Лагерь на Мае не узнать. Шумно стало на левом берегу притомившейся реки. Сюда пришли новые отряды геодезистов, и каждый из них принёс на косу свои палатки, свой костёр, свои песни. Полотняный городок, возникший внезапно в дикой тайге, живёт бурной жизнью.
На другом берегу Маи, несколько повыше лагеря, расположились проводники эвенки из Удского со своими оленями. Я не могу видеть конусы их закопчённых чумов, не могу слышать их говора – это мне напоминает стариков Улукиткана и Николая. Их не нашли. Долго У–2 рыскал по-над Чагарским хребтом, не раз облетал вершины рек Удыгина, Лючи, и всё напрасно. Не обнаружили их следа и наши топографы, работающие в том районе. Вчера получили сообщение из стойбища Покровского, откуда старики, что Улукиткан с Николаем не вернулись и домой. Больно думать, что так нелепо погибли эти два чудесных человека. Ушёл от нас Улукиткан без теплого прощального слова, ушёл, и мы никогда не узнаем о причинах, заставивших проводников уйти с Маи, не дождавшись нас.
Когда я теперь встречаюсь с новыми проводниками, почтенными старцами, такими же трудолюбивыми и честными, как Улукиткан и Николай, мне всегда чудится в их строгих лицах, в их быстрых глазах, даже в молчании суровый приговор. Теперь я знаю: мёртвые не прощают.
Мы с болезненной настороженностью ждём сообщений из Хабаровска. На наши ежедневные запросы Плоткин отвечает лаконически: на днях сообщу. И мы ждём. Видимо, и для врачей болезнь Василия Николаевича остаётся загадкой.
Тревожные думы не покидают меня вместе с раскаянием, что я не с ним в эти решающие для него дни. Каким одиноким и заброшенным он там чувствует себя, в незнакомом ему городе, так далеко от нас, от привычной для него обстановки!
А что творится с Бойкой! Она тоскует по Василию. Настороженно караулит малейший звук, долетающий до неё с реки. Чуть что стукнет, послышится всплеск волны или удар шеста, как она уже там. И тогда оттуда доносится её печальный вой, её жалоба миру.
Иногда, вернувшись с реки, Бойка кладёт свою морду мне на колени, долго и пристально смотрит в лицо. Сколько в её чуточку прищуренных глазах грусти, ожидания!
У Трофима приступы не повторились. Исчезла подозрительность. Он здоров. Но мне кажется, что в наших отношениях нет прежней доверчивости. Когда мы остаёмся вдвоём, то нам не о чем говорить, мы как будто стесняемся друг друга. Может быть, это потому, что у него ещё не зажили кровяные браслеты на руках, а у меня всё ещё перед глазами плот, всё ещё не могу избавиться от ужасного зрелища, когда Трофим, силясь порвать верёвки, бился, привязанный к брёвнам.
Он ведёт постройку пунктов на гольцах левобережных гор. Рабочие в его бригаде впервые попали на геодезические работы, всё для них тут ново, непривычно, и на плечи Трофима легло много забот и хлопот: он и плотник, и бетонщик, и повар, и носильщик. Но это ему, как говорится, по плечу. Он полностью захвачен работой.
У него радость: в Зею приехала Нина с Трошкой. Она скоро будет нашим гостем в тайге.
Утро прозрачное, безветренное. Гаснут ночные костры. Небо над тайгой кажется высоким и лёгким. Над сопкой с двугорбой вершиной холодное солнце, а против него на западе, прильнув к гольцу, дремлет никому не нужная луна.
Отряды один за другим покидают лагерь, уходят к местам работы. Мы остаёмся вдвоём с радистом Евтушенко. Сегодня у нас связь со всеми начальниками партий. Для экспедиции наступила напряжённая пора: скоро зима, надо проследить, чтобы не осталось незавершённых работ, и успеть до заморозков вывезти людей из далёких районов тайги. А в поле ещё много незаконченных дел.
Топографы – молодцы. Они выполнили задание, потушили в тайге свои походные костры, пробираются в жилые места. Им завидуют геодезисты и астрономы. Эти подразделения сильно отстают с выполнением задания. Для них нынешнее лето, с обильными лесными пожарами, было неблагоприятным. Вся надежда теперь на осень. На Маю стягиваются люди, материалы и транспорт. Погода благоприятствует нам: дни стоят тёплые, дали открыты, ночью для астрономов большой выбор звёзд. Хочется верить, что наши усилия не пропадут даром и мы завершим работу.
Прошёл неприметный серый день.
Далеко за колючими хребтами ещё пылал закат, а тьма уже выползла из трущоб, распласталась лохматым зверем по широкой долине. Тайга чёрная, как пропасть, поднималась к высокому горизонту, где ещё тлел слабый свет. У чёрных развалин правобережных скал, над синей, еле поблескивающей рябью реки протяжно заскулил и смолк куличок-перевозчик.
«…Ух… ух… ух…» – простонала над лесом сова, как сигнал наступающей ночи.
В лагере безлюдье, тишина. Вспыхнул костёр, и тьма отхлынула от палаток. Мы молча прислушиваемся к дремлющим пространствам. Но вот тайга наполнилась знакомыми звуками. Влажный ветер проносится по верхушкам лиственниц, сквозившим на ещё светлом небе. Он доносит до нас из далёкой глуши песню. Затем, будто разбуженный песней, с реки долетает людской говор, снизу слышатся и уже не смолкают шаги каравана. Это бригады возвращаются на стоянку после работы.
Опять ожила стоянка. Грохот посуды, смех, перекличка сливаются в разноголосый гомон. По лесу не смолкает звонкое эхо. Глядишь на этих таёжных бродяг, на их загорелые лица и не нарадуешься богатырям. Им не страшны ни поднебесные пики, ни трудные походы, чуждо уныние.
…Филька затолкал в огонь смолевой пень, и вспыхнувшее пламя осветило наш шумный табор. Костёр у моей палатки окружали люди, разместившиеся кто на чём смог: на дровах, на ящиках от инструментов или на земле, подложив под себя телогрейку. Их одежда истлела на плечах, вся украсилась латками. Кто в поршнях, кто в эвенкских олочах или в изношенных сапогах, выдержавших испытания долгого лета. Пальцы рук у многих как будто поржавели от цигарок.
Тут опытные наблюдатели, астрономы, базисники, строители. На их бронзовых, обветренных лицах печать тяжёлых походов, но настроение у всех воинственное. А ведь, казалось бы, им уже давно должно чертовски надоесть бродить, преодолевать препятствия, класть латки на штаны и в одиночестве мечтать о доме.
Последним пришёл Петя Карев – главарь базисной партии, как его называют шутя. Худой, длинный, он шагал мерно, твёрдо, походкой вождя сильного племени.
Пройдя к костру, Карев снял с головы ситцевый накомарник, и ветер с реки ласково взъерошил его светлые волосы.
– Где бы примоститься? – сказал он, окинув быстрым взглядом присутствующих.
Наблюдатель Михаил Куцый молча отодвинулся от края бревна, и Карев опустился рядом.
– Мошка, братцы, заела. Видно, зима тут близко, возле нас, – сказал он, устало растирая лицо ладонями.
– Ты когда кончаешь измерение базиса? – спрашивает его Арсентий Виноградов, худощавый наблюдатель, закоренелый таёжник.
– Дня через два приходи провожать.
– Уедешь?
– Уеду.
– А зима, говоришь, близко?
– Не за горами.
– И всё-таки уедешь, не поможешь наблюдать? – И Виноградов нервно начинает крутить цигарку.
Карев настороженно смотрит на Виноградова, пытаясь разгадать, насколько серьёзен разговор.
– Мне ещё надо до зимы успеть измерить Кулундинский базис, – говорит он примирительно.
– Его и через месяц измеришь, а нам тут самим не управиться, снегом завалит. Вот и получится: кобылка воду возит, а козёл бороду мочит.
На лицо Карева, облитое заревом костра, легла тень грусти: собрался ехать на Кулунду, и тут такая неожиданность.
– Задача трудна, Арсен… – И Карев потеребил густые завитушки волос на бороде.
– Трудно, но надо решать, – вмешиваюсь я в разговор. – Думаю, что мы последний раз собрались вместе. Скоро действительно зима. Многие подразделения экспедиции уже вышли из тайги, а у нас тут, на Мае, работы непочатый край. Если мы будем работать прежними темпами, времени не хватит. Пусть каждый из нас сейчас решит, способен ли он отказаться от всех удобств, сутками не спать, передвигаться ночью, работать наверняка.
Все примолкли. Кто-то громко вздохнул.
У костра неожиданно появляется Филька. Люди настораживаются.
Тишина становится выжидающей. Видим, он запускает руку в карман, медленно вытаскивает из него новенькую коробку «Казбека». Все так и ахнули: откуда это у него?! А Филька на виду у всех ногтем разрезает наклейку, раскрывает коробку и с небрежным равнодушием, точно ему надоело всю жизнь курить табак высшего сорта, достает папиросу, стучит ею по коробке, засовывает в рот, а остальные демонстративно прячет в карман.
– Ну и наглец же ты, Филька! – слышится приглушенный голос Куцего.
Филька прикуривает от уголька, с наслаждением затягивается и только после этого с притворной поспешностью достает коробку.
– Может, кто закурит?
Ребята со смехом тянутся к коробке.
Разговор затянулся до полуночи. Он был полезным: все работы были распределены не поровну, а по силе и способностям каждого подразделения, и тут же не стали считаться, кто астроном, кто базисник. Завтра все отряды снимут свои палатки, переселятся к местам работ.
Я задерживаюсь у костра.
– Чайку горячего налить? – спрашивает Филька и снова достаёт коробку «Казбека», повторяет сцену соблазна.
– Ты же, Филька, не куришь!
– Кирилл Родионович разбаловал.
– Ну, уж это ты не ври!
– Не верите?! С места не сойти мне, он приучил!
– Тебе поклясться – всё равно что плюнуть.
Филька притворно кривится, точно от ушиба, прячет неприкуренную папиросу обратно в коробку, усаживается против меня.
– Хотите, расскажу без вранья? – А у самого с лица не сходит лукавство. – Выехали мы нынче весною в тайгу. Всё честь по чести: ребята курят махорочку, а Кирилл Родионович – табачок. Трубку завёл резную, загляденье! Спустя месяц зовёт он меня и говорит: «Хочу, Филька, бросить курить. Что ты посоветуешь?» Я возьми да всё и выложи от чистого сердца. «На вас, – говорю, – лица нет от этого проклятого зелья. Ночью хрипите, как бегемот, заговариваться стали». Он сразу оробел. «Бери, – говорит, – всю эту дрянь. И табак, и трубку, и кисет выброси. Баста, не курю!» Забрал я всё, вышел из палатки, а вот выбросить рука не поднялась. Табачок он курит отменный, да и трубка рублей сто стоит. Оставил у себя и стал помаленьку, крадучись, баловаться, ну и привык. А дней через десять слышу, Кирилл Родионович ревёт: «Филька, поди сюда! Это ты, голопузый черт, смутил меня бросить курить! Где трубка? Шкуру спущу с тебя!» Уж я-то знаю, рука у него тяжёлая – отдал. «А табак где?» Я и так и сяк, не говорю, что выкурил – дескать, выбросил, как приказывали. «На первый раз, – говорит он, – отделаешься рублём, а в следующий раз посмей закурить!» – и вытолкал меня. Пришлось бросить курить… Через месяц опять зовёт, сразу за грудки. «Ты трубку мне подсунул? – и пошёл, и пошёл. – Забирай, – говорит, – табак и все причиндалы, чтоб духу их тут не было, унеси подальше, пусть черти курят! Попробуй не выброси, суслика из тебя сделаю!..» Так вот он и приучил меня курить.
– А папиросы у тебя откуда?
– С трубкой отдал Кирилл Родионович. Теперь за них он не то что суслика, мокрое пятно сделает из меня.
– Сделает! – вырывается у меня, а сам-то знаю, что Филька врёт, врёт ради потехи.
С утра моросит мелкий дождь. Долина приглушена туманом. В лагере суета: каюры ловят оленей, рабочие снимают палатки, упаковывают потки. Постепенно исчезает хаос вещей, разбросанных по всей стоянке. Наскоро завтракают, и лагерь пустеет. Связки нагруженных оленей, сопровождаемых криком каюров, скрываются в лесу, и следом за ними уходят люди.
В разорённом лагере гнетущая скука. Что делать сегодня? Не пойти ли к астрономам принять участие в утренних наблюдениях, к которым они должны приступить завтра?
Собираю котомку, беру плащ, карабин. Кладу в карман кусок лепёшки. Случайно ловлю на себе настороженный взгляд Бойки. И тут меня осеняет мысль: возьму собак, авось зверя найду. Без мяса, как говорит Улукиткан, не весело в тайге.
– Пошли! – кричу я собакам.
Обрадованные Бойка и Кучум носятся вокруг стоянки. Но стоило мне отойти от палаток, как они исчезают с глаз.
От лагеря разбежалась по сторонам тайга, редкая, гнилая, с еловым буреломом. Как быстро пролетело короткое лето! Лиловая мгла повисла над тайгою. Путь солнца стал ниже и короче. Только тучи, изредка набегающие с юга, всё ещё потрясают обнажённую землю могучими разрядами.
Тропа, протоптанная людьми Новопольцева, подводит меня к броду через Нимни. Вода в реке прозрачная, как воздух после дождя, и такая холодная, будто только что скатилась с ледника. Я разуваюсь, прыгаю по скользким камням переката.
Собаки где-то впереди обшаривают тайгу.
Под ногами шуршит опавший лист. Тропа становится капризной, озорной. Заманивает вглубь, вертится по бурелому, скачет по уступам оголённых сопок, бежит вниз и пропадает в густом перелеске, опалённом осенним жаром.
Кто видел в осеннюю пору тайгу, густо краплёную берёзой да осиной, тому никогда не забыть картину пылающего холодными кострами леса. Да это и не костры – куда ярче! Темнохвойные леса на солнце горят разноцветным пламенем: пурпурным, красным, нежно-жёлтым, золотым. А берега реки в рябиновой оправе. И такая грусть повсюду, и такое опустение! Шорох шагов по опавшему листу слышен далеко.
Вижу, что-то мелькнуло в просвете, ещё и ещё. Белка! Она носится по веткам, задерживается на сучке, глядит на меня крошечными бусинками. Я ни с места, стою, не шевелюсь. Белка вдруг как зацокает, как захохочет!
Ах, шельма, пугаешь! А я не уйду!
Её это удивляет. Она протирает крошечными лапками плутовские глазки, нацеливает их на меня, не верит, что это пень. И вдруг падает по стволу вниз головой до самых корней, словно дразнит. Я не поддаюсь соблазну, стою. А плутовка теряет любопытство.
Два прыжка, и она на тоненькой берёзке совсем рядом. Опять сверлит меня лукавыми глазками. То привстанет на дыбы, приложит лапки к белой грудке, то почешет за ушком, беспрерывно гримасничает и трясёт пушистым хвостом.
– Ах ты, баловница! – шепчу я в восторге, как ребёнок, пленённый игрой.
Миг – и белки нет на берёзке. Вижу, скачет вверх по стволу и замирает на первом сучке, озорно повернувшись в мою сторону: «Вот и не поймал, ха, ха!..»
– Да я и не ловил тебя, глупенькая шалунья!
Опять тихо, мирно в тайге. Шаги глохнут в мягком моховом покрове. Сквозь колючие узоры леса виднеется пологая вершина гольца Нимни, где работают астрономы. Правее и ближе широкая падь. Выхожу к ней, останавливаюсь в раздумье – куда направиться?
Далеко над тайгою торчат скалы. Ветерок лениво ворошит тяжёлые кроны стланика. На туповерхой лиственнице сидит, насупившись, скопа, сытая, довольная. Заходящее солнце бросает на умиротворённую тайгу прощальный луч: «Вернусь, непременно вернусь…»
Природа проникается молитвенной грустью. Над пылающим закатом теснятся прозрачные облачка, похожие на пыль. Сказочная картина, разрисованная красками мягких тонов, какие не может придумать даже воображение. Всё мерцает, переливается, гаснет. Тут же опять возрождается, и я вижу новые, ещё более нежные цвета. И так бесконечно, пока ночь не погасит свет, порождающий эти цвета.
Какая-то крошечная птичка свечой поднялась в высоту и, замирая над вершинами лиственниц, долго трепещет крылышками от восторга.
Собак не видно, но я знаю, они где-то впереди и не выпускают меня со слуха. Придирчиво осматриваю кочковатую падь, заглядываю в просвет леса, прислушиваюсь. Нигде никого. Точно совсем оскудела земля. В небе гусиный крик. И вдруг безмолвие леса потрясает затяжный рёв. Что бы это значило? Рёв повторяется.
Вижу, из перелеска выкатывается испуганный чёрный зверь. Узнаю сохатого. Это самка. Стремительной иноходью несётся она через падь. За ней телёнок. Следом из чащи вырывается медведь.
Огромными прыжками он накрывает малыша, подминает под себя. До моего слуха доносится предсмертный крик сохатёнка. Короткая возня, и на краю порозовевшей от заката степушки вырастает живой бугорок.
Я упираюсь спиною в лиственницу, спокойно подвожу под него мушку карабина. Тишину взрывает выстрел и следом второй. Бугорок разламывается. Одна часть подпрыгивает высоко, никнет к земле бурым пятном. Жду с минуту. Не шевелится. «Хорошо угодил!» – хвалю себя мысленно и иду через падь.
Глаза караулят бурое пятно. Узнаю в нём голову медведя, спину зверя, сгорбленную предсмертными муками, и его переднюю когтистую лапу, упавшую на морду.
Поодаль от медведя, за елью, лежит загрызенный телёнок вверх брюхом, раскинув в воздухе, как в быстром беге, длинные ноги. Снимаю котомку, кладу на неё карабин. Собак не слышно, но они должны явиться на выстрел.
Вуаль вечерних сумерек окутывает лесное пространство. В болотах исчезают береговые тени. В светло-зелёном небе плывут облачка нежных очертаний.
Я ощупываю зад убитого медведя. Он толстый и мягкий, как хорошо поднявшееся тесто. А какая шуба – густая, пушистая! Радуюсь – легко досталась добыча.
Вытаскиваю нож. Подхожу к зверю, слегка поворачиваю его на спину. Начинаю свежевать. Беру заднюю лапу в руку, с трудом втыкаю остриё ножа под кожу у пятки. Ну и крепкая!
Хочу сделать надрез над ступней, но вдруг чувствую на себе чей-то гипнотизирующий взгляд. Поднимаю голову, и сердце каменеет: на меня смотрят синие глаза медведя. Он жив! Он, кажется, ещё не понимает, что происходит. Я стою как истукан. Не выпускаю из левой руки его лапу. Зверь поднимает голову, тянет носом – и от сильного толчка я лечу кубарем в сторону, за ель.
Не попадись в этот момент зверю под ноги котомка с карабином, он поймал бы меня в прыжке.
Как оказалось позже, одна из пуль задела медведю позвонок. У него получился шок. Он потерял сознание, но ненадолго. Возможно, физическая боль, причинённая ножом, помогла ему прийти в себя.
Пока медведь потрошит рюкзак, я прихожу в себя. Вся надежда на ель.
Косолапый точно вдруг вспоминает про меня, бросается к стволу, за которым стою я. Пальцы правой руки до боли сжимают рукоятку ножа. Никогда этот зверь не был мне так страшен и не казался таким могучим. В коротких лапах, слегка вывернутых внутрь, чудовищная сила. Как ловко он владеет ими! Гонит меня вокруг ели, ревёт от злости, а из его открытой пасти брызжет слюна вместе со сгустками чёрной крови.
В слепой ярости зверь набрасывается на корни ели, рвёт их зубами, мечется то вправо, то влево. В напряжении я слежу за каждым его движением, чтобы вовремя отскочить. Но так не может продолжаться долго. Разве рискнуть ударить ножом? Другого выхода нет. Я ещё колеблюсь, но медлить уже нельзя…
С решимостью откидываю назад руку с ножом и замираю от неожиданности: из тайги выкатываются с невероятной быстротой Кучум, за ним Бойка. Зверь слышит приближающиеся прыжки, не успевает прийти в себя, как на него наваливаются собаки. Одним рывком он сбрасывает со спины кобеля. Тот ударяется о кочку, турманом летит через неё, и его накрывает лохматой глыбой медведь. Но Бойка уже на спине хищника, и клубок сцепившихся врагов разрывается на три части. Я хватаю карабин. Стрелять опасно: зверь и собаки держатся кучно. Вижу, Кучум сатанеет, лезет напролом, вот-вот попадёт в лапы медведя. Так их всех и поглотила тайга…
Свежую сохатёнка, раскладываю мясо по кочкам, чтобы оно остыло.
Преследовать медведя нет смысла. Напуганный собаками, он теперь уйдёт далеко, если не ослабеет от пулевых ран. Собираю рюкзак, кое-как связываю его, накидываю на плечи. Решаю перейти падь и у кромки леса дождаться возвращения Бойки и Кучума.
Бреду по мелким кочкам, а сам всё прислушиваюсь, не донесутся ли знакомые голоса собак. Нет, молчит тайга, как заколдованная. Срам какой, упустил зверя!
Миную озерко. За ним небольшая возвышенность, прикрытая лиственничной тайгою, спустившейся сюда с сопок. Выхожу наверх. Сажусь на столетний пень. Отсюда мне хорошо видна вся падь, перехваченная узкими перелесками, отдыхающая в вечерней мгле. Дымокура не развожу, таюсь, может, ещё какой зверь появится.
Глаза устают. Мошка беззвучно толчется над головой, липнет к лицу. Слишком короткая у неё жизнь, чтобы пренебрегать возможностью напиться крови. И вдруг налетает ветерок, звонко трепещет листва, и запах увядшей травы наполняет долину. Воздух полон стрекоз. Тысячи трепещущих жизней с легким стоном провожают день.
Вечерняя прохлада отпугивает мошкару. Дышится легче. Что это за чёрное пятно появилось на мари у мяса? Встаю, протираю глаза, смотрю внимательно. Шевелится. Ей-богу, шевелится! Неужели медведь? Хватаю карабин. Стрелять далековато. Надо подойти ближе.
Хочу спуститься с пригорка. Вижу, чёрное пятно поднялось, вытянулось…
Да ведь это человек! Зачем он здесь? Куда идёт один в ночь?! Добавляю в карабин патрон.
Быстро меркнет закат. Тени сливаются с мраком. Я не свожу глаз с незнакомца. Замечаю, что он идёт строго моим следом. Что бы это значило? Кто он? Как попал в эту глушь? Отползаю вправо, подальше от пня, прячусь за толстой лиственницей. Держу наготове карабин. По телу пробегает холодок. Что-то будет?
А человек приближается, не теряет мой след. За плечами у него ружьё. Одежонка какая-то странная, не наша, сильно поношенная. Кто-то чужой. И руки крепче сжимают карабин.
Чавкают шаги по болоту, всё ближе и ближе. Жду, полон решимости встретить спокойно любую неприятность. Хочу рассмотреть лицо незнакомца, но оно неразличимо в густом вечернем сумраке.
Он выходит на пригорок, останавливается у пня, ощупывает голой рукой место, где я сидел. Осматривает вокруг землю. Окидывает беспокойным взглядом лес.
– Эй, люди! Твоя меня видит, зачем прятался? – слышу его слабый голос.
Не может быть! Не верю! Это привидение!
А ноги выносят меня из-за лиственницы, бесшумно шагают к пню. Я тороплюсь, боюсь, как бы не исчез этот человек. Нет, не привидение. Я узнаю дорогие мне черты лица, седые, никогда не чёсанные пряди волос на голове, скрюченные пальцы протянутых ко мне рук, бердану на плече.
– Улукиткан!.. – вырывается у меня в приступе величайшей радости.
Вот он, мой старик, стоит рядом, завёрнутый в поношенную одежонку; вместо шапки – грязный лоскут, на ногах какая-то рвань, за плечами пустая котомка.
Улукиткан вздрагивает, поднимает на меня влажные глаза. Губы пытаются что-то сказать, но путают русские слова с эвенкийскими. Я обнимаю его, он берёт мою руку холодными, как у птицы, пальцами, прижимает к своей костлявой груди и тихо плачет.
Какая добрая судьба помогла нам встретиться в этой глуши!
Не успели пройти первые минуты восторга, как мне вспомнилась Мая. Вот сейчас Улукиткан оттолкнёт меня от себя и начнет допрос. Мне становится страшно…
– Вижу, ты один идёшь с котомкой, где же Василий? Где Трофим? Их нет с тобой, и сердце упало подстреленной птицей.
– Нет, нет, все живы! – утешаю его.
– Тогда пошто без них в тайге? Куда след ведёшь один? – спрашивает он строго.
– Потом расскажу. А ты как попал сюда, где Николай?
– Мы тут, на незнакомой земле, жалкий люди: глазам всё чужое, идём без тропы, куда ведёт нас голод… Тайга оголилась, скоро зима, а мы всё идём – бросить товарищей в беде нельзя. Идём всё время левее полдня. А кругом чаща да небо, перевалы да камень и мы с Николаем. Вот встретились – значит, сердце правильно показывало путь…
Он поднимает голову, смотрит на меня в упор. Его скулы и приплюснутый нос обтянуты жёлто-серой морщинистой кожей. На лбу и за ушами краснеют бугорки – свежие следы комариных укусов. Из-под тяжёлых бровей, из глубины впадин глаза источают слёзы. Они скачут поперёк морщин, точно по ухабам, катятся по кровавым расчёсам на шее и свинцовой тяжестью падают на тёплую землю.
Старик пятится назад, приседает на пень, подносит усталые руки к мокрым глазам. Я обнимаю его седую голову. От голода он сильно похудел. Кожа на лице и на руках потускнела, как неживая.
– Мы, Улукиткан, не виноваты, мы не хотели причинить вам горе…
Он освобождается от моих рук, встаёт. Лицо вытягивается. Исчезают на нём серые пятна.
– Это Харги, злой дух, сделал так, что мы не встретились на Мае. Он тут как тень, постоянно идёт моим следом. Отнял у меня учага, Баюткана, а потом и вас, – печально говорит старик.
– Но мы встретились – значит, ты сильнее Харги!
Старик оглядывается, шепчет:
– Не скажи так. Жизнь старого Улукиткана – всё равно что гнилой валежник на большой тропе: все, кто идёт, топчут её. Разве ты это не знаешь?
Что ответить? Чем утешить старика? Мы стоим молча, оба захваченные внезапно нахлынувшим счастьем. В памяти пёстрым листопадом замелькали короткие обрывки незабываемых дней наших скитаний.
– Что же случилось у вас на стрелке? – спрашиваю я не без волнения.
– Долго говорить надо, пойдём к Николаю. Потом, на таборе, расскажу.
– А где твой табор? – И я накидываю на плечи рюкзак.
– Там, за падью, – старик проткнул скрюченным пальцем холодный воздух, показал на закат. – Наш табор всё равно что зимой брошенный чум. Третий день не знаем огонь… Мы только остановились, слышим, зверь заревел, кто-то из ружья пальнул. Николай говорил, однако, эвенки зверя промышляют, надо искать их. Бери котомку для мяса, иди. Пришёл я на марь, вижу след – мох, втоптанный в землю сапогом. Откуда, думаю, взялся тут лючи[15], какое ему тут дело есть? Иду ещё, смотрю – что такое? Амикан[16] топтался, мясо лежит сохатёнка. А где же охотник? Посмотрел кругом – пусто, послушал – никого. Нашёл печёнку, пусть, думаю, зубы вспомнят свою работу, да и брюху неплохо печёнка. Потом до леса пришёл. Смотрю – пень насиженный. Ощупал его – тёплый, только что люди сидел. Стал кричать. Тебя увидел, и сердце размякло, как язык от сладкого сока, горе переломилось.
– Пошли на носок, там послушаем собак, они за медведем ушли, может, лают.
Старик вдруг помрачнел.
– Дурной стал Улукиткан, голос Кучума не узнаю, забывать стал его добро.
Выходим на край леса. Вдалеке о звонкую сушину последний раз бьёт носом дятел. С реки налетает резун-ветер и падает устало на дно тайги. В вышине густеют звёзды.
Стоим, прислушиваемся.
Улукиткан поворачивается в ту сторону, куда смотрю я. Потом становится на колени, припадает ухом к земле: звук лучше проходит по земле, нежели по воздуху.
– Близко лая нет.
Я вспоминаю про лепёшку, что захватил с собою про запас. Обрадую сейчас старика! Сбрасываю рюкзак, тороплюсь развязать ремешок, достаю круг свежей пшеничной лепёшки. У Улукиткана добреет лицо. Он приподнимает голову, осторожно, точно не доверяя глазам, тянет носом и начинает жевать пустым ртом. Тут уже не до собак!
Он протягивает просящие руки ко мне, не может оторвать от лепёшки глаз. Бедный Улукиткан! Чувствуется, что он давно не испытывал сладости хлеба.
Я разламываю податливый круг. Одну половину даю старику, вторую оставляю для Николая. Улукиткан берёт кусок, торопливо запихивает его край в рот, жуёт. Но вдруг что-то вспоминает. Разламывает свою порцию пополам. Стаскивает с худой, изъеденной мошкою шеи полуистлевший платок, бережно завёртывает в него хлеб и прячет глубоко в карман.
– Это Кучуму… Его я не должен забывать… – И грусть воспоминаний сузила глаза.
– Да ты что, Улукиткан! Ешь, тебе он сейчас важнее, а отблагодарить успеешь. На табор придём – там всего много.
– Это верно: когда много – не жалко отсечь кусок, но ты разве забыл, что Кучум спас меня, слепого вывел на Джегорму? За это не жалко отрезать даже кусок сердца, – отвечает он и молча жуёт лепёшку.
Тайга слилась с небом, захлебнулась тьмою, уснула. Ни лая, ни рева зверя, только звон в ушах да жук шевелится под жестким листом и где-то над болотом пронёсся вспугнутый кем-то бекас.
Старик ещё раз припал к земле, прислушался. Молча поднялся, накинул на плечо бердану и махнул рукою в сторону совсем потемневшей тени:
– Придут. Пошли. Одному Николаю без огня неловко. – И он, припадая на обе ноги, ощупью спустился с пригорка.
По пути я захватил мяса на ужин.
Захлюпала под дырявыми олочами чёрная маристая вода, взлетел уснувший у озерка табунчик куличков. Шли на ощупь, пока из– за сквозных вершин старых лиственниц не показалась луна. Она осветила равнину и стала круто взбираться по звёздному куполу неба. При лунном свете кочки казались стадом пингвинов, преградившим наш путь.
За падью, у края леса, Улукиткан устало опускается на валежину. С плеча валится бердана. Виснет голова. Щуплое тело сползает на землю.
Я тороплюсь к старику. Засовываю руку ему за пазуху. «Тук, тук, тук», – вяло бьётся сердце.
Растираю лицо старика, грудь. Оживает его дыхание, сердце, и он спрашивает со жгучей боязнью:
– Со мною что?
– Устал ты, Улукиткан.
Я помогаю ему приподняться, усаживаю на валежину, а сам думаю: «Как много ты, друг мой, пережил за эти пятнадцать дней разлуки и как ты ещё ходишь по тайге! Не пора ли тебе бросить испытывать счастье, повернуть след к родному очагу?»
Вдруг подозрительный хруст, глухой топот, стремительный бег. Улукиткан поворачивает голову в сторону звука, напрягает узкие глаза. Из леса вырывается олень, пугливо бежит в сторону луны.
– Майка своих не узнала! – ласково бросает старик и начинает подниматься. Я помогаю ему выпрямить спину.
Месяц подбирается к звёздам. Припорошенной лыжнёй стелется по небу Млечный Путь. Безмолвен таёжный простор. Идём лесом. Он кажется весь просветлённым, но сквозь этот дымчатый свет с трудом различаем пни, валежник, промоины…
– Скоро табор, – говорит старик.
– А почему костра не видно?
– Я же говорил: огонь уже три дня как покинул нас. До этого порохом добывали, и теперь только два заряда осталось, без костра и без чая ночуем. Шибко худо.
Вот и табор под стеною тёмного леса. Нас встречает Николай. Он удивлён. Долго внимательно осматривает меня.
– Э-э, как попал ты на нашу тропу? – старик ощупывает всего меня костлявыми пальцами: не дух ли явился.
Я достаю спички. Рыжим колонком запрыгало в костре пламя. Улукиткан насадил кусок свежей телятины, принесённой нами, на деревянный шампур. Приткнул её к огню. Бросил под себя оленью шкуру. Потоптался по ней, как глухарь на сучке. Опустился с тяжёлым вздохом, точно только теперь он почувствовал усталость.
Костёр, распавшись на угли, вспыхивал синеватым пламенем. Улукиткан и Николай голодными глазами следили, как румянилось мясо, как с его обожжённых краёв сбегал жир и чадно сгорал на огне.
Николай калит камни в костре, бросает в чуман с водою – готовит чай. Я присаживаюсь к Улукиткану. От дыма у него веки красные. Лицо при свете костра кажется ещё более морщинистым.
– Как так получилось, что мы не встретились за стрелкой? – начинает он трудный разговор.
– Нас набросило на корягу. Надо было хоть, бы выстрелом предупредить вас, что мы задерживаемся, да не догадались. Долго снимались с коряги. Василий простыл, у него совсем отнялись ноги. А когда вечером выплыли за кривун, там никого не оказалось. Мы долго искали вас, кричали, потом нашли след и решили, что вы ушли совсем. Так было, Улукиткан.
Тепло от костра выхватывает ветер. Старик вздрагивает от озноба, сжимает плечи. Лицо становится строгим. Куда-то далеко откочёвывают его невесёлые думы.
– Вспоминать Маю – всё равно что сдирать с раны свежую коросту. Пусть заживёт, но не забудется. Сломанная нога оленя срастётся, да всё равно он хромает.
– Почему же вы всё-таки ушли с реки?
Старик весь поворачивается ко мне.
– На стрелке Баюткан ногу поломал, долго искали сухой пень, клали на ногу щепу, много времени прошло. Не бросишь же больного оленя в тайге без помощи! Потом спустились к реке: ни следа, ни заломок ваших не нашли. Ты думаешь, мы не ждали вас? Всяко разно думали и решили, что по такой большой воде вас на плоту пронесло ниже за скалы. Вот и пошли искать. И там никого не оказалось. Ещё половина дня глаза от реки не отнимали, караулили вас, да напрасно…
Старик передохнул. Растер рукавом правой руки взмокшие от огня скулы. Отсёк ножом поджаренный ломоть телятины, проглотил нежёваное. Облизал жирные пальцы.
– Всяко думали с Николаем. Как так получилось, что мы не встретились, остались без поток, без лепёшек, без щепотки соли, и спичек совсем мало? А место шибко глухое, далеко от стойбища – ни человека, ни зверя. Мы знали, что вы не бросили нас, так в тайге не бывает, человек человеку не должен плохо делать. Значит, что-то случилось. Злой дух и на вас мог послать беду. «Надо идти по Мае, – сказал я Николаю, – будем смотреть, нет ли близко вас. Может, тут где найдём пастухов, скажем, что люди не вышли с Маи, пусть ищут». Вот и пошли…
На костёр падает упругий ветер, проносится дальше.
Тайга отвечает ему ворчливым прибоем. Улукиткан засовывает под себя босые ступни ног, поднимает к небу глаза, ищет приметы ночного времени.
– Может, довольно? Пора спать, – говорит он, стряхивая с дошки горящий уголёк.
– Успеем, выспимся, рассказывай до конца, – прошу я.
Он глотнул из кружки горячего чая, бросил в огонь сушняку.
– Шли каждый день, допоздна мяли ноги, – устало продолжал старик, – путь держали по-над Маей, без тропы, как звери. Тяжелым был наш ход: в брюхе пусто, в груди боль – сыромятным ремнем сердце стянуло. Через несколько дней оглянулись – почти ничего не прошли, а намаялись шибко. «Так, – думаю, – и к зиме не дойдём до устья». Говорю Николаю: «Давай переправляться на левый берег, там вроде меньше горы, будем тайгою пробиваться». Мая для каравана совсем худой речка – ты теперь сам знаешь… Сделали салик, плавились через реку. Пошли тайгою. Места худые: бурелом, болото, куда ни свернём – горы поперёк. – И вдруг его голос зазвучал печально: – Обезноженных оленей бросали. Торопились. Думали, не дойдём и чужая тайга станет могилой. А теперь… – он облегченно вздохнул, – теперь в груди не осталось боли. Скажи, куда идти нам, и мы пойдём с тобою дальше.
Старик придвинулся к костру, смолк, а тяжёлые брови так и остались сомкнутыми.
– Спасибо, Улукиткан, я верю тебе.
– Однако, неплохо, что ветер дул нам в лицо, это хороший ветер, – заключил старик.
Этот вечер встречи с проводниками, кажется, был самым радостным в моей жизни. Я не могу забыть и не могу переоценить того, что старики дали нам за эти трудные годы исследований приохотских пустырей. Они следовали всюду за нами, и мы ни на минуту не сомневались, что с ними достигнем цели. А ведь они лучше нас понимали, какие опасности нам предстояло преодолеть. «Скажи, куда идти нам, и мы пойдём с тобою дальше». И невольно хочется спросить: во имя чего они снова готовы нести лишения? Только во имя долга и человечности.
А Улукиткану я обязан многим. Через него я узнал лесных людей эвенков и проникся к ним глубокой любовью. Он открыл мне могущество и красоту природы, которая вначале казалась лишь скудной и жалкой. Открыл жизнь животных, птиц, и я понял, какой интересный мир лежал за пределами моих знаний. Он убил во мне слепую страсть зверобоя, приучил наблюдать, доискиваться до сущности явлений природы, вещей и событий. Многому научил он меня, цивилизованного человека.
– А как же с Василием? – спросил Улукиткан после минутного молчания.
– Василий в хабаровской больнице, но я ничем не могу порадовать тебя.
– Его вылечат, обязательно вылечат, доктор – хороший люди, – убеждает он меня.
– Будем надеяться.
Налетает ветерок. На голову старика садится белыми комарами взметнувшийся из костра пепел.
Ложимся спать. Кто-то живой грустно вздыхает в лесу. Падает лист на влажную почву. Синим пламенем догорает костёр. В просвете облаков, тихо переливаясь, мигает тёплая звёздочка. От неё становится радостнее и щекотнее в груди. «Чем труднее путь, тем сильнее ощущение жизни», – подумал я.
Как мне дорога эта ночь: густо-чёрная, сырая, с дремлющей тайгою. Где ж тут уснуть! Слышу быстрые шаги по опавшим листьям. Отбрасываю край полога, хочу окликнуть собак, но это оказалась Майка. Она уверенно подходит к спящему у костра Улукиткану, ложится рядом, но уши держит настороже. Старик её, несомненно, слышит, но некоторое время притворяется спящим. Потом приподнимается и начинает шарить под изголовьем. А Майка уже вскочила и, увидев в руках у старика сумочку с солью, в нетерпении бьёт копытами о землю. Тот кладёт ей щепотку лакомства за губу, что-то тихо рассказывает ей на своем языке – вероятно, вспоминает о Баюткане – и начинает чесать оленушку за ушами, под брюхом, растирать под глазами мокреца. С тех пор как но стало в стаде Баюткана, кому Майка рабски подражала во всём, она больше привязалась к старику. Как бы ночью далеко ни кормилась, она непременно прибежит на стоянку.
Второй год молодая оленушка путешествует с нами. Она радует нас своею молодостью, своими шалостями. В её характере окрепла независимость: у дымокуров ей старые, почтенные олени уступают лучшее место; когда, поссорившись с Бойкой и Кучумом, она угрожающе набрасывалась на них, и те – опытные зверовые собаки – не смели огрызнуться, спасались бегством. Если же Майка, утомлённая длительным переходом, доверчиво уснёт на стоянке, по-детски разбросав уставшие ноги, никто не шумит, разговаривают шёпотом, упаси бог, кто стукнет топором или загремит посудой. Словом, все мы: люди, олени, собаки – подпали под влияние этой повзрослевшей тугутки, и она стала маленькой хозяйкой нашей кочевой жизни.
Для Улукиткана Майка – символ счастья. Майку он обоготворяет. Оно и понятно. Жизнь наедине с природой вдали от цивилизованного мира в тебе – и то невольно пробуждает первобытного человека, и ты начинаешь верить в приметы, поддаёшься влиянию окружающей обстановки. И хотя подсмеиваешься сам над собою, но продолжаешь потихоньку верить. А старику, прожившему всю жизнь в уединенной тайге, совсем трудно избавиться от суеверия. И когда я думаю о привязанности Улукиткана к Майке, то невозможно даже представить, что станет с ним, если Майки не будет возле него.
Теперь, когда я сижу за обработкой своих дневников, и когда события наших странствований так или иначе завершились, я могу ответить на этот вопрос.
Майка ушла от Улукиткана в следующем, 1952 году…
Была осень. Тайга, облитая густым немеркнущим закатом, отдыхала в тишине. Мы с Улукитканом вдвоём пробирались к истокам Маймакана. Там, на каменных вершинах Джугджура, работали наши отряды геодезистов, и мы заранее условились, что я посещу их в это время.
Шли от озера Токо на восток, без тропы, вдоль хребта. Давно потеряли счёт речкам. Позади остались буйные Аян, Учур, Чумикан, а впереди лежала незнакомая земля. Безлюдье, глушь, и где-то в неприветливых для нас складках гор прятались истоки Маймакана.
Улукиткан, впервые попав в этот район, осторожно вёл караван. Ориентиром ему был Джугджур.
Нас и в тот год сопровождала Майка. Это была уже взрослая самка, выхоленная тайгою и человеческой лаской. С возрастом она немного одичала, стала вожаком стада, но отношения её со стариком остались прежними. Она знала только его руки.
Шли долго, скучно. Путь казался неодолимым. Трудно представить, как нам надоели мари, гнус, безмолвие и синеющее в вышине безоблачное небо. Иногда мы выходили на сопки, чтобы осмотреть местность, и нам открывалась безграничная тайга: низкорослая, вся в латках, способная разочаровать любого энтузиаста. Мы уже не верили, что есть на свете речка Маймакан и что когда-нибудь доберёмся до своих. Но надежда, как огонь, спрятанный в глубине торфяных пластов, никогда не угасала в наших сердцах.
И вот однажды к концу дня, подойдя к ручью, мы увидели траву, примятую олочами. Проводник ощупал след, прошёлся по нему, сказал обрадованный:
– Совсем недавно люди ходи, – и, как бы в доказательство его слов, близко загремело ботало, затем послышался лай собак.
Тут уж действительно обрадуешься не только другу, но и врагу. Мигом слетела усталость. Старик легко, по-юношески вскочив на своего учага, стал покрикивать на идущих в связке оленей.
На полянке, куда выбрались из чащи, мы увидели изумлённых нашим неожиданным появлением колхозных пастухов. Они тоже только что пришли на полянку и ещё не успели поставить чумы, развести костёр.
С дюжину пёстрых собак окружили караван. Майке эта шумная компания не понравилась. Неожиданно для всех она вырвалась вперёд к псам, била всеми четырьмя ногами, подпрыгивала высоко, как козёл, но собаки оказались не из трусливых. Ей бы несдобровать, уж и досталось бы, да вовремя вмешались пастухи.
– Для чего вам столько собак? – спросил я, протягивая руку пожилому коренастому эвенку.
– Ты думаешь, это много? Скоро начнём пушнину добывать, какие хорошо искать белку будут или сохатого держать, останутся жить, а остальные на варежки пойдут, ещё не хватит.
Мы поздоровались с остальными.
– Откуда у вас такая матка? – не скрывая восторга, неожиданно спросила молодая пастушка, показывая на Майку и окидывая её взглядом знатока. Тут только я заметил, что наша юная четвероногая спутница буквально приворожила всех.
Улукиткан умышленно молчал: дескать, полюбуйтесь ею, позавидуйте. А Майка, точно понимая, что попала на смотрины, важно вышагивала по стойбищу, демонстрируя перед эвенками то круглый зад, прикрытый белым фартучком, то пышные бока; вертела чуточку заостренной головою, украшенной изящными рожками.
Она действительно красива, всё в ней симметрично и пропорционально. Тут уж ничего не скажешь – чудесное творение природы.
– Однако, не худо было бы получить от неё племя, – сказал старший пастух, не отрывая глаз от Майки, и, повернувшись к Улукиткану, добавил деловито: – Может, сладим? Бери за неё любого учага из стада.
Лицо старика вдруг помрачнело.
– Ты хочешь отобрать у меня счастье. Кому нужна пустая жизнь? – ответил он и, считан разговор законченным, стал развьючивать оленя.
– Два учага на выбор дадим! Подумай, цена не малая, – азартно предложил пожилой пастух.
– Если ты снимешь рукою с неба орла, и то мало будет, – ответил старик твёрдо, а сам, вижу, в восторге. Ещё бы, Майка получила такую оценку пастухов!
К вечеру на поляну к новому стойбищу пригнали стадо оленей. Это были отборные племенные самки и молодняк. Уставшие животные разбрелись по редколесью, и там в глубине сумрака замер невнятный шепоток их колокольчиков. Но десятка полтора оленей-попрошаек осталось на стоянке. Они тщательно обшарили лагерь и, не найдя, чем поживиться, набросились на наши вьюки. Пришлось их убрать в палатку.
Большой костёр освещал поляну, где были поставлены берестяные чумы пастухов, этих трудолюбивых кочевников нашего времени. Они живут в тайге со своими семьями, неотступно следуя за стадом по предгорьям Джугджура. Их богатство – домашняя утварь, постели и одежда – укладывается в несколько вьюков. Мы с Улукитканом по сравнению с ними живём с комфортом.
Отдалённые от жилых мест огромными пустырями, пастухи бывают бесконечно рады каждому встречному. Представление о внешнем мире у них складывалось из тех отрывочных сведений, которые приносили с собой эти люди. Мужчины и женщины помогли развьючить оленей, поставить палатку. Дети дружно таскали хвою для постелей. Это было искренним проявлением гостеприимства.
Я с нескрываемым любопытством рассматриваю пастухов. Мужчины среднего роста, крепыши, тонкие, с легкой походкой и с приветливыми, открытыми лицами. Женщины стройные, в них нет и признаков дикарства, чувствуется, что они в семье занимают первостепенную роль и за это расплачиваются тяжёлым трудом. По их спокойным, даже строгим лицам трудно узнать, рады они или огорчены нашим появлением. Их скарб, состоящий из одежды, посуды, берестяных полотнищ для чумов, деревянных инструментов для выделки кож и всякой домашней мелочи, приспособлен для перевозки на оленях. За час они могут сняться и за такое же время устроить новый лагерь.
День провожали в вышине белохвостые орланы. Багровый закат сливался с лесом, опалённым осенним пожаром, золотил на поляне посиневшие от зрелой ягоды кусты голубики. Ветерок гладил увядшие листья берёз, и те шепотком умоляли его не срывать их, подождать до утра…
Пастухи угощали нас чаем с густым оленьим молоком и с жадностью выпытывали новости. Их всё интересовало: жизнь страны, куда кочует белка, кого встречали мы на пути и какая нужда привела нас в этот дикий край. В разговоре я произнёс имя Улукиткана. И тут только пастухи узнали, что их гостем является тот самый Улукиткан, добрая молва о котором растекалась далеко за пределы родного стойбища. Все забыли про ночь. Разговор неожиданно затянулся.
Пастухи знали, что Улукиткану много лет, что добрую половину из них он прожил ещё до революции, в те далёкие бесправные времена, лесным кочевником и много знает из прошлого их славного народа. Говорил только Улукиткан. Ему было что вспомнить…
Когда погас костёр и люди уснули, на стоянку снова заявились олени-попрошайки. Они стали атаковать нашу палатку. И я, чтобы избавиться от назойливых животных, угостил их солью. И это было моей ошибкой. Как следствие её, нам пришлось выдержать длительную осаду. Всю ночь олени толклись у палатки, просовывали свои безобидные морды в щели, а одному молодому оленю даже удалось поднять головой борт и пробраться внутрь…
Утро началось с того, что Улукиткану подарили лёгкую дошку из пыжиков. Старик не захотел остаться в долгу, но чем ответить? В тот год я преподнёс ему шестикратный бинокль с просветленной оптикой. Его он хранил как драгоценную вещь на дне потки бережно завёрнутым в замшевый лоскут. Расстаться с ним ему, видно, было не под силу. Другого он ничего не имел. Тогда старик развинтил бинокль, одну половину оставил себе, а вторую подарил старшему стойбища. Боже, какая же это была радость для пастухов! Им действительно бинокль был необходим, особенно осенью, когда олени в поисках грибов уходят далеко от стоянок и собирать их приходится с большим трудом.
От пастухов мы узнали, что до наших оставалось не более трёх дней хода. Когда караван был готов покинуть гостеприимную стоянку, один из пастухов подошёл к Улукиткану, начертил на земле витиеватую линию, затем справа от неё приложил веточку примерно под углом 45°, и к её краю, тоже под тем же углом, ещё один маленький прутик – эта река Маймакан и левобережный приток, по которым должен был пойти наш путь. Затем пастух положил три камушка у «истоков» реки, как бы изображая ими вершины хребта, и ткнув пальцем в крайний, сказал всего лишь несколько слов на своем языке. Улукиткан утвердительно закивал головою, взял в руки повод от переднего оленя и твёрдой походкой зашагал к невидимым вершинам.
Старик повеселел. Притаптывая мягкими олочами тропу, он тихо пел о том, как хорошо быть гостем у пастухов, что у него есть новая дошка и что счастье ему идёт от Майки…
Теперь мы шли на юго-восток, и более уверенно, чем в начале нашего путешествия. За холмистым предгорьем путь каравану преградили лобовые откосы Джугджура. Огибая их, мы наконец-то добрались до Маймакана. Дьявольская сила выносит поток из узкого ущелья. Грохот воды, рёв перекатов, стремительный бег и нескончаемое эхо у скал – такое осталось впечатление от этой реки.
Мы вступили в пределы больших гор. Кончилась высокоствольная лиственничная тайга, и с нею отстал гнус. На смену растительности с вершин спустились потоки россыпей. Звериная тропа уводила нас в ущелье, по дну которого кувыркался неуёмный Маймакан.
Дальше ничего не было видно. Скалы клонились друг к другу, как бы замыкая проход. Над ними виднелись изломы каменных отрогов, а ещё выше стояли в лучах солнца остроглавые гольцы, и над ними в небесной прохладе парили беркуты.
Наше появление там небо отметило проливным дождём. Напрасно понадеялись на плащи. Какое-то время мы на ходу ещё мирились с сыростью, по когда одежда окончательно промокла и отяжелела, пришлось оборвать путь и заночевать.
Второй день был трудным. Пройдя километров пять вверх по Маймакану, караван оказался у большого левобережного притока. Свернув по нему, как это было показано на «карте» пастуха, мы неожиданно наткнулись на затёсы, сделанные нашими людьми.
– Тут хорошо пойдём, – обрадовался старик.
Но ущелье оказалось тесным, заваленным обломками, труднодоступным для оленей. Звериная тропка то и дело перескакивала речку, разбушевавшуюся после вчерашнего дождя. Весь день мы боролись с потоком и только к вечеру выбрались на верх отрога.
Солнце растопилось в кровавом закате.
Караван медленно подвигался по пологому гребню, выискивая более подходящее место для ночёвки. Бежавшая впереди Майка вдруг остановилась и, подняв высоко голову, старалась что-то рассмотреть. Мы подошли поближе к ней и были приятно поражены: слева, куда смотрела Майка, метрах в полутораста от нас, на голой возвышенности стояли кучкой четыре сокжоя: крупный самец и три самки. Они и мы с одинаковым любопытством рассматривали друг друга. У нас за плечами были ружья, но мы и не подумали о них – тут только пошевельнись, и звери мигом исчезнут. Самец стоял грудью к нам, поглощённый нашим неожиданным появлением. Он был в брачном наряде, политый густым отблеском заката, огромный, неустрашимый. В эту осеннюю пору всё в нём подчинено брачному инстинкту. Его огромные рога в другое время показались бы ненужной уродливой надстройкой, теперь превратились в устрашающую силу. Вот он грозно потряс ими и весь вздрогнул, точно пронизанный электрическим током.
Самки покорно стояли, повернув к нам свои любопытные головы.
Так длилось всего лишь несколько секунд. И вдруг звери все разом, точно сдутые ветром, бросились вниз, скрылись за изломом. Майка рванулась за ними, но тотчас же задержалась. Вытянув морду, она громко промычала, и в этом протяжном звуке было что-то новое, только что пробудившееся в ней.
Мы ещё не успели тронуться, как на возвышенности снова появился сокжой. Взбудораженный, могучий и злой, он поднял голову и, как бы отвечая Майке, заревел страстно, призывно. Он крутил головою, бил землю копытами, грозил нам рогами и пытался всячески выразить своё восхищение Майкой.
Улукиткан сбросил бердану, но зверь исчез раньше, чем тот успел разрядить ружьё. Повернувшись ко мне, старик какое-то время стоял словно онемев.
– Ты понимаешь, Майка уже взрослая, – сказал он, явно потрясённый этим открытием.
– Почему это тебя удивило? Так должно быть.
Он промолчал.
Мы тронулись. Чернотой наполнялись провалы, и оттуда непрерывно доносился стон удаляющегося сокжоя.
Остановились под первой вершиной. Я занялся устройством ночлега, а старик пошёл осмотреть место. Вернулся поздно.
– Тут совсем близко стадо баранов живет, – сказал он, охваченный нетерпением. – Какой мы будем охотники, если придём к своим без мяса. Ты как думаешь?
– Я бы не хотел терять день.
– Терять не надо. Пойдём охота до рассвета и скоро вернёмся, даже если удачи не будет.
…Было ещё темно, но где-то в бездне, далеко за сонными хребтами, уже светало. Мы на ногах, и можно было отправляться на охоту, но Улукиткан утром и шагу не сделает от табора, не попив чая. Эвенки вообще неравнодушны к этому напитку, как и все северяне.
Старик достал из потки кружку, сумочку с сахаром, кусок чёрствой лепёшки и, дожидаясь, когда вскипит вода в котелке, сидел у огня невесёлый. Последние дни он жаловался, что слишком далеко ушёл от родных мест и не хотел бы тут, на чужой земле, оставлять свою могилу.
Я, пользуясь задержкой, занялся чисткой маузера. После длительного похода надо было разобрать затвор и протереть ствол, обильно смазанный перед непогодой.
Сквозь густую синеву ночи прорезались линии Джугджура. В лощинах таяли голубые тени, и где-то на склоне вершины, под которой мы ночевали, прокудахтал куропат, первым заметивший рассвет.
Этот крик разбудил отдыхающих на стоянке оленей. Животные неохотно поднялись с нагретых лёжек и в поисках ягеля разбрелись по низкорослому стланичку.
Старик допил чай, сложил посуду, но не торопился уходить. Что-то другое, не мысли о родном крае тревожили его.
– Ты почему такой скучный, сон плохой видел? – спросил я, всё ещё занятый чисткой оружия.
– Нет. Разве не видишь, Майка утром не подошла – так никогда не было, – тихонько пожаловался он мне, и его лицо всё сморщилось, как от зубной боли.
– Стоит ли обижаться, Улукиткан! Майку ты слишком избаловал своими ласками, что бы она стала чуждаться тебя? Ещё придёт.
– Не говори так, – прервал он меня. – Она хочет матерью стать. Вчера вечером видел, как она…
Но тут наше внимание привлёк какой-то странный звук, долетевший до слуха со дна котловины. Похоже, что взревел медведь.
Улукиткан встал, поднялся и я. Олени перестали кормиться. Все повернули головы в сторону звука, насторожились, как перед опасностью.
Вот ближе загремела россыпь, послышался рёв низкого тона, и из котловины на холмик выкатился рогатый зверь. Он замер на виду, метрах в двухстах, от нас, огромный, дерзкий, весь поглощённый стадом.
Мы сразу узнали вчерашнего сокжоя.
Улукиткан схватил бердану. Я никогда не видел старика таким быстрым и решительным. Он спешил. Его руки дрожали. Патрон не лез в ствол…
А сокжой, не замечая нас, со всей своей дикой силой налетел на стадо. Что-то бесстрашное было в его решимости, в его прыжках.
Олени рассыпались по стланику, бежали, не щадя себя, куда попало, охваченные паникой. И только Майка оставалась на месте. Ни страха, ни колебаний. Она стояла, словно завороженная красотою самца.
Я видел, как Улукиткан выскочил вперёд, как, пригибаясь, он положил ствол берданы на камень и стал целиться.
Сокжой, точно догадавшись о смертельной опасности, вдруг круто повернул назад. Бердана старика осеклась, ещё и ещё…
– Стреляй, ты что, не видишь?! – гневно крикнул он.
Но у меня в руках был ещё не собранный затвор.
Зверь с ходу пугнул Майку рогами, погнал вперёд, и по тому, как она вдруг покорилась самцу, я догадался, что навсегда уходит от нас Майка.
Улукиткан в отчаянии бросил на землю бердану, начал топтать её ногами, проклиная на чем свет стоит. Но вдруг опомнился, поднял ружьё и кинулся догонять Майку.
Она и сокжой задержались на холмике, постояли немного, облитые восходом, и исчезли в глубине котловины. Старик торопливо бежал их следом, без шапки, на ходу перезаряжая бердану.
Я долго собирал напуганных оленей, затем свернул лагерь, приготовил вьюки. Пора трогаться в путь, но Улукиткана всё ещё не было. Пришлось выйти на холмик. Под ним глубокая котловина ледникового происхождения, с озерком у нижнего края. Нигде никого. Только кедровки стрекотали в зарослях стланика.
Не вернулся проводник и вечером. Я разжёг большой сигнальный костёр, всю ночь не спал, стрелял. Много раз доливал чайник. Всё время думал о том, что, если старик не убьёт сокжоя, не видать ему больше Майки.
Наступило утро, ветреное, серое, без солнца. Густая сизая дымка накрыла горы. Вершины томились в предгрозовой тишине. Ожидался дождь, а у старика не было ни топора, ни лепёшки.
Я спустился в котловину. Долго шёл вчерашним следом Майки, притоптанным копытами сокжоя. Ниже к ним присоединились три самки диких оленей, вероятно, тех, которых мы видели вечером в пути. Все они, не задерживаясь, спустились в глубину ущелья. На свежей тропке зверей были хорошо видны отпечатки олочей Улукиткана.
Дальше за котловиной следы затерялись на россыпях. Я кричал, несколько раз разряжал карабин, ждал – никакого ответа. Молчали горы, тайга, камни.
Прошла ещё одна беспокойная ночь ожиданий. Чего только не передумал! Потерять Улукиткана – какой ужас! Как могло случиться, что я не пошёл с ним? В его ли восемьдесят три года пуститься в погоню за сокжоем! Куда увёл его зверь?
Рано утром я собрал оленей, решил немедленно идти к своим на пункт и оттуда организовать поиски Улукиткана. Надо было торопиться. Мысли о том, что люди могут, не дождавшись нас, уйти дальше, подгоняли меня.
Звериная тропа вела нас узким гребнем. С ярко-голубого неба на маленький караван лились беспощадные потоки ярких лучей утреннего солнца. Какими пустынными казались мне горы! Ничто не радовало в этой кладбищенской тишине. Я твердо знал закон тайги: сам погибай, но товарища выручи. Мне казалось, что я нарушил этот незыблемый закон.
Высоко впереди, четко выкроившись в синеве, парили два орла. Далеко был слышен их одинокий крик. Почти не шевеля резными крыльями, они плавно описывали круги. Будто не подвластные земному притяжению, хищники осматривали горы. Ах, если бы я мог тогда подняться в небо!..
Со второй вершины я увидел высоченный голец, увенчанный пирамидой, со снежником на северном склоне. До него оставалось километров шесть. В бинокль были хорошо видны палатки и пасущиеся у подножия гольца олени. Цель была почти достигнута, но я не радовался. Прийти в лагерь без Улукиткана!..
Нас разделяла глубокая седловина, покрытая бесконтурными пятнами вечнозелёных рододендронов. Как-то безотчетно ноги сами по себе заторопились. Вдруг захотелось скорее попасть к своим. Может, ещё удастся разыскать старика.
Вот и седло. Вижу справа, у самого излома, то появится, то исчезнет прозрачная вуаль тумана. И всё на одном месте. Я остановился. Откуда бы взяться ему в такой жаркий день? И вдруг меня осенило: не дым ли это?
Я свернул к излому. Там, у самого края, сиротливо стояла чахлая лиственница, комелистая, дуплёная, раздетая осенними ветрами. Под ней среди низкорослых стлаников дотлевал давно забытый костерок, а рядом лежал Улукиткан в странной позе. Мне показалось, что он мёртвый и что смерть настигла его в тот момент, когда он хотел стащить с ног олочи. Я приложил ладонь ко лбу. Жив! Больше ничего мне не нужно было.
Улукиткан не приходил в себя. Я уложил его поближе к огню, подновил костёр, развьючил оленей. Уже вечерело. Где-то за ближними горами потухало солнце.
Несколько глотков крепкого чая, влитые в рот старика, сделали своё дело. Его плоское лицо вдруг посвежело, точно кто-то невидимый ласково коснулся морщинистой кожи. Чуточку раскрылись ресницы. Из узеньких щёлочек смотрели на мир бесконечно усталые глаза. Они точно спрашивали: стоит ли дальше жить?
Мне уже не нужно было узнавать, где Майка.
– Выпей, Улукиткан, горячего чая, согрейся, – сказал я спокойно, будто ничего не произошло и мы, как обычно, сидим за вечерним костром.
Он недоуменно смотрел на меня, точно это был не я, а кто-то другой, но кто именно, старик силился вспомнить.
Ещё долго у него продолжалось забытьё. Он невероятно устал и телом, и волей, и разумом. И никогда не был таким суеверным, как в этот раз. Я со страхом думал, что будет с ним завтра, послезавтра. Он слишком свыкся с мыслью, что Майка должна быть всегда с ним. Какая для него это непоправимая утрата!
– Мы ещё предпримем поиски, отобьем её у сокжоя, – сказал я, пытаясь подбодрить старика.
Улукиткан ничего не ответил. Он лучше меня знал, что это невозможно.
Ночь, темень, тишина. Только в пустынном небе, будто от ветра, неровно мигали звёзды да со дна чёрных котловин веяло легким холодком.
Позже взошла луна, посветлело в горах. И вдруг в тишину из расщелин прорвался приглушенный рёв. Это сокжой подал свой голос. Мы с Улукитканом вскочили почти одновременно. Он, опираясь на расслабленные ноги, стоял, прислушиваясь к тишине, какой-то нерешительный. Я схватил карабин и хотел бежать к зверю, но старик поймал меня за руку.
– Не ходи, теперь Майка не вернётся, даже если ты убьёшь сокжоя. Она дала мне много счастья, и я не должен обижать её. Пусть остается, этого она хочет, – сказал он, твердо выговаривая каждое слово и всё ещё удерживая меня за руку.
Я был поражён и обрадован такой неожиданной развязкой. А Улукиткан поправил огонь, вернулся в постель, быстро уснул.
«Какая воля живёт в твоём старческом теле! Вопреки суеверию ты, мой друг, останешься верен себе и будешь продолжать свой путь, сеять добро и любовь, пока не иссякнут твои силы, пока не свалишься и не умрёшь», – думал я тогда, сидя у костра и прислушиваясь к спокойному дыханию Улукиткана.
На другой день по дождю мы добрались до своих…
…Близко на озерке внезапно прогорланила гагара: скоро утро. Под полог врывается холодная струя воздуха. Вижу, Бойка просовывает ко мне свою морду, затем поочерёдно обе лапы.
– Набегалась, заползай, – предлагаю я, отодвигаясь к противоположной стене.
Зову Кучума.
– Он не пришёл! – кричит Улукиткан. – Однако, задержался у зверя.
Над лагерем, над ещё дремлющей тайгою трепещет бледный свет раннего утра. Горы, точно пробудившиеся чудовища, поднимаются из мрака. Ближние ещё в зелёной щетине леса, с каймою яркого пурпура у границы курума; у дальних же видны только чёрные, ребристые скосы вершин на фоне чистого неба.
По пади бесшумно крадется туман, захватывая мари и перелески. Какие-то лёгкие тени скользят в тающем сумраке старого леса. Тайга колышется, шумит тёмно-зелёным, живым морем.
День начался…
Улукиткан горбит спину над дырявыми олочами, пришивает латки.
– Где Бойка? – спрашиваю я старика.
Он поднимает голову, смотрит по сторонам, переводит на меня недоуменный взгляд.
– Однако, ушла. Послушай, не лает ли где Кучум? – говорит Улукиткан, погружаясь в работу.
Я выхожу к краю леса. Нет, Бойка никуда не убежала. Она стоит недалеко от стоянки, напряжённо смотрит вперёд, куда вчера угнали медведя. Иногда она вся вздрагивает от каких-то неуловимых для меня звуков. Понять не могу, что её привлекает в этой утренней тишине.
Вся падь лежит передо мною открытая, доступная глазу. Я тщательно осматриваю редкие перелески, длинные языки кочковатых марей – ни единого живого существа, точно утро всё ещё не в силах содрать с земли ночной покой.
– Бойка, пошли!
Собака повернула ко мне озабоченную морду, но не сдвинулась с места. Её внимание по-прежнему привлекает падь.
Я возвращаюсь к костру. При моём появлении старик поднимает своё плоское скуластое лицо, обожжённое костром.
– Убежала?
– Нет, тут кого-то караулит.
– А Кучум где?
– Не знаю, что-то долго нет.
– Скажи Николаю, куда вести караван, он один управится, а мы пойдём с тобою искать Кучума. Он у зверя, иначе пришёл бы, – говорит уверенно старик.