К книге
Смерть меня подождетЧасть пятая На краю жизни. Люди близко!
85%
Часть пятая На краю жизни. Люди близко!
23

Мая, уставшая, течёт спокойно, точно сжалившись над нами. Все молчим. У всех одни думы, одно желание. Слишком долго нас окружало уныние, мы пережили горькие минуты бессилия, неудач. А теперь к чёрту сомнения!

– Ты думаешь, они увидели нас? – спрашивает Василий Николаевич, точно не веря своим глазам.

– Ну конечно! – отвечаю я. – Мы спасены, Василий! Теперь-то уж выплывем.

Он утвердительно кивает головою и неожиданно спрашивает:

– Как думаешь, ноги мне отрежут?

– Зачем напрасно терзаешь себя? Были бы ноги сломаны – другое дело. Тебе их быстро подлечат, и ты на Трофимовой свадьбе такого гопака отобьёшь!

– Не до пляса будет мне…

– Перестань, Василий, хныкать. Нас обнаружили, всё уладится.

– Я согласился бы на одну ногу, пусть режут, – продолжает он. – Ишь, щедрый какой! Побереги, пригодится. Не три их у тебя. Он как будто успокаивается.

А что делать с Трофимом? Оставить до утра на плоту одного связанного – слишком жестоко. Отпустить – боязно, как бы не возобновился приступ.

А он точно догадывается, о чём думаю, умоляюще смотрит на меня. Я опускаюсь на груз рядом с ним, расчесываю пятернёй его густые, сбившиеся войлоком волосы на голове и не знаю, что сказать, как объяснить ему, что случилось. Ведь он сейчас в здравом уме.

– За что? – И Трофим опять показывает связанные руки.

– Успокойся, дорогой Трофим, ничего страшного не случилось. – И я чувствую, как обрывается мой голос. – Потерпи, умоляю тебя, потерпи. Так нужно, чтобы все мы остались живы.

Он мрачнеет. Не понимает, почему я так безжалостно отношусь к нему.

И всё же придётся отблагодарить судьбу за удачный день и останавливаться на ночёвку. Если завтра будет лётная погода, дальше не поплывём, будем ждать самолёта. Он непременно прилетит. Теперь нет смысла рисковать. А Трофима до утра оставлю связанным на плоту, ничего с ним за ночь не случится. Я не уверен, что приступ не повторится.

– Будем причаливать к берегу, – говорю я, но руки не слушаются, не берут шест. Я колеблюсь. Меня страшит мысль оставить Трофима на ночь привязанным к плоту.

Быстро надвинулся вечер. Потемнела река. Нас выносит за скалу. Мрачные стены ущелья вдруг пали, как взорванная крепость. С широким гостеприимством распахнулись берега. В лицо ударил яркий свет. Мы вырвались из проклятой трущобы. Влево толпами уходят от реки отроги в ярко-зелёной щетине леса с облысевшими вершинами. Справа вздыбился толстенный голец, весь исполосованный старыми шрамами, на ободранных боках ржавые потёки. Он, как часовой, застыл в настороженной позе над дремлющим в вечерней прохладе пространством. А впереди, за просинью береговых тальников, чуть заметно сквозь голубоватую дымку маячит далёкий горизонт.

Трудно поверить, но это действительно далёкий горизонт. С плеч сваливается обречённость, и становится необычайно легко, будто только что родился. Одно ясно: мы вырвались из лап смерти. Навстречу сплошной зеленью наплывала тайга. Высокой стеной пирамидальных елей встает она над измученной Маей, шумит ласково, зазывно. Лесной хвойный аромат пьянит, не могу надышаться. Какая в нём живительная сила, и почему мы раньше не замечали этого?..

Ещё плывём, плывём потому, что не хочется обрывать этот счастливый день. Да и река вдруг становится нашим союзником, легко несёт наш плот по зыбкой прозрачной дороге. Надежда становится реальностью…

Цель близка. Какая радость! И как больно было видеть своих спутников, прикованных к плоту, беспомощных. Но я твердо знаю, что лишь благодаря их смелости, благодаря их преданности мы выбрались из мрачных застенков Маи.

Нет, не напрасны были наши усилия!..

Василий Николаевич поворачивает голову ко мне, рот его полуоткрыт, он хочет что-то сказать и от волнения заикается. Я подхожу к нему.

– Дым! – выпаливает он.

– Где дым?

– Снизу тянет.

Вижу, собаки всполошились. Подняв морды, они взахлеб глотают воздух. Я, кажется, не способен понять всего случившегося. Впиваюсь глазами в пространство: над широкой долиной реет закатный сумрак, тайга наливается густой синевой, меркнет прохладное небо, но дыма не вижу.

Трофим пытается подняться, выгибает живот, силится разорвать верёвку.

– Проклятье! – вырывается у него, и он со стоном валится.

Я подсаживаюсь к нему.

– Успокойся, Трофим. Клянусь, как только причалим к берегу – развяжу.

– Какой вы жестокий! – И он отворачивается от меня.

– Знаю, Трофим, это ужасно, но судить меня ты будешь после, а сейчас терпи.

Я отхожу к веслу. Теперь мне кажется, что мы безбожно медленно плывём, на самом же деле мы не плывём, а летим. Впереди виден залесенный отрог, перехватывающий наполовину долину. Я смотрю левее. Что-то там серое клубится над вершинами елей? Да, да, это дым!

– Люди близко, лю-у-ди-и! – кричу я, а сам ещё боюсь радоваться, и почему-то вдруг стало не хватать воздуха.

Береговые ели закрывают дым. Возвращаются сомнения. Не воображение ли шутку сыграло с нами? Я становлюсь на груз – ничего не видно. Кричу во всю силу. А река отходит вправо…

Дым был виден далеко влево от реки. Неужели пронесёт?.. Я бросаюсь к грузу, хочу достать карабин, дать о себе знать, но зацепился ремнем за что-то твердое, не могу вытащить. И вдруг где-то впереди выстрел потряс вечерний покой долины. Ещё и ещё.

Река побежала быстрее. Замелькали частоколом береговые тальники. Ближе надвинулся отрог. Я поднимаю к небу ствол карабина, стреляю. Нам отвечают выстрелом. Стреляю ещё, и опять слышится ответный звук.

У Маи не хватает для нас скорости. Мелькают галечные берега. Вот-вот долину накроет ночь.

До отрога остаётся с километр. Река, спрямив свой бег, несётся к нему и там, у последней скалы, обрывается белыми бурунами. Быстро тает расстояние… Ещё неуловимое мгновенье. Но тут нас щадит поток – проносит к тиховодине за скалу.

Собаки вдруг все сразу попрыгали в воду и были отброшены течением вниз. Слева на пологом берегу видны палатки, костёр. На гальке стоят люди, они машут руками, что-то обрадованно кричат.

Но как только мы отплыли от скалы и нас можно было рассмотреть, у них восторг мгновенно исчез. Связанный Трофим, лежащий в спальном мешке Василий Николаевич, донельзя потрепанный плот с одним веслом произвели на всех удручающее впечатление. Первую минуту никто не знал, что делать. Да и я растерялся от радости.

Мы уже проплывали лагерь, когда послышался знакомый голос Хамыца Хетагурова:

– Что же мы стоим? Ловите!

Двое ребят бросились вплавь к нам. Я подал им конец причальной верёвки, и наше героическое суденышко подтащили к берегу…

Не знаю, забуду ли я когда-нибудь этот плоский берег, усыпанный мелкой речной галькой, с дремлющими лиственницами под тёплым небом, горячий шёпот тальников и этих людей, онемевших от ужасного зрелища, которое мы собою представляли в момент встречи.

– Развяжите! – со стоном вырывается у Трофима.

Все смотрят на меня. В их глазах и протест и обвинение. Мне больно. Я опускаюсь к Трофиму. Спальный мешок и одежда на нем мокрые, в рыжеватой бороде запутались блестящие капли влаги. Пытаюсь развязать верёвки, но мокрые узлы прикипели к рукам. Кто-то резанул по ним ножом.

О, я хорошо помню эти ужасные руки, синие, с кровавыми браслетами.

Я помогаю Трофиму встать. Он улыбается, обнимает меня правой рукой – в такие минуты не только другу, а и кровному врагу простишь обиду. Хетагуров подхватывает его слева, и мы сходим с плота на берег. Какими счастливыми были эти шаги от опасности, от смерти!

У меня сдавило горло. Я ничего не мог сказать, да и вряд ли понимал то, что случилось, кроме одного – мы спасены.

Вдруг снизу из-за берегового тальника вырывается Берта, несётся к нам. Тут мы оказываемся свидетелями умилившей нас сцены. Берта ещё, видимо, на реке почуяла своего хозяина Кирилла Лебедева. Как очумелая бросается на него, сбивает с ног, тискает его. Тот не сразу узнает давно пропавшую собаку. Но вот он захватывает её своими сильными руками. Посмотрели бы вы на эту сцену!

Мы все направляемся к костру. Пахнуло свежеподжаренным мясом. На брезенте «накрыт стол» с претензией на какую-то торжественность: тут и бутылки спирта, и отварная молодая картошка, и городская закуска, и зелёный лук… В другое бы время порадовался этому обилию, по сейчас не до того.

– Давно вы здесь? – спрашиваю я Хетагурова.

– Часа три, как пришли из Удского. Только успели установить рацию, как с борта самолёта нам сообщили, что обнаружили плот в десяти километрах отсюда. Мы выставили сторожевой пост на скале, накрыли стол, хотели встретить как положено в этом случае, но получилось не совсем…

– Ничего, бывает… Мы пережили свою смерть, это самое главное.

Собираемся у костра. Трофим немного размялся. У Василия Николаевича такое отчужденное лицо, словно у него не осталось ничего в жизни. Он зарылся в спальный мешок, тихо плачет. Над ним склонились товарищи. Мною овладевает усталость, от которой, кажется, можно умереть. Я не борюсь с нею, рад, что она захватила меня у своих, на берегу. А на лицах друзей ожидание, они хотят, чтобы я рассказал, почему плачет Василий, почему у Трофима на руках кровавые ссадины. Но я не хочу об этом вспоминать.

– Кирилл! – обращаюсь к Лебедеву. – Достань из нашего груза большой полог, натяни его. Я лягу спать.

– А ужинать? – спрашивает Хетагуров.

– Это после, всё после, когда мы придём в себя.

– Может быть, ты скажешь хотя бы в нескольких словах, что случилось с вами?

– Что случилось… Вот вам мой дневник, написан он неразборчивым почерком, но ты, Хамыц, прочтешь.

Над далёким горизонтом потух закат. Ещё не окрепли редкие огоньки звёзд, а уж долину накрыло мраком. Тайга, убаюканная прохладой, засыпала. Где-то в чаще, не добежав до нас, заглох ветерок.

– Спокойной ночи! Ты, Трофим, ляжешь со мною.

Он не удивился.

Я сбрасываю с себя жалкие остатки одежды. Забираюсь под полог. Радостное ощущение, что нас выбросило на благодатную землю, где уже не нужно напрягать мышцы, бороться с бурунами, где всё к твоим услугам. Теперь, казалось бы, можно и забыть о всех опасностях, о нечеловеческих трудностях похода, оставшихся позади, даже о камне, где мы все трое испытывали свою совесть друг перед другом, даже о схватке на плоту – об этих мрачных минутах. Но разве забудешь? Ведь это жизнь человека. Я засыпаю, точно опускаюсь на дно тёплого озера.

В полночь пробуждаюсь внезапно, словно от набатного звука. Где я? Напрягаю память: в голове неясные отрывки вчерашнего дня. Узнаю рёв бурунов под скалою. Открываю глаза. Рядом лежит Трофим. По полотняной стене пляшут огненные блики костра. Слышится людской говор.

С трудом приподнимаю полотнище полога. Во мраке стоит тайга, не шелохнется, спит. Огонь, вспыхнув на миг, осветил картину. Хетагуров, сложив по-кавказски калачиком ноги и наклонившись к огню, читает вслух дневник. Техник Кирилл Лебедев сидит рядом, охватив загрубевшими руками согнутые колени, хмурит густые брови. Радист Иван Евтушенко, светловолосый парень с задумчивым лицом, топчется у костра, подбрасывает сушняк в огонь, а сам нет-нет да и покачивает головою.

Не торопясь поднимается десятник Александр Пресняков, великан, добродушный человек, расправляет могучие плечи, широченными ладонями растирает затекшие ноги, удивляется вслух:

– Приключится же этакая чертовщина!.. – и, зачерпнув из котелка чай, стоя пьёт.

Филька Долгих, щупленький, остроносый, с быстрыми птичьими глазами, сидя подпирает спиною толстую лиственницу. Вот он ленивой рукою достал из кармана кисет, отрывает бумажку, мнёт ее, насыпает махорки, подносит цигарку к губам, хочет склеить её, да так и замирает с открытым ртом, повернувшись к Хетагурову.

У забытого всеми «стола» Кучум караулит пахнущие куски мяса, нанизанные на деревянные шампуры. На хитрущей морде кобеля безразличие.

– Кучумка, нельзя при людях! – ласково окликает его Филька.

Тот косится на него, нехотя отходит, чтобы начать всё сызнова.

Пламя пляшет, подкормленное смолевыми сучьями. Скачут изломанные тени деревьев, гримасничают лица слушателей. Самое глухое время ночи, ни шороха, ни звука – предрассветный час. От реки сплошным маревом наплывает густой белёсый туман. Цепляясь за влажные кроны дремлющих елей, он хочет подняться к простору, но густой ночной мрак прижимает его к стоянке.

Голос Хетагурова слабеет…

Сон не вернулся ко мне. Лежу в полузабытьи. Это первая ночь, когда я освобождён от мрачных мыслей и отчаяния. Ко мне возвращается бодрость, и пережитое уже начинает терять остроту, отступает в прошлое. Но слово «Мая» мы долго будем произносить с уважением, оно для нас – глухие застенки, дикая сила и нескончаемый грохот перекатов у подножия розовых, голубых, серых скал.

Скоро смолк говорок. Затух костёр. Лагерь уснул. Поднялся месяц, и его голубоватый свет пронизал поредевший туман.

Выбираюсь из-под полога. Дует леденящий ветерок. Голубоватая зарница блеснула, неожиданно раскрыв всё небо, всю береговую тайгу. Над мутной сталью реки тают лёгкие клубы серебристого пара. А вдали над грядами тёмных хребтов широко и ясно разливается по небу медлительный рассвет.

– Утро… утро… утро… – твердит какая-то пичуга.

Долго стою я неподвижно, опьянённый великолепием первого утра вернувшейся жизни. Окружающий мир кажется мне совсем обновлённым, более доступным и понятным, и я смело вхожу в него с твердой жаждой продолжения.

Слабый крик чайки выводит меня из раздумья. Белым лоскутком кружится птица над бурунами. Бьётся резными крыльями с ветром – то прячась падает за пенистые гребни волн, то припадает к скалам, всё кричит, кричит… Неужели это та добрая чайка, что звала нас с собою с камня? Но почему и теперь её крик полон печали?

Удивительно устроен человек: после такой встряски, казалось бы, ты ещё долго будешь со страхом оглядываться на пройденный путь и будешь далеко обходить опасные места. Ничего подобного! Несмотря на то, что все главные узлы событий остаются навсегда в памяти, тебя так же, как и раньше, снова и снова тянет к опасности.

Нас окружают заботой. Ни слова об экспедиционных делах. Но жизнь сама незаметно подводит тебя к ним.

Вначале я осваиваюсь с лагерем, таскаю воду, хожу в лес за дровами и никак не могу избавиться от ощущения какой-то новизны в окружающей обстановке…

И хотя мысли ещё обращаются к прошлому, настоящее всё более властно овладевает мною. Пора браться за дело.

Трофим разжёг костёр. Он уже захвачен работой: разобрал свою рацию. И я, глядя на него, думаю: «Уж если ты её соберешь и она заговорит, значит, ты здоров, мой друг!»

Василия Николаевича не слышно. Он замкнулся в себе, живёт один со страшными думами.

Из соседней палатки доносится голос Лебедева:

– Филька, налаживай баню!

Минут через десять из полога высовывается взлохмаченная голова Фильки. Заспанными глазами парень осматривает небо, косится на меня, точно впервые видит, и сладко зевает.

– Кирилл Родионович! С утра баню или после завтрака? – спрашивает он.

– Сейчас готовь.

– Мигом иду, – отвечает Филька, а сам долго чешет пятернёй затылок, поднимается, вихляющей походкой идёт к костру, волоча за собой байковое одеяло. Он расстилает его у огня, уютно располагает на нём своё хлипкое тело, говорит, не взглянув на меня: – Маленько прикорну. Тут у нас ежели со всеми соглашаться, заездят. Баню успею, не на пожар… – и сразу захрапел.

– Филька, дьявол, спишь! – кричит Лебедев, выбираясь из палатки.

Тот поднимает голову, обращается ко мне:

– Чего он гутарит? – Но, услышав шаги Лебедева, вскакивает.

– Кто вечером обещал до восхода баню приготовить?

– Ты не кричи на меня, Кирилл Родионович, чего доброго, испужаюсь и ни на что годиться не буду. Лучше послушай, какой сон я видел, – отвечает он добродушно.

– Провались ты со своими снами! – гневается Лебедев.

– Ведь тут только и счастье, что во сне с девками побалуешься!

– Врёшь, чёрт голопузый! Какая девка даже во сне польстится на такого брехуна!

– Спросите у Преснякова, Наташа моя – во! – Филька показал ему большой палец.

– Иди, говорю! – И голос Лебедева звучит угрожающе.

Филька нехотя поплелся к реке, захватив с собою на всякий случай одеяло.

– Пропадает талант, – несколько позже сказал Лебедев, кивнув головою в сторону Фильки.

Солнце брызгами яркого света взрывает тайгу, ещё не успевшую стряхнуть с себя ночной покой. Я беру полотенце, иду умываться. Маю не узнать: тут она отдыхает после трудного пути и не торопится покинуть просторную долину. Вода в ней прозрачная. Дно просматривается до мельчайших песчинок.

Черпаю горстями студёную воду, плещу в лицо, на грудь, растираю тело. Чертовски неприятная процедура! Но через минуту награда: такая свежесть и такая бодрость, словно с твоих плеч свалился стопудовый панцирь.

Василия Николаевича перенесли к костру на мягкую подстилку. Больно видеть его глаза, переполненные мольбою о жизни.

Рядом с ним сидит Лебедев, сгорбленный, весь подавленный бедою друга.

Евтушенко отправляет в эфир позывные. Ему отвечают сразу несколько станций. Ещё с минуту продолжается настройка.

– Плоткин у микрофона, – сообщает радист.

Мы с Хетагуровым забираемся в палатку.

– Здравствуйте, Рафаил Маркович! – кричу я в микрофон. – Спасибо за помощь!

– Наконец-то! Почему задержались?

– Лучше поздно, чем никогда. Но у нас не всё благополучно. Мы потеряли ниже устья Эдягу-Чайдаха проводников Улукиткана и Николая. Надо срочно организовать поиски самолётом. Они где-то южнее Чагарского хребта, у истоков Удыгина и Лючи. Им надо сбросить продукты, палатку, обувь, одежду, спички – у них ничего нет. Хорошо бы сегодня начать поиски.

– Всё возможное сделаем.

– Но это не всё. Надо немедленно доставить в хабаровскую больницу Мищенко и Королёва. Промедление опасно. Сопровождать их буду я. Договоритесь о посылке санитарной машины. Сейчас мы находимся в двух километрах выше устья Нимни. Здесь посадочной площадки нет. Завтра сплывём до устья Маи на плоту. Дальнейшее – ваша забота.

– На устье Маи вас встретит катер, доставит на косу, а оттуда вывезем самолётом. Какие ещё будут распоряжения?

– Необходимо срочно приступить к организации работ на Мае. Нивелировку делать здесь не будем. Все людские и материальные резервы нужно перебросить сюда. Подробности получите завтра утром от Хетагурова. Что есть у вас?

– Знаю, вы ждали помощи, но не было погоды, и самолёты долго не могли пробиться к Мае. Пришлось перебросить Лебедева с Алданского нагорья и организовать поиски по реке. Остальное в норме. За Ниной послан человек в Ростов. Вчера получил от неё телеграмму, что вещи на днях отправляет, а сама немного задержится.

Хетагуров остаётся ответить на радиограммы, а я выбираюсь из палатки.

Идём с Трофимом в баню.

– Что не радуешься? – спрашиваю я его.

– Чему?

– Нина едет.

Сколько её ждал, и хоть бы улыбнулся.

Трофим насупился. Отстает. Ноги тяжело шагают по гальке. Что-то тревожит его.

Палатка окутана паром. Лебедев и Пресняков купают Василия Николаевича. Слышно, как хлещут по телу берёзовые веники. Филька сидит на гальке, делает из бузины дудочку. Ни забот, ни печали!

– Сейчас донышко заткну и заиграю, – говорит он, не отрываясь от работы.

– Сколько я тебя, Филька, знаю, ты в одной поре, без изменений, – говорит Трофим.

– Завидуешь? – отвечает тот.

– Не о том речь. Кнопки одной у тебя не хватает: баню на камнях устроил. Можно же было поставить палатку на песочке?

– Удивил, кнопки не хватает! Да ежели бы они были у меня все в сборе, неужто пошёл бы в экспедицию работать?! – И Филька вдруг разразился громким смехом. – У нас в колхозе председатель когда-то ходил с изыскателями, да, видно, не поглянулась ему эта работёнка; так вот – как, бывало, осерчает на кого-нибудь, кричит: «Я тебя, сукиного сына, в экспедицию запеку, ты там узнаешь кузькину мать!» И как-то попался я ему с провинностью, он и подмахнул мне бессрочную увольнительную. Вот так и угодил к вам. В прошлом году в отпуск приехал к себе в деревню. Он увидел меня и начинает: «Филя, вернись!» Учти: не Филька, а Филя. «Бригадиром заступишь». А я ему: «С удовольствием бы, да занят».

– Это у тебя, Филька, новая биография. Быстро же ты её меняешь.

– Нельзя на одном месте топтаться, – отвечает находчиво Филька.

Он продул дудочку, заткнул донышко деревянной втулкой и, прежде чем заиграть, пожевал пустым ртом.

Мы знаем: Филька чудесный музыкант, но его пальцы никогда не касались струн обычных инструментов, клавишей баяна, его губы не знают ни флейты, ни кларнета. Он играет на губной гармошке, на расчёске, в его руках поют стаканы, рюмки. Попади ему на губы листик берёзы, перо дикого лука, лепесток рододендрона, и он вдунет в них жизнь. Филька обладает удивительной способностью передавать на своих примитивных инструментах крик птиц, зверей, звуки тайги.

Вот он рывком головы откинул назад нависающие на глаза густые пряди волос, и вдруг его лицо стало серьёзным. Щеки музыканта надувались, точно кузнечный мех, глаза затуманились – всё забыл Филька, ушёл в дудочку, и потекли по притихшему лесу стройные звуки, то поднимаясь высоко, то падая.

– Филька, чёрт, забавляешься, а воды холодной принёс? – кричит Лебедев.

Филька сунул мне в руки дудочку, вскочил, схватил ведро и побежал к реке.

Василия Николаевича завертывают в брезент, уносят к палаткам. Теперь наш черёд с Трофимом. Я плещу горячую воду на раскалённые камни, и в полотняной бане становится жарко.

– Зачем вы хотите отправить меня в больницу? – вдруг спрашивает Трофим.

Меня его вопрос застает врасплох.

– Всем нам нужно показаться врачу.

– Я не вижу в этом необходимости.

– Разве ты не замечаешь, что твои нервы слишком расшатались? И не удивительно после такого напряжения.

– Неужели из-за этого на руках ссадины, до спины больно дотронуться? – И он с досадой плеснул на лицо пригоршню горячей воды.

– Ну, знаешь, Трофим, если бы не верёвка, то нас не было бы в живых.

– Не понимаю я вас.

– Ты же буйствовал, и у меня другого выхода не было.

– Даже если я сходил с ума, в больницу не поеду. Теперь я догадываюсь, куда вы хотите меня определить, – перебивает он меня.

– Да ты не кипятись… никто и не думает…

– Не поеду. Нина скоро приедет, а я в доме умалишённых! Хороша встреча!

– Успокойся. Баня не для этих разговоров, поговорим в другом месте.

– Я остаюсь здесь и не должен болеть, – решительно заявил Трофим.

– Хочешь лечиться внушением?

Он молчит, окатывает себя из ведра водою, демонстративно выбирается из «бани».

Я встревожен этим разговором. Трофим добровольно не полетит в Хабаровск, но и насильно отправлять нельзя. Какой же выход?

Мы с Трофимом принесли на стоянку душистых еловых веток, чтобы помягче было на камнях сидеть. Садимся в круг и принимаемся за еду. Аппетит у нас – дай бог каждому! На первое уха из свежих ленков. Нет, вру: вначале выпили по сто граммов спирта за встречу. Затем занялись ухою. Сервировка у нас вполне соответствует обстановке: лист берёзовой коры служит блюдом, на котором горой сложены отварные куски рыбы; эмалированные кружки, из которых пили спирт – тарелками, а вместо вилок – собственные пальцы. Но как соблазнительно все едят!

После завтрака я забираюсь от комаров под тюлевый полог с дневником. Вот когда я почувствовал, как дорога мне эта изрядно потрёпанная тетрадь в бесцветном коленкоровом переплёте и исписанные торопливым почерком страницы с раздавленными на них комарами. Время приглушит остроту событий, память многое утеряет под наплывом новых впечатлений, но дневник навсегда сохранит всю свежесть, весь драматизм этих бурных дней. С каким волнением я спустя год раскрою тетрадь и пробегу глазами по её страницам! Снова воскреснут передо мною угрожающие откосы заплесневевших скал, дикие застенки Маи, силуэт снежного барана в поднебесной высоте, освещённой фосфорическим светом луны; камень на роковом перекате, печальный крик чайки, предупреждающей об опасности, и Трофим, связанный мокрыми концами сизальской верёвки, брошенный на сучковатые брёвна плота…

Оттачиваю огрызок карандаша, привязанного к тетради, сосредоточиваю свои мысли над заключительной записью.

«В памяти сразу возникают старики с их неизвестностью. При мысли, что мы вне опасности, окружены заботой друзей, уютом, и нас не терзают муки голода, становится не по себе. Выберутся ли проводники из этих пустырей, и если они унесли с собой обиду на нас, сможем ли мы когда-нибудь оправдаться перед ними?

Теперь можно подвести итог нашему путешествию.

Мая, несмотря на свой буйный нрав, не может служить препятствием для проведения здесь наших работ. Но люди, попавшие сюда, на реку, должны будут соблюдать осторожность и уметь уважать опасность. Слабого человека она может напугать своею дикостью, высоченными стенами береговых скал, свирепым рёвом. Но к этому можно привыкнуть. Мы твердо знаем: по Мае порогов нет, на плоту и на долблёнке рискованно пускаться по ней в малую воду, зато в половодье, когда река превращается в мощный поток, вас пронесёт без аварии. Конечно, если будет очень хороший кормовщик[14]. Организовывать работы на Мае можно только снизу по реке. Основным транспортом будут долблёнки. Это потребует от людей много физических усилий, ловкости и смелости, особенно от шестовиков, которым придётся с гружёными лодками преодолевать много опасных шивер…

Если мне ещё раз представится случай поплыть по этой своенравной реке, а это, видимо, неизбежно, я непременно воспользуюсь им, но отправлюсь на резиновой лодке с брезентовым чехлом. Я считаю такую лодку более надёжным судном для Маи.

Итак, Мая открыта для дальнейших исследований. Теперь остаётся залечить раны…»

Пора собираться в путь. Трофим сидит на спальном мешке у ног Василия Николаевича, косит упрямые глаза в пространство. Ничего не замечает, дикий, недоступный. Кажется, только дотронься до него, только окликни, как он взорвётся. Нет, Трофим не уедет отсюда. Как ошибаешься ты, мой бедный друг, что одним внушением можно избавиться от такой болезни!

Рядом с Василием Николаевичем пишет письмо своей жене Лебедев. Вот он поднял голову, и тотчас его поймал взглядом больной.

– Кирилл, мы давно с тобой вместе, скажи хоть ты: отрежут мне ноги?

– Ты уж слишком… Всё останется при тебе, вот увидишь. Домой явишься как огурчик.

– Кому я теперь нужен – калека! – И опять в его голосе безнадёжность – Разве на лыжах плохо я ходил? – продолжает Василий. – Помнишь, Кирилл, как на Подкаменной Тунгуске медведя гнали с тобой по снегу? Только что я из чащички высунулся, а он поверни на меня. На задки! Здоровущий, сатана, да злой. Вижу, сворачивать поздно. Пру на него, винтовку выбросил вперёд, да осеклась она. Оробел тут и я, а медведь как фыркнет, всего меня захаркал, лапой замахнулся, хотел заграбастать, да ты вовремя пулю пустил…

Как тяжело ему расставаться с нами, с тайгою, где прошла добрая половина его жизни! Какими словами вселить в него веру в то, что всё обойдется хорошо? Но обойдётся ли?..

Лебедеву тоже больно слушать его слова. Он отрывается от письма.

– Послушай, Василий, – говорит он деловито. – Вернёшься домой из больницы, посади мне новую сплавную сеть.

– Ты думаешь, я смогу работать? – И в его голосе появляется какая-то надежда.

– Ряж сплетешь сам, ячею делай покрупнее, высоту сети пускай с метр, думаю, хватит.

– Конечно, хватит. А дель и грузила у тебя припасены?

– Всё лежит дома у Нюры.

– Сеть-то тебе понадобится нынче. Успею ли я скоро вернуться из больницы?

– Там тебя не задержат, а дома поторопишься. – И Кирилл начинает укладывать его с такой нежной заботой, что ему удается совершить чудо – утешить больного. Василий Николаевич вдруг смолкает, успокаивается и, обнадёженный, засыпает.

Шальная туча заслонила солнце. С неба упал на тайгу журавлиный крик. Вот и осень пришла, не задержалась. Взглянул на голец и удивился: вершины уже политы пурпуром, уже пылают в косогорах костры листопадов. Но долина ещё утопает в яркой зелени тайги.

Осень здесь обычно короткая. Незаметно отлетят птицы, притихнут реки, оголится лес и нагрянут холода. Зима часто приходит внезапно, вместе со свирепыми буранами, и надолго, больше чем на полгода, скуёт землю лютая стужа… Чувствуется, скоро наступит этот перелом в природе, а работы у нас здесь ещё много, слишком много…

– Чайку не хотите? – спрашивает Трофим и вдруг вскакивает, настораживается. – Капалуха!.. – говорит он таинственным шёпотом.

«Ко-ко-ко-коо-коо…» – доносится ясно из чащи.

Трофим бросается в палатку, шарит в вещах, достает малокалиберку, долго ищет по карманам патрончики, выскакивает наружу. В глазах азарт, второпях не может зарядить винтовку, а из лесу доносится четко «ко-ко-коо-коо…».

Трофим скачет на звук, спотыкается о колоду, чертыхается. Давно я не видел его в такой горячке.

– Стой, не стреляй! Своих не узнаёшь! – И я вижу, как перед Трофимом из-за ольхового куста поднимается во весь рост Филька. Морда довольная, будто только что кринку сметаны съел.

– Это ты, дьявол, кричал?

– Троша, не сердись, в наш век всему есть оправдание! Вот послушай, – Филька усаживается на валежине, прикрытой густым мхом, предлагает рядом место Трофиму и начинает рассказывать.

Слова он выпаливает с каким-то треском, беспрерывно жестикулирует руками, как бы стараясь восполнить ими то, что не может выразить языком. Одновременно ему помогают и глаза и брови, он гримасничает, то вскакивает и начинает наглядно изображать какую-то сценку, то тычет себя в грудь кулаком. Словом, Филька весь, как есть весь участвует в рассказе, где чаще всего герой он сам.

Вот он любовно кладет свою руку на плечо Трофима.

– Я хотел тебя, Троша, поманежить. Побегал бы тут по чаще, поискал бы копалуху, да побоялся, как бы по мягкому месту свинцом не угадал. Вчера меня за такие дела чуть-чуть не столкнули в пропасть. Стою на скале, вас караулю, орешки стланиковые пощёлкиваю, а наши все сидят на берегу, насупились, как сычи перед непогодой, ждут, когда я пальну из ружья, знак подам, что вы плывёте. Дай-ка, думаю, развеселю их малость! Разрядил винтовку, приложил конец дула к губам и заревел по-изюбриному. Вот уж они всполошились! Хетагуров кинулся в палатку за пистолетом.

Кирилл Родионович схватил карабин, прыгнул в лодку, второпях чуть было не утоп. Кое-как переплыл и давай скрадывать… Мне-то хорошо видно сверху, как он вышагивает, словно гусь, на цыпочках, глаза по сторонам пялит или вытянет шею, прислушается. Чудно смотреть со стороны, страсть люблю!.. Вижу, он уже близко. Приложил я к губам ствол, потянул к себе воздух, ан не ту ноту взял, сфальшивил, ну и сорвалась песня. Родионыч сразу смекнул, в чём дело, бежит ко мне, ружьём грозится. Ну, думаю, Филька, конец тебе, добаловался. Стопчет, и пойдёшь турманом в пропасть. Да хорошо я не растерялся – давай стрелять в воздух, а сам кричу: «Плывут, плывут!» Тот сразу размяк, остыл. «Ну, чёрт желтопузый, – говорит он, – твое счастье, а то бы уже бултыхался в Мае!» А меня, веришь, смех распирает. «Где плывут? – спрашивает Родионыч и хватает меня одной рукой за чуб, а другой за сиденье. – Показывай, где плывут?!» У меня мозга сразу не сработала, не знаю, что соврать. И вдруг от вас выстрел. Тут я ожил, попросил повежливее со мной обращаться.

Спускаемся мы со скалы к реке, я и говорю ему: пусть Хетагуров не охотник, сгоряча бросился, а ты, Родионыч, чего махнул через реку? Неужто поверил, что в августе может реветь изюбр?

– Тебе, чёрту, шуточки, – отвечает он, – а я, посмотри, поранил ногу.

– К чему ты людей баламутишь? – спрашивает, уже успокоившись, Трофим.

– Так ведь, Троша, живём мы только раз, как сказал наш великий Саша Пресников, а он это точно знает. От такой кратковременности я и шучу.

Филька давно работает в экспедиции. Родных у него нет, семьи тоже, и никакой Наташки, весь он тут с нами. Филька принадлежит к категории людей, для которых жизнь в городе или в деревне – тюрьма, а всякое накопление ценностей – тяжёлая ноша. В нём живёт дух бродяги. Это и привело его к нам в экспедицию несколько лет назад.

На работу Филька хлипкий, как говорят его друзья, но на шутки, на выдумку горазд. С ним не заснёшь, пока он сам не выбьется из сил. Он не даст унывать. Всюду он желанный гость. Все горой за него.

…Трофим принёс к костру свой приёмник, начинает испытывать его. Решаюсь ещё раз поговорить с ним.

– У меня есть интересный план, – начинаю я. – Мы отвезем Василия в Хабаровск, затем полетим с тобою в Тукчинскую бухту обследовать район будущих работ.

Трофим привинтил обратно только что снятую крышку, отставил приёмник в сторону и, не взглянув на меня, не сказав ни слова, ушёл в лес.

– Одичал мужик, – сказал Филька серьёзно, когда скрипучие шаги Трофима смолкли за чащею.

Я не знаю, что мне делать. Упрямство Трофима меня окончательно обезоружило: оставить его здесь нельзя, и уплыть без него не могу. Теперь-то уж можно было мне пожить без тревоги, так нет, она всё ещё плетется следом.

Ко мне подсаживается Лебедев.

– Работы тут у нас много, оставьте Трофима, – начинает он.

– Ты с ума сошёл! Не вздумай сказать ему!

– Он не поедет, зачем упрямитесь? А уж если приступ повторится, тогда отправим. Сам не поедет – увезём связанным, – убеждает меня Лебедев.

– Это, Кирилл, не выход. Не наделать бы глупостей. Ты не представляешь Трофима в невменяемом состоянии.

– Но и насильно увозить нельзя. Ей-богу, нельзя! Неужели не досмотрим?..

Пришлось согласиться с предложением Лебедева, и я стал собираться в путь.

Вечером получили сообщение из штаба, что самолёт У–2 завтра приступит к поискам проводников и что во второй половине дня к устью Маи прилетит санитарная машина из Благовещенска.

Много раз догорал и снова вспыхивал костёр. Близко у огня лежит Василий Николаевич. Глаза у него закрыты, а сам он весь в думах. У него то сомкнутся тяжёлые брови, то вздрогнет подбородок или вдруг из горла вырвется протяжный стон, и тогда долго мы все молчим.

«Неужели, Василий, это твой последний костёр, последняя остановка и тебя ждут горестные воспоминания былых походов, так нелегко оборвавшихся? У тебя есть что вспомнить, и не эти ли воспоминания будут тебе вечной болью?!» – записал я тогда в дневник.

– Кирилл, сядь ближе, – говорит Василий Николаевич, не раскрывая глаз. – Посиди со мною до утра, не оставляй одного.

– Хорошо, я буду с тобою. – И он пытается отвлечь его от мучительных дум.

– Скажи, Василий, на лодках мы поднимемся по Мае хотя бы километров пятьдесят?

– Подниметесь… Где на бечеве, где на шестах, – отвечает он, тяжело ворочая языком. – Ну, не без того, что искупаетесь.

– А ты не забудь насчёт сети. Вернешься из больницы, поторопись. – Кирилл расстилает рядом с ним свой спальный мешок, подсовывает в огонь головёшки, ложится. Долго слышен был их медлительный разговор.

Ночь дышит осенним холодком. Устало плещется река. Я забираюсь под полог, но не могу уснуть. Завтра покидаю тайгу. Вот и конец путешествию. Уже отлетели журавли, пора и мне. И вдруг потянуло к семье, к спокойной жизни, от которой весною бежал. Неужели нынче я так рано утомился? Но как только подумалось, что придётся снять походную одежду, пропитанную потом, лесом, пропаленную ночными кострами, и укрыться от бурной жизни в стенах штаба, мне вдруг стало не по себе.

Разве вернуться из Хабаровска? Не будет ли поздно? Ведь до окончания работ остаётся с месяц… Нет, не уехать с Маи! Встаю и забираюсь под полог к Хетагурову.

– Ты не спишь, Хамыц?

– Что случилось? – спросонья спрашивает он.

– Сейчас расскажу. Плыви-ка ты с Василием. Пусть Плоткин отвезёт его в Хабаровск, он всё там устроит лучше меня. А тебе надо вернуться в штаб. Скоро начнут съезжаться подразделения, пора готовиться к приёму материала.

– Видимо, ты хочешь продолжения…

– Не совсем так. С Василием всё ясно – ему нужна больница, а с Трофимом, видишь, как получается… Не хочет ехать. Я не могу оставить его здесь. Всяко может случиться, и тогда ни за что себе не прощу. К тому же мне сейчас полезнее не в штабе быть, а здесь. Мая ещё может сыграть с нами шутку.

– Самое разумное – отправиться тебе вместе с Трофимом и Василием.

– Это исключено.

– Тогда поплыву я.

– Спокойной ночи!

Лагерь разбудил крик повзрослевших крохалей, впервые увидевших осень. Хвоя, палатки, песок были мокрые от ночного дождя. По небу медленно плыли разорванные тучи зловещего вида, озаряя тайгу багрово-красным светом.

Плот сопровождать будут Пресников и Хетагуров. Пресников вернётся с рабочими на двух долблёнках, уже закупленных в Удском для Лебедева.

Садимся завтракать.

– Филька, опять дрыхнешь? – кричит Лебедев.

– Его нет, до рассвета куда-то ушёл, – отвечает Евтушенко.

– Опять что-нибудь затеял! На работу не добудишься, а на выдумки и сон его не берёт! – возмущается Кирилл Родионович.

В лучах восхода тает утренняя дымка. Все собрались на берегу. Где-то в отдалении бранятся кедровки, да плещется перекат под уснувшими над ним клочьями тумана. В заливчике на легкой зыби качается плот. Посредине на нём лежит Василий Николаевич с откинутой головой. Я опускаюсь к нему, припадаю к лицу. Он мужественно прощается. Это успокаивает меня. За мною подходят остальные.

Тяжёлое молчание обрывает Хетагуров:

– Счастливо оставаться, нам пора!

Мы жмём ему руку, прощаемся. Но не успел он с Пресниковым подойти к вёслам, как из чащи выскакивает запыхавшаяся Бойка. Видно, бежала издалека, торопилась. Вскочив на плот, она начинает быстро-быстро облизывать лицо Василия Николаевича, а сама не отдышится. И тут больному изменило мужество, он рыдает.

Мы, онемевшие, расстроенные, не знаем, чем успокоить его. А впрочем, зачем! Пусть выплачется…

На плот поднимается Трофим, хватает Бойку, оттаскивает её от Василия Николаевича. Собака вырывается, грозится зубастой пастью, цепляется когтями за брёвна, хочет остаться.

И вдруг до слуха доносится грохот камней. Мы все разом оглядываемся. Из лесу по следу Бойки выскакивает Филька с охапкой цветов, кое-как наспех сложенных.

– Чуть не прозевал! – кричит он издали и, увидев сцену с Бойкой, шагом подходит к плоту.

Как неумело держат его загрубевшие руки цветы, как неловко он себя чувствует с ними, точно несёт тяжёлый груз.

– Дядя Вася, это… – И Филька вдруг теряет дар речи. Он прыгает на плот, бережно кладет цветы на спальный мешок, молча кивает головою больному, сходит на гальку.

– Отталкиваемся! – командует Хетагуров.

Плот медленно отходит от берега. Василий Николаевич всё ещё плачет. Мы стоим молча. И мне почему-то вдруг вспомнилась другая картина, которую я наблюдал в Николаевске. На покой уходил пароход, бороздивший более пятидесяти лет воды Амура, переживший революцию, немой свидетель золотой горячки былых времен на Дальнем Востоке. Он был старенький-старенький, весь в заплатах, с охрипшими двигателями. На всех кораблях, баржах, катерах, находившихся в порту, были подняты флаги. Провожать пришли седовласые капитаны, матросы, кочегары. Пароход, гремя ржавыми цепями, в последний раз поднял якорь, развернулся и тихим ходом направился от пристани к своему кладбищу. Помню, как одна за другой пробуждались сирены на кораблях, стоявших у причалов, и долго над широкой рекою висел этот траурный гимн уходящему из жизни пароходу.

Что-то общее было в этих проводах с проводами Василия Николаевича. Неужели он никогда не вернётся в тайгу!..

Предыдущая главаГлава 23 из 27Следующая глава