехом той же рукой, в которой сжимал остальную добычу.
– Ты, мальчишка, – окликнула она. – Ты что делаешь?
Он издал бессмысленный звук и спрятал руку за спиной.
– Лучше не трогай мой товар, мальчишка. Уж лучше не трогай.
Он встал и вернулся на прежнее место. Теперь он положил шарф на колени. Спрятал в него орехи и растирал, чтобы избавиться от песка. Убедившись, что все до одного чистые, он собрал их в пригоршню и закинул в рот. Покатал по щекам, чтобы они пропитались слюной, зажал языком и стал сосать. Когда иссякли идеи, как еще продлить удовольствие, начал жевать, довольный, что не попалась ни единая крупица песка.
Когда из маленькой калитки хлынули прихожане, Эниола перешел туда, где, как он думал, будут задерживаться перед поворотом машины. Первым от церкви отъехал белый «лимузин» с тремя окнами с каждой стороны. Все – тонированные. Сначала он подошел с миской к переднему, но передумал и двинулся дальше. У третьего показал на табличку на груди и постучал миской в окно. На прошлой неделе он узнал, что хозяев это злит и они опускают окна, чтобы поливать оскорблениями. «У твоего отца такая есть? Тут одно окно стоит дороже всей твоей семьи». А еще он узнал, что их гнев растворяется в стыд, если они верят табличке на его груди. А стыд часто сподвигает раскрыть кошельки. Окно не опустилось, и, как он ни вглядывался, внутри ничего не видел. Без зрительного контакта не узнаешь, повлиял ли он на них. Белая машина свернула на улицу и умчалась. Он стоял, глядя ей вслед. А что, если у всех больших людей в этой церкви тонированные окна?
Следующая машина не отличалась от первой, но окно водителя было опущено. Когда она замедлилась, Эниола сунул туда миску и показал на табличку на груди. Водитель в простой белой футболке нахмурился, наклонился над рулем, чтобы увидеть за Эниолой дорогу слева. Эниола наклонился к окну. Водитель бросил взгляд налево и направо, посигналил пешеходам, выходившим с церковного двора.
– Самсон, – произнес женский голос где-то в салоне.
– Да, ма! – Водитель выпрямился.
– Прочитай, что написано у мальчика.
– Мадам, я вижу не мальчика о, он же выше меня, sef. Еще чуть-чуть и бороду отрастит.
– Самсон!
– Хорошо, ма. – Водитель обжег Эниолу взглядом, потом прищурился. – «Пожалуйста, помогите. Я глухонемой сирота».
Эниола буркнул и сунулся ближе к Самсону, надеясь, что его разглядят с заднего сиденья.
– Дай ему мелочь с утра, – велел голос сзади.
– Да, ма. – Самсон залез в карман штанов и бросил в миску мятую купюру в двести найр.
Эниола благодарно поклонился и помахал уезжающей машине.
Когда появлялись следующие машины, на дороге было пусто. У Эниолы пересохло во рту от вида того, как они уносятся, оставляя его с почти пустой миской.
Он знал: заплатят они за учебу или нет, а завтра утром его в школу отправят. На всякий случай, скажет мать, просто на всякий случай, вдруг школа решит списать долги, вдруг директор забудет, вдруг тебе разрешат посидеть на паре уроков перед тем, как прогнать. И все это казалось возможным, пока мистер Бисаде не выкрикивал его имя. Может, на утренней линейке, может, под конец первого урока, но всегда – всегда – на глазах у одноклассников.
Хотя лицо овевал прохладный ветерок, по спине Эниолы, пока мимо проносились машины, струился пот. Если все прихожане с автомобилями пропадут раньше, чем он заработает, останутся только те, кто не мог себе позволить приехать в церковь. А сколько они бросят в миску? Сколько рваных, чумазых, заклеенных скотчем пятинайровых купюр? Сколько тех заново введенных монет, которые ничего не стоили, потому что даже баба дуду[125] уже не продают за пятьдесят кобо или одну найру? Можно ли считать одну найру деньгами, если на них даже сладости не купишь? Вчера в миску бросили двенадцать монет по одной найре – но, когда мать пошла купить соли на десять, их не брал ни один торговец. Эниола сжал миску. Времени заработать совсем мало, а потом придется бродить по улицам, как вчера. И что из этого вышло? Никчемные монеты да рваные купюры.
Эниола перешел на угол торговки орехами и встал в тени от ворот. Понаблюдав за ней, он заметил, что у нее покупают не только прохожие – останавливаются и машины. Время от времени водители выходили поторговаться, но чаще она сама вставала и подбегала с подносом. Эниола заметил, что, если она медленно обслуживала, на углу собиралась очередь из двух-трех машин.
И эта маленькая задержка стала ответом на мысленные молитвы Эниолы. Он перешел к ней и, когда останавливалась машина, оценивал, когда лучше обратиться к пассажирам. Если водитель выходил, он подбегал, мыча и тыкая в табличку, пока не опускалось окно и кто-нибудь не бросал в миску бумажку. Если водитель оставался на месте, у Эниолы обычно было больше времени, пока торговка пыталась успеть обслужить и пешеходов, и машины. Однажды он даже успел дойти до той части своей программы, где после мычания изображал, что вот-вот потеряет сознание.
Эниола никогда не давал миске наполниться. Стоило набрать пять банкнот, как три он совал в карман. Мать научила, что пустые миски привлекают больше денег, и, хоть он в этом и сомневался, все-таки ее слушался.
Подъехал красный «мерседес». Пока водитель бежал к торговке, Эниола присмотрелся к паре на заднем сиденье. Позади водителя – женщина. Голова опущена, лицо почти целиком скрыто сиреневой широкополой шляпой. Мужчина – его Эниола принял за мужа – наклонялся туда и сюда, возясь с бантом на ее шляпе. Эниола решил сосредоточиться на муже, поскольку ее вроде бы больше увлекал телефон. Он подбежал к его окну и чуть не улыбнулся, когда оно опустилось только после двух стуков.
– …сразу понятно, что родословную ни купишь, сколько бы денег он ни наворовал в Абудже; думает, можно повторять такое в церкви? В церкви?! – мужчина достал кошелек. – Какая мерзость.
– Дай мне сперва… – пробормотала женщина, – …дописать.
Мужчина открыл кошелек.
– По-моему, он и сейчас стоит прямо за нами. Достопочтенный? Ни хрена в нем нет достопочтенного.
– Мы все еще в церкви. – Жена на миг вскинула глаза. Говорила она резко и отчетливо.
– У тебя есть мелочь?
– Rárá[126], не думаю. – Она вернулась к телефону, скользнула по экрану большим пальцем и озабоченно сжала губы трубочкой.
Глядя на вертикальный шрам, проходящий через седеющую левую бровь и задевающий веко, Эниола тщетно пытался поймать взгляд мужа. Тот закрыл кошелек. А когда еще и нажал на кнопку, Эниола оперся на машину и прижал ладонь к жужжащему наверх стеклу. Мычал и тыкал себе в грудь. Но тот лишь пожал плечами и не снимал палец с кнопки до тех пор, пока Эниола уже не прижал голову к плечу.
Муж похлопал по ноге женщину.
– Точно нет мелочи?
Та подняла лицо – и, пока она глядела, моргая, на Эниолу, он подумал, что сейчас и правда упадет в обморок. Когда их глаза встретились, он увидел искорку узнавания. С трудом сглотнул и прижал миску к груди. Это была Йейе.
– Давай спросим… – Она показала на водителя, как раз садившегося обратно.
Мужчина на заднем сиденье потер бровь со шрамом.
– Не понимаю, почему ты не ешь земляные орехи из магазина, как все нормальные люди.
– Ọ̀gá, эти лучше, – сказал водитель, сложив на кресле рядом сразу несколько кульков.
– У тебя есть мелочь? – спросила Йейе водителя, не отрывая взгляда от лица Эниолы.
А он чувствовал, как внутри все дрожит. Ему конец. Он труп. Хотелось сорваться с места. Почему ноги не слушались?
Водитель выгнул шею, чтобы увидеть Эниолу, и расхохотался.
– Это вы ему хотите дать денег? Этому? Да он же прикидывается.
По спине Эниолы лился пот. Скоро водитель выкрикнет его имя и объявит всем, что он притворщик. Или раньше это сделает Йейе. Бежать в любом случае поздно. Его все равно догонят – не здесь, так в мастерской тети Каро.
– А ты откуда знаешь? – спросил муж Йейе.
– Я его отлично знаю. Йейе, вы помните, это же…
– Я спросила: у тебя есть мелочь? – Йейе щелкнула пальцами. – Я разве просила рассказывать истории?
– Простите, ма. Да, ма. – Водитель передал две купюры по пятьдесят найр.
Йейе взяла их, перегнулась через мужа и бросила в миску. Потом сняла шляпу и смотрела на Эниолу, пока не поднялось окно и машина не тронулась с места.