В полночь меня будит крик, кто-то зовёт, но я не могу пробудиться.
– Собака воет, – наконец слышу голос Василия Николаевича.
Встаю. Пробуждается Трофим. Снизу, из-за утёса, доносится тревожный вой. Его подхватывают скалы, лес, воздух, и всё ущелье заполняется разноголосым собачьим стоном.
– Кто же это? – спрашивает Трофим.
– Берта, больше некому. Бойку и Кучума поминай как звали! – отвечаю я.
– У-гу-гу-гу!.. – кричит тягучим басом Трофим.
Эхо глушит далёкий вой, уплывая к вершинам, и там, в холодных расщелинах, прикрытых предутренним туманом, умирает. Наступает тишина. Дремлют над рекою ребристые громады, не шелохнётся воздух.
Мы подбрасываем в костёр головешки. Присаживаемся к огню.
– Не надо было привязывать собак, – говорит с упрёком Василий.
– Много мы тут, Василий, дров наломали! Кого винить? – отвечает невесело Трофим.
– Не будем оглядываться, – вмешиваюсь я в разговор. – Давайте подумаем, что делать нам дальше: продуктов нет, каряга больше не попадётся, а до устья, возможно, далеко.
– Может, придёт Берта… – отвечает Трофим, поворачиваясь ко мне.
– Как тебя понимать?
– Как слышите. Мы действительно можем рассчитывать только на Берту. Конечно, ради удовольствия никто не будет есть собаку, да ещё такую худущую, как она.
Где-то далеко в вышине загремели камни. Мы поднялись. Густой туман лёг на горы, заслонил небо. Кто-то торопливыми прыжками скакал по россыпям, приближаясь к нам. Мы обрадовались.
– А может, Бойка или Кучум?
– Нет, Трофим, на этот раз, коль так складываются наши дела, пусть лучше будет Берта, – ответил я и вышел за загородку.
Стук камня сменился лесным шорохом. Вот недалеко хрустнула веточка, послышалось тяжёлое дыхание. Из чащи вырвалась собака, вдруг остановилась, осмотрела стоянку, завиляла хвостом.
– Берта!
Собака стряхнула с полуоблезлой шкуры влагу, стала шарить по стоянке. Она тщательнейшим образом обнюхала все закоулки, щелочки, заглядывала под дрова. Конечно, Берта догадалась, что у нас на ужин была каряга. Но где же внутренности, кости?
– Напрасно, Берта, ищешь, ничего нет и не предвидится. Тебе бы лучше уйти от нас, как-нибудь проживёшь в тайге, может, с людьми встретишься, а с нами и двух дней не протянешь. Ты понимаешь меня, собачка? – И Трофим вдруг помрачнел от набежавших мыслей.
Берта долго смотрела па него голодными глазами. Затем уселась возле костра на задние лапы, стала тихо стонать, точно рассказывая о чем-то печальном, нам неизвестном, а возможно, сожалея, что напрасно потратила столько усилий, разыскивая нас.
– Ладно, Берта, чтобы ты не думала плохо о людях, я тебя угощу, – снисходительно сказал Трофим. – С вечера оставил для Василия ножку от каряги, мы её сейчас разделим: ему мясо, а тебе косточку. Хорошо?
По тону ли его голоса или по каким-то признакам, неуловимым для нас, Берта вдруг повеселела, завиляла хвостом. Она подошла к нему, просящая, ласковая, и уже не отрывала от него своего взгляда, полного преданности и рабского смирения.
Трофим снял с дерева чуман. В нём действительно лежала ножка, что при делёжке досталась ему. Пока он отдирал от костей мясо, Берта извивалась перед ним точно балерина, исполняющая какой-то ритмический танец.
Что ей косточка – на один глоток не хватило!
«Ки-ээ… ки-ээ…» – повисает в воздухе крик белой чайки.
Редеет мрак вспугнутой ночи. Глухой шум реки, точно рокот старой тайги, разбуженной ветром, сливается с криком чайки. Одиноко и беспокойно колышутся скошенные крылья птицы над мутным потоком. Что тревожит её? Неужели скоро отлёт? И мне вдруг до боли захотелось вместе с чайкой покинуть этот холодный, неприветливый край. Я смотрю на себя, на дыры в штанах, на раны, затянутые грязной коркой, на синяки, на ужасные руки, распухшие от сырости и стужи, и со страхом думаю: до чего же ты, милый человек, дожил! До чего довёл своих спутников!
Солнечные лучи пронизали бездонную синь неба. Трофим принёс дров. Ожил костёр. Ночь ушла бесследно.
Что и говорить, солнце – наш добрый друг. Как мы рады, что оно заглянуло к нам. А ведь когда видишь солнце каждый день, оно как будто даже надоедает. Сейчас, кажется, всю жизнь жил бы под его благосклонными лучами.
– Давайте собираться и плыть.
– Что собирать, всё на нас, – отвечает Трофим. – А впрочем, не всё. У нас на вооружении трубка, четыре чумана, инструмент вытаскивать камни из огня – всё заберём. Берта пойдёт на своих ногах… – И он, подобрав с земли посуду, несёт её на плот.
Василий Николаевич молча следит за нами. Его, кажется, тревожит шум реки.
– Что болит у тебя? – спрашиваю я.
Он отрицательно качает головой. Я опускаюсь на землю. Прикладываю ладонь к лицу: у него жар.
– Тебе плохо, Василий? Попробуй подняться.
Молчание. Права рука сваливается с живота. Он пытается опереться на неё. Я помогаю ему, поддерживаю голову. Невероятным напряжением всех сил больной пытается подчинить своей воле конечности, но ни одна даже не пошевелилась. Ещё одно напрасное усилие, и глаза теряют сосредоточенность, медленно смыкаются ресницы, изо рта вываливается трубка вместе с тяжёлым стоном.
Иду на берег к Трофиму.
– Что делать с Василием? Плохо ему, боюсь, не дотянет.
– Надо немедленно плыть, у нас нет другого лекарства!
Я возвращаюсь к больному. Не могу уговорить его съесть маленький кусочек мяса. Кипячу воду. С трудом пою его. Изжёванная нижняя губа больного затянулась коркой, не стала держать влагу. Тело неподвижно. Глаза ничего не выражают.
– Василий, ты узнаешь меня?
Никакого впечатления.
– Утром слышали выстрел, вероятно, наши близко, – пытаюсь подбодрить его.
Слова не задевают его слуха. Тяжелым дыханием он выбрасывает из легких горячий воздух. Внутри у него идёт страшная борьба жизни и смерти. Неужели он сгорит, уйдёт от нас?..
Мне становится не по себе. Но одно ясно – плыть! Ни минуты промедления!
Трофим загружает салик крупными голышами, складывая их надгробными бугорками на мягкой подстилке из мха.
– Ты что делаешь? – поразился я.
– Не видишь, что ли? Василия укладываю по кускам, пусть плывёт!
– Как это по кускам? Опомнись, Трофим, что с тобою?
У него вдруг безвольно опустились руки, и они кажутся мне необычайно длинными, как у гориллы. Тело обмякло, в глазах – бунт. Он стал дико оглядываться по сторонам, словно пробудился от тяжелого сна и ещё не узнал местность.
– Что же это такое? – произнёс он с отчаянием и, показывая на плот, спросил: – Это я таскал камни?
– Ты.
– Втемяшится же, господи!..
Кажется, ничто меня в жизни так не поражало, как сейчас Трофим. Что бы это значило? Ведь мы далеки от шуток. Я смотрю на него. Глаза прежние, ласковые, только губы искривила незнакомая, чужая улыбка, да длинные руки по-прежнему висят беспомощно, как плети.
– Ты плохо чувствуешь себя?
– Нет, нормально. Мне кажется, будто в голове что-то не сработало или я только что пробудился.
– Ты переутомился. Давайте задержимся на день.
– Нет, нет, будем плыть! – И он идёт к стоянке.
Я сбрасываю с салика камни, взбиваю подстилку и гоню прочь чудовищное предчувствие. Нам действительно надо как можно скорее выбраться из ущелья…
Невольно вспомнилось, что такое же с Трофимом было, когда работали в Ткварчелах и в Туве и на Танну-Ола. Оба раза приступы у него проходили бесследно и забывались нами. Не дай бог, если сегодня или завтра приступ повторится, тогда не миновать беды.
Теперь главная наша забота – Василий Николаевич. Мы завёртываем его ноги в сухие портянки, надеваем сапоги, фуфайку заправляем в брюки, перехватываем поясом, на котором всё ещё болтается конец обрезанного ремня. Голову перевязываем рубашкой. Он не приходит в себя. Так в бессознательном состоянии мы и переносим его на салик. Но я теперь слежу за Трофимом. Что же это будет?..
Тучи заслоняют солнце, чернотой прикрывают ущелье, дышат на нас холодной влагой. Река отступает от берегов, но поверхность её ещё в пене, в буграх, и кое-где взметываются белые гривы от лежащих под водою камней. Пробуждаются скрытые половодьем перекаты. Встречный ветер ершит бегущие с нами волны.
На корме Трофим. Он мрачный. Прячет от меня свой взгляд. Я делаю вид, что ничего не замечаю. Плывём хорошо. Течение быстрое, да беда – негде реке разгуляться: кривун за кривуном…
Впереди слышится гул. Он напоминает об опасности, и знакомое чувство тревоги уже больше не покидает нас. Порою кажется, будто мы плывём по заминированной речке, взрыв может произойти в любую минуту.
Сижу рядом с Василием Николаевичем, мокрой тряпочкой смачиваю ему губы. Сохнут они у него от жара. Больной дышит неровно. Каждый вздох колет мне сердце, и кажется, что он последний. Неужели никогда не раскроются ресницы Василия и его губы уже больше не будут складывать слова? Мне почему-то кажется, что ему надо что-то сказать, передать семье, но придёт ли он в себя? Нет, Василий должен жить.
С неба падает мелкий моросящий дождь. Салик захлёстывает волнами. Нас нагоняет странный звук, словно какой-то снаряд летит низко над землею. Это стая чирков спасается от смертельной опасности. Следом за ними, несколько выше, со свистом нижет пространство сапсан. Какая быстрота, какая чертовская целеустремленность! Кажется, в этот момент он не видит ни опасных скал па поворотах реки, ни вершин береговых елей, всё в нём подчинено хищному инстинкту…
Салик ныряет по текучим ухабам реки. Какой день, как хочется жить! Насыщенный теплом воздух несёт с собою ощущение вечности. С неба падает в ущелье орлиный крик. Он дробится, переплетается с шумом реки, и кажется, будто из недр мраморных скал доносится колокольный перезвон. Птицы растаяли в синеве, а гул ещё долго будит тишину.
Я сижу на краю салика, мечтаю о куске хлеба. Неужели было время, когда перед тобою на столе лежал ворох поджаренных ароматных лепёшек, куски отварного мяса и мы привередничали: то не та косточка попалась, то слишком постный кусочек?.. Если бы теперь вернулось то время, мы бы показали, как надо обращаться с мясом.
– Трофим, если доберёмся до жилухи, мы, конечно, устроим гулянку, – говорю я.
– Прежде всего надо остаться в живых.
– Это имеется в виду.
– Я бы на складе сменил сапоги на номер больше. Эти сапоги тесны мне, и трудно было бы сидеть за столом, а уж тогда ел бы всё, и в неограниченном количестве.
– Ты слишком распустил свой аппетит. Я бы навалился на картофель, на свежие помидоры и на сметану. Как тебе нравится мой заказ?
– Насчёт свежей картошки и помидоров неплохо. Вы, конечно, поделитесь со мной.
– Сейчас, Трофим, трудно обещать, не зная, как долго ты задержишься на складе, за это время я могу всё съесть. Тебе придётся поторопиться.
– Хорошо, закусить можно будет и в тесных сапогах.
Этот разговор рассеивает мои мрачные мысли. Но не совсем.
Какой-то гул, далёкий-далёкий, тревожит покой солнечного дня.
– Самолёт, ей-богу, самолёт! – кричу я. – Снимай, Трофим, рубашку, будешь махать ею.
С юга, откуда наплывает гул, горы заслонили небо, ничего не видно. Я припадаю к больному.
– Василий, самолёт летит! Ты слышишь, самолёт!
Это слово оказало магическое воздействие, медленно раскрываются ресницы больного, и из глубоких впадин смотрят невидящие глаза.
– Самолёт летит! – И я в диком порыве начинаю трясти Василия Николаевича.
Он пытается приподнять голову, и срывается с его губ звук, напоминающий стон зверя.
Гул нарастает. Мы шарим глазами по синеве. Ничего не видно. Салик выносит за кривун. Где-то ниже по реке воют собаки.
Проплываем опасный перекат. Какая радость: мы видим плот на берегу, наполовину залитый водою! На нём привязаны Бойка и Кучум. Собаки живы. Будущее вдруг кажется теперь светлым и многообещающим. Не знаю, кто больше рад, мы или собаки. Они, видно, давно учуяли нас и подняли вой, боясь, как бы мы не проплыли мимо.
Трофим подворачивает салик к берегу. Я спрыгиваю в воду, выбегаю на отмель. Собаки в восторге дыбятся, визжат, воют. Если бы они умели говорить!..
Но вот Бойка вдруг обнаруживает, что нет с нами того, чьи руки всегда её ласкали, кому она была верным другом и кого, вероятно, как-то по-своему ждала. Беспокойным взглядом окидывает она пустое пространство вокруг нас, поднимает морду, пристально смотрит на меня. В собачьих глазах немой вопрос. Я не знаю, как это назвать, но это не животное чувство, нет, это гораздо больше. Она упрямо ждёт ответа.
Отвязанная Бойка бросается по отмели, вскакивает на салик, настороженно начинает обнюхивать ноги Василия Николаевича. Затем запускает свою острую морду под фуфайку, добирается до лица и тут вся оживает. Мы видим, как шевелится голова у больного, как открываются глаза и как он напряжением всей силы поднимает правую руку, ловит Бойку и та припадает к нему.
Какими близкими могут быть человек и собака!
Я отвязываю Кучума. У него нет той мягкой собачьей задушевности, если можно так выразиться, как у Бойки. В нём больше бесшабашности, больше звериного и как-то по-иному проявляется преданность человеку. А преданности у него не меньше.
Трофим заглядывает под плот, ощупывает рукою брезент.
– Груз-то целый! – кричит он. – Ну и денёк выпал, удача за удачей!
– Теперь спасены! – радуюсь я и чувствую, как неодолимая усталость вдруг охватила руки, ноги, захотелось сесть на скошенный край плота, закрыть глаза и ни о чём, совершенно ни о чём не думать.
К нам постепенно возвращается уверенность. Мы переносим Василия Николаевича на берег. Укладываем на теплую, отогретую солнцем гальку. У него жар. На нём мокрая одежда, надо бы переодеть, да не во что.
Я подсаживаюсь к нему, приглаживаю волосы на голове, протираю влажной рубашкой глаза, щёки, шею.
– Пить… пить… – шепчут его губы.
– Вода, Василий, мутная, да и нельзя тебе пить сырую, потерпи немного, сейчас вскипятим чай.
Больной закрывает глаза, лицо морщится от обиды. И теперь он напоминает ребёнка, которому отказали в любимой игрушке. Мне становится грустно. Я не могу себе представить, что это тот Василий, никогда не помнящий обиды. А что, если это последняя его просьба?
– Пить… пить…
Бегу к реке, приношу маленький чуман воды, пою больного…
Теперь за дело. Переворачиваем плот. Развязываем верёвки. Освобождаем из-под брезента груз. Всё мокрое. Вода проникла в потки, в спальные мешки, в рацию, погибла фотопленка, аптечка. Растения в гербарных папках почернели. Хорошо, что сегодня солнечный день.
Берег в цветных лоскутах – это сушится одежда, вещи, продукты. На кустах под тёплым ветерком развешаны меховые спальные мешки. В ущелье теплынь.
Совсем недавно мы были безумно рады каряге, а теперь имеем увесистый кусок жирной корейки, копчёную колбасу, сливочное масло, сгущённое молоко, овощные и мясные консервы, крупы. Это ли не богатство! Вот когда мы оценили заботу о нас Василия Николаевича.
На дне его спального мешка нашли спрятанные им две бутылки спирта. Всё это он приберегал для торжественного окончания пути. Но если он настанет, думаю, нам и без спирта будет весело. И ещё одна находка: в мешке с мукою нашлись две сумочки – с солью и сахаром. И это он предвидел, зная, что сквозь муку вода не скоро проникнет или вообще не проникнет.
Трофим уходит с топором в таёжку вытёсывать весла. Я слежу за ним. Он никогда так небрежно не держал в руках топор, да и походка не его – вялая. Это не на шутку встревожило меня.
Бойка лежит рядом с больным. Она чувствует, что с ним стряслась беда. Кучум следит за мною, сторожит момент, чтобы стащить что-нибудь съестное. Раньше он занимался мелкой кражей ради озорства, а теперь его толкает голод.
Из каменных раструбов выползает ночь, пробираясь к нам бесшумными шагами теней. Природа наполняется томительным ожиданием. Даже река затаилась, молчит и только на перекате изредка поблескивает бликами вечернего света. Никто, даже ни один хищник, не смеет нарушить час великого перелома!
Но этот чудесный день удач должен был омрачиться. Трофим из лесу принёс вместо длинных весел для плота коротышки, грубо отёсанные, годные разве только для лодки. Такого никогда с ним не было. Что мне делать с ним!
Счастье, увы, непродолжительно.
– Устал ты, Трофим, пойдём поужинаем – и спать, – говорю я, дружески обнимая его.
Он тяжело поворачивает голову. Загрубевшими ладонями растирает на лбу набежавшие морщины, силится что-то вспомнить. Я усаживаю его на чурку возле огня. Открываю банку мясных консервов, ставлю на жар. Подогреваю лепёшку. Чай давно кипит. У Трофима на лице убийственное безразличие.
Над стоянкой сомкнулась тьма, краплёная далёкими звёздами. Трофим уснул, не придя в себя, не промолвив ни единого слова. Он уже не помощник мне. Хорошо, если к утру к нему вернётся рассудок. У больного спал жар. Но я не должен спать. Как это трудно после стольких утомительных дней!
Чем заняться? Только не дневником. Сейчас я слишком далёк от того, чтобы изложить на бумаге случившееся. Запишу утром. Займусь чисткой карабина. Подсаживаюсь к костру. Его ласковое тепло расслабляет мышцы, глаза начинают слипаться, и приятная истома, какую я не испытывал за всю жизнь, овладевает мною. Ловлю себя на мысли, что спать нельзя. Иду к реке, плещу в лицо холодной водой.
Возвращаюсь к костру. Тепло. Огонь – единственный мой союзник. Языки пламени приковывают к себе взор. Я слежу за их игрой, словно в ней можно прочесть нашу судьбу.
Пережитое нами на камне бледнеет перед той неизвестностью, что ждёт нас завтра. Видимо, не суждено нам закончить маршрут…
Опять сон наваливается на меня тяжёлой глыбой. Но спать нельзя. Хожу по берегу, шагаю осторожно, мягко по скрипучей гальке.
Плотный туман затянул ущелье. Пугающими темными сугробами лежит он на кустах. Тихо, как после взрыва, и несмолкаемый шум переката не нарушает этой тишины. На цыпочках подкрадываюсь к Василию Николаевичу. Он спит, дышит часто, тяжело. Крепким сном уставшего человека спит Трофим. Спят собаки. Уснул весь мир. Остался я один в этой строгой ночи.
Набрасываю на плечи телогрейку. Усаживаюсь поодаль от костра. Принимаюсь за карабин. Разбираю затвор. Руки ослабли. Глаза слепнут. Мысли безвольны, как никем не управляемая лодка па волнах.
– Не спи! – и шёпот губ кажется мне грозным окриком часового.
Ни на минуту не оставляет тревога за Трофима. Бедное ты человеческое существо, у тебя не осталось ни радости, ни грёз, ни воспоминаний. Собери своё мужество! Верь, что всё кончится хорошо. И я, обласканный надеждой, засыпаю. Сплю крепко, без сновидений, точно провалившись в пустоту.
Утром пишу в дневнике.
«Стараюсь избегать скороспелых выводов, однако ясно: Василию не лучше, Трофим, кажется, невменяем. Помощи, видимо, ниоткуда не дождаться. Надо плыть. Любой ценою выиграть время, иначе больным уже не нужны будут ни врачи, ни лекарства. Но как плыть одному на плоту по бешеной Мае с сумасшедшим и парализованным? Знаю, это безумство, но нужно рискнуть. Иду на это сознательно. Утром отплываем. Хорошо, если это не последние строки».
Бросаю в воду весла, вытесанные Трофимом, иду с топором в лес.