Урбан принес эскизы своих работ. В первый раз меж ними произошла размолвка. «Сталинградская мадонна» Астрид не понравилась. Тип лица нерусский. Какое-то отдаленное сходство портрет имел с ее лицом. Интересно была задумана картина «Холод». Серовато-белый фон. Таким бывает снег ранней весной. Хорошо чувствовалась перспектива. Степь была абсолютно голой. Только чахлое деревце торчало среди бескрайнего, безмолвного простора. Изогнутый в борьбе со степными ветрами ствол походил на скрюченный канат. Редкие сучковатые ветки. Это черное пятнышко только подчеркивало затерянность всего живого в этом гиблом месте. От картины веяло холодом, и этот холод леденил душу.
Наиболее завершенной Ларсон показалась картина «Воронье». Когда Матиас развернул холст, Астрид даже глаза зажмурила. Степь ослепительно белая. Солнечный морозный день. Серебристые блески разбросаны по холсту. И все испятнано темными бугорками — могилы. Метель наспех захоронила погибших: где-то из-под снега торчат скрюченные пальцы, в другом месте носок сапога, каска… И воронье. Жирное, черное. Насытившееся до отвала.
— Почему бы вам не назвать эту картину «Сталинградская трагедия»?
— А чем вам не нравится «Воронье»?
— «Воронье»? Это слишком общее название, — продолжала рассуждать Астрид. — Где это и что это?
— Искусство — всегда типаж. Как в литературе, так и в живописи, — не согласился Матиас.
— Одно не исключает другого. «Гибель Помпеи», например. Не дай художник такого названия, эту картину мы воспринимали бы, наверное, по-другому. Наше знание исторического факта только усиливает ее драматизм.
— «Воронье» содержит в себе двойной смысл. Это не только, так сказать, «пейзаж» под Сталинградом. Черные обожравшиеся человеческим мясом вороны — это те, кто послал несчастных, останки которых мы не столько видим, сколько угадываем под белым саваном, на убой.
— Надеюсь, вы никому не говорили об этом втором смысле?
— Если бы Барлах и Панкок объясняли свои картины, этих художников немедленно бы вздернули. Художники при диктаторах всегда пользовались иносказанием.
— Тогда почему вы назвали картину «Сталинградская мадонна»? Эта конкретность, которую вы избегаете. К тому же тип лица у нее — нерусский. И почему она у вас такая синюшная?
— Синюшная? — Матиас усмехнулся. — Я всегда считал вас тонким ценителем искусства, а вы говорите, как школьный учитель. Вспомните, что говорили в свое время критики о «Самари»[20].
— А что они говорили?
— Особенно Ренуару досталось за синий тон. У Самари синим отливает и подбородок, и губы. А один из наиболее благожелательно настроенных критиков выразился примерно в таком духе: великолепное блюдо из красок. Здесь есть все — ваниль, фисташковое варенье и зеленый крыжовник. Это так здорово, что портрет можно есть ложкой.
Астрид улыбнулась:
— Забавное и великолепное сравнение. Но ваш синюшный цвет не вызывает такого желания. Вы говорили — женщина после бани. Вы видели когда-нибудь женщину после бани? Она цветет, как роза. А у вас будто ее вытащили из проруби.
— Вы толкаете меня к бесплодному натурализму, — несколько раздраженно заявил Урбан. — Золя говорил импрессионистам то же самое. Он видел в их попытках только отход от натуры, жалкое приближение к ней. А в лучших работах — ученические попытки. Золя не видел того, что видели Ренуар, Моне, Писсаро. Они расщепляли солнечный спектр. Он заполняет их картины. Золя же тащил всех к копированию действительности, к тому, что только видит наш глаз, инструмент хоть и великолепный, но недостаточно совершенный.
— Не сердитесь, Матиас. Возможно, я и не права. Но ведь только через сомнения можно прийти к истине.
— Я не сержусь. Вся жизнь — страдание, — неожиданно заявил Урбан.
— Это вы вычитали у буддистов?
— Я ничего не знаю о буддистах. Я сам пришел к этому выводу. А вы не согласны со мной?
— Будда считал, что рождение — страдание. Соединение с немилым — страдание. Болезнь — страдание. Разлука с милым — страдание.
— А соединение с любимым? — спросил Матиас.
Астрид снова улыбнулась:
— Вот об этом у Будды ничего не сказано.
— Как ведет себя Дойблер?
— Почему это вы вдруг? — удивилась Астрид.
— Очень уж мне не нравится этот тип.
— Вчера он мне сказал, что фюрер этим летом выиграет Фарсальскую битву[21].
— Я тоже слышал, что к курскому выступу стягиваются большие силы.
— Вы верите в успех летнего наступления?
— Нет, не верю. Гитлер ведет себя, как азартный игрок: проигрывать, так уж до нитки.
Ларсон приготовила легкий ужин. В разговорах они засиделись до полуночи.
— Час поздний, — сказал Урбан, поднимаясь из-за стола. Ларсон подошла к нему. Он взял ее руку, поцеловал.
— Останьтесь, Матиас, — просто сказала Астрид.
Эти летние дни были так безмятежны в жизни Астрид, что внутренне она даже как-то стыдилась своего счастья. Кругом столько горя, война, а она счастлива. Матиас был с ней удивительно нежен и предупредителен. В какой-то вечер он не пришел — был на дежурстве, и она почувствовала пустоту, которую ничем не удавалось заполнить.
На Южном фронте пока не было активных боевых действий.
Однажды, придя на службу, Астрид застала Дойблера в приподнятом настроении.
— Фарсальская битва началась, — заявил он.
О колоссальном наступлении германской армии под Курском писали все немецкие газеты. Вторила им, конечно, и русская — «Новое слово».
По радио звуки фанфар, как в лучшие времена для германской армии, предшествовали сообщениям «Из главной Ставки фюрера».
Но тон сообщений о битве под Курском очень быстро стал не патетическим, как в первые дни, а сдержанным.
«История войн не знала по масштабам такого танкового сражения, которое развернулось под Курском и Белгородом, — вещал диктор берлинского радио. — В выжженных огнем степях неумолчно стоит грозный гул, похожий на стон. Кажется, стонет само железо. Германские воины полны решимости одержать верх над русскими бронированными армиями, но надо признать, что русские проявляют необыкновенное, нечеловеческое упорство».
— В конечном итоге не победа сама по себе важна, а истощение русских армий, — через несколько дней после начала битвы сказал Дойблер.
Работы у Астрид было много. За два месяца она накопила немало интересных сведений. Как ей и наказывал Кёле, она все это записывала, причем на всякий случай за-записи делала в двух экземплярах. От связного, который должен был прибыть к ней, она ждала приказа, как ей быть: эвакуироваться с немецкой армией или остаться в Таганроге. Если почему-либо связной не прибудет, в тайнике в своей квартире она должна оставить записи, а сама — двигаться на запад вместе с Дойблером.
10 июля англо-американские войска высадились в Сицилии. Вскоре последовало сообщение об отставке Муссолини.
— Дуче арестован! — сообщил Дойблер. — Итальянский народ недостоин такого вождя, как дуче. Но, я думаю, фюрер не оставит Муссолини в беде.
Дойблер оказался прав. Специальная группа во главе со Скорцени выкрала Муссолини и вывезла его в Германию.
Новостей было много. Бывая по поручению Дойблера в различных подразделениях разведки и контрразведки, а также в русской полиции, Ларсон умело заводила разговоры с офицерами и, щеголяя своей осведомленностью, вызывала их на откровенность. Жаль только, что все эти сведения она не могла тотчас же передать по назначению.
— Для нас главное — Донбасс и Украина, — говорил ей Дойблер. — Пока у нас есть уголь Донбасса, криворожская руда, марганец Никополя, хлеб Украины, мы непобедимы.
Италия вышла из войны. Назначенный королем маршал Бадольо — новый глава правительства — выступил об этом с заявлением по радио.
— Ноев ковчег распадается на глазах, — сказал Урбан вечером, когда они встретились. — Нам не избежать всемирного потопа.
— Кому это «нам»? — спросила Астрид.
— Германии, — ответил Матиас.
— Вы что-нибудь слышали о национальном комитете «Свободная Германия»? — спросила она Урбана.
— Это какая-то группа офицеров, которая сдалась в плен под Сталинградом?
— Я имею, Матиас, точные сведения, что эта не какая-то группа, как вы выразились. Это серьезное движение, и возглавляют его серьезные люди. В их числе не только генералы: небезызвестный вам Зейдлиц и другие, но и деятели немецкой культуры — Брехт, Бехер, Вейнерт, бывшие депутаты рейхстага, словом, это солидные люди.
— Откуда вам это известно?
— Я ведь работаю в контрразведке. К нам поступают все сведения о деятельности «Свободной Германии».
— Что ж, я рад, что нашлись немцы, которые имеют мужество открыто выступить против Гитлера.
Помолчав, Урбан спросил:
— Я почти наверняка знаю, что не получу ответа на свой вопрос, и все-таки я спрошу. Когда весной, встретившись с вами, я задал вам вопрос, зачем вы согласились работать с Дойблером, вы ответили: «Так надо». — «Кому?» — спросил я. Вы промолчали. И сейчас, наверное, промолчите. Но я хочу вам сказать, что если вам нужна будет моя помощь, можете рассчитывать на меня.
— Спасибо, Матиас.
Второй раз она перечитала письмо, потому что строчки расплывались в ее глазах, затуманенных слезами.
«Уважаемая госпожа Ларсон!
Партайгеноссе Кёле попросил меня написать вам в случае неблагоприятного исхода операции. К сожалению, случилось худшее: майор Кёле умер на операционном столе. Врачи сказали мне, что он потерял много крови. У него было прободение язвы. Здешние медики только удивляются: как он терпел? От него никто не слышал ни одного стона. А боли в таких случаях бывают невыносимые. Это был настоящий член партии. До последнего дня своей жизни он верил в нашу победу. Прискорбно, что наша партия и армия лишились этого мужественного воина. Такому человеку смерть пристала не на больничной койке, а в бою.
Астрид была потрясена смертью Кёле. Она не могла скрыть подавленного настроения. Это заметил Дойблер.
— Вы не должны унывать, Астрид. Временные успехи русских на Курском выступе не могут повлиять на ход восточной кампании. — Дойблер решил, что отступление вермахта причина подавленного настроения Ларсон. Что ж, тем лучше.
— Я слышала, что командующий 2-й танковой армией генерал Шмидт отстранен?
— Да, Астрид. Он не оправдал надежд фюрера, — подтвердил Дойблер. — Теперь, когда мы перешли к жесткой обороне, нашей армии нужны такие генералы, как Модель[22]. Это настоящий «лев обороны».
— Но каковы же все-таки перспективы?
— Рано или поздно русское наступление захлебнется. Мы создадим зону пустыни на пути наступления русской армии. Вспомните вещие слова: Vae victis[23]. Мы достигли своих стратегических целей — немецкий народ обеспечен жизненным пространством. Теперь мы будем истреблять остатки русских армий в тяжелых для них наступательных боях. Мы создадим систему крепостей, опорных пунктов. А каждый шаг противника будет проходить по тотально выжженной земле, где он не найдет ни одного живого человека, ни одного целого дома, ни одного колодца, ни одной головы скота, ни одного центнера хлеба.
— А вы знаете, Эрвин, что некоторые офицеры сомневаются в правомерности подобных действий?
— Кто, например? — вцепился Дойблер.
— Я виделась с Нейманом (Астрид уже точно знала, что Нейман «путается» с гестапо). Он мне прямо сказал, что идея выжженной земли не вызывает у него восторга. Услышав фамилию Неймана, Дойблер несколько остыл.
— У меня она тоже не вызывает восторга, — признался он. — Но у нас нет другого выхода. У русских мало транспортных средств. Они не смогут в достаточном количестве снабжать свою армию продовольствием и боеприпасами, по мере того как будут продвигаться на запад. Мы лишим их местных ресурсов. Что возможно, вывезем, остальное уничтожим.
— Но в России довольно разветвленная сеть железных дорог, — напомнила Ларсон.
— Вот мы и поставим такую задачу нашим специальным командам: ни одного целого рельса, ни одного метра железнодорожного полотна не должно оставаться на территории, которую мы покинем[24].
Вечером об этом разговоре она рассказала Урбану.
— Это уже не война. Это бойня. Преступление! Если бы не вы, Астрид, я пустил бы себе пулю в лоб, — признался Матиас.
— Зачем же так, милый? — как можно мягче сказала Ларсон. — Ведь вы-то тут ни при чем.
— После разгрома Германии никто не будет спрашивать, кто из нас, немцев, что делал во время войны. Мы же не спрашиваем русских? Посмотрели бы вы, как с ними обращаются в Германии! Как с рабами. Если не хуже. В Ростоке теперь несколько лагерей. В двух содержат русских. Никто нам этого не простит! — повторил Урбан.
— Что же делать? — спросила Ларсон.
— Я не знаю.
— Я уже говорила вам о национальном комитете «Свободная Германия», — напомнила Ларсон.
— Но верите ли вы сами, Астрид, что русские могут простить тех из нас, кто по счастливой случайности останется жив к концу войны?
— Я верю, что будет дифференциация. Такие, как Дойблер, не заслуживают пощады. Но поголовно мстить всем немцам русские не будут.
— На чем основана эта ваша уверенность? — спросил Урбан.
— На принципах, которые положены в основу новой России. Большевики не могут отказаться от своих принципов, так же как Гитлер от своих. В основе национал-социализма лежит расовая теория, по которой русские, все без исключения, и вообще славяне — недочеловеки. У большевиков другой подход — классовый. Когда началась война, они считали, что немецкий народ обманут.
— Ну что ж, дай-то бог! — сказал Урбан.