В начале июня, после нескольких дней пути, мы вышли к Мае. Тут весна в полном разгаре. Зеленеет скупая земля. Распушились берёзы. В тайге не смолкают птичьи голоса.
Караван остановился на ночь до захода солнца. Завтра наш отряд разделится. Мы с Улукитканом решили проникнуть к истокам Большого Чайдаха, перевалить Джугдырский хребет и по пути проинспектировать полевые отряды. Затем по рекам Лючи, Зея пробраться к устью Джегормы, где стоит лагерем наше геодезическое подразделение. Руководитель – техник Трофим Королёв, бывший беспризорник, воспитанник экспедиции и близкий мне человек. Но, чтобы не везти с собою весь наш груз по этому сложному маршруту, сберечь силы оленей на будущее, мои спутники – Василий Мищенко и Геннадий с каюром Николаем – пойдут к устью Джегормы более прямым путем, через безымянные отроги Станового хребта и там дождутся нас. Встречу назначили на 23 июня.
Вечером долго сидели у костра. Улукиткан изображал на брезенте тонкими веточками ерника карту той местности, которую придётся пересечь нашим товарищам, пробираясь к Джегорме, и подробно рассказывал о проходах, перевалах, своротах.
– К Пакче-речке спуститесь, – толковал он, – сразу звериный брод будет – не ходите, обманет: вьюки намочите, а то и оленей потопите. Идите выше, у второго утёса перебродите реку. Там и ночуйте. Дальше гари пойдут, корму оленям не будет до Джегормы…
Старик всё больше и больше удивляет нас своей памятью. Кажется невероятным, что в его маленькой, слегка приплюснутой голове вмещается с мельчайшими подробностями огромный край, по которому он бродил восемьдесят лет, мытаря горе кочевника. Всё, что видели его глаза за эти долгие годы, – а видели они очень много, – память бережно и свежо хранит в своих тайниках. Улукиткан не страдает старческой рассеянностью, ему чужда забывчивость.
В долине заметно холодало. Затухал на потемневшем небосклоне багровый закат. Стихало в тайге. Лишь осторожный дрозд, усевшись на макушку тёмной ели, робко посылал в пространство чудесные звуки своей вечерней песни.
В десять часов утра девятнадцатого мая мы распрощались. Товарищи ушли на запад по безымянному ключу, а мы с Улукитканом направились на юг. В хлопотах и сборах я забыл привязать Кучума, и он вместе с Бойкой убежал следом за Василием. Когда же вспомнил про него, кобель был уже далеко. Ничего не оставалось, как только подосадовать на себя – скучно будет в походе без преданного четвероногого спутника…
Улукиткан едет верхом, ведя за собой гружёный караван из восьми оленей. На правом плече у него висит бердана – постоянная спутница его таёжных походов. Я иду следом. На душе необыкновенно легко и просторно. Бывают минуты, когда сознание становится ясным, светлым, а окружающий мир доступным, запоминающимся. Век бы так шёл навстречу раскрывшимся желаниям! С таким радостным настроением я шагал следом за караваном, но если бы я мог заглянуть хотя бы на один день вперёд, мы бы с Улукитканом немедленно повернули обратно и бежали бы отсюда, как звери от пожара.
Проехав километра три от стоянки, мы вышли к левобережному ключу. Старик слез с оленя, ощупал глазами брод, стал переводить в поводу караван. Но вдруг у него поскользнулась нога, и падая, он ушибся головой о камень. Я подбежал к нему. На его лице отражалась нестерпимая боль. Он пытался что-то сказать, хватал открытым ртом воздух и дико таращил на меня глаза. С трудом мне удалось вытащить его на берег. К счастью, рана на голове оказалась неглубокой. Отдохнул он с час под лиственницей и настоял на том, чтобы ехать дальше.
Еле заметная звериная тропа ведёт нас по широкому распадку к подножию плосковерхой сопки. Тёмные лесные дебри неохотно пропускают караван. На пути стеной встает кедровый стланик, необычайной для него, почти четырёхметровой высоты.
Этот вид стелющегося кедрового кустарника почти сплошь покрывает склоны Джугдырского хребта. Местами стланики здесь образуют совершенно непролазные заросли. Их стволы, толщиной нередко до пятнадцати сантиметров, так переплетаются между собою, что только на четвереньках и пробьёшься сквозь них. А местами вообще не пройти ни человеку, ни зверю. Надо было удивляться умению Улукиткана находить лазейки в этой чаще.
Мы пробирались очень медленно. Подъём становился всё круче. Но вот поредел лес. Появились мелкие прогалины, и после двухчасового пути буйная растительность осталась позади. Мы вступили в гольцовую зону – в область лишайников и мхов.
Под ногами пушистым ковром расстилается бледно-бледно-жёлтый ягель, мягкий, как губка. Несмотря на то, что много дней не выпадало осадков, дуют тёплые ветры и почва уже давно просохла, мхи и лишайники обильно пропитаны влагой. Эти неприхотливые растения из тайнобрачных обладают способностью добывать влагу не из почвы, а непосредственно из атмосферы, особенно ягель: его пористые, густо сплетённые ростки накапливают столько воды, что её можно легко отжать рукой, как из губки. В засушливое же время года, когда не бывает источника влаги – туманов, ягель так высыхает, что мнётся и рассыпается под ногами, точно вермишель.
…На седловине мы дали оленям передохнуть. Тайга пустовала без ветра, без птичьих песен, без звериного шороха, лишь изредка пропищит бурундук, вспугнутый караваном, да с неба долетит одинокий крик коршуна. Сегодня мы впервые увидели стаю казарок, молчаливо пролетавших над нами к Становому.
– Обедать где будем? – спросил я своего спутника.
Улукиткан, прислонившись к стволу карликовой ели, прикладывал к глазам тряпочку и на мой вопрос не ответил.
– Что, глаза болят? – встревожился я.
– Ничего… мало-мало не видят.
– Раньше у тебя было так?
– Нет. Да ты не беспокойся, у старый люди всяко бывает, пройдёт, – проговорил он обнадёживающе-ласково.
Но моя тревога оказалась не напрасной. Присматриваясь к его глазам, спрятанным глубоко в разрезе век, я не увидел в них обычного огонька, оживляющего его лицо. Тонкая, полупрозрачная муть затянула зрачки.
– Ты всё видишь вокруг себя или нет? Может быть, они болят у тебя от солнца, как тогда, зимой, под Кукурским перевалом, или от ушиба о камень? – допытывался я.
Старик беспомощно отвёл руки от глаз, посмотрел на меня, огляделся вокруг и в испуге присел на корточки.
– Однако, ветер дурной глаз портил, – с горечью признался он. – Ладно. Немножко отдохнём и пойдём дальше. Обедать в ключе будем.
– Не лучше ли остановиться здесь на ночь? – предложил я, не на шутку встревоженный случившимся.
– Что ты! – запротестовал он. – Если на все болезни старику откликаться, не то что работать – даже кушать ему некогда будет. Не та удача, что легко даётся. Садись ко мне близко и слушай. Может быть, Улукиткан последний раз видит тайгу, горы, стланик. Помни, хорошо помни: твой путь к людям лежит так… – и он, проткнув пальцем солнечный день, показал на юго-запад. – А меня бросишь тут, в тайге.
– С чего это у тебя такие мысли мрачные? Напрасно тревожишься, Улукиткан. Глаза поправятся, и всё будет хорошо. Тебе ещё долго надо жить.
– Только жить – это шибко мало, надо уметь работать, чтобы жить хорошо было.
– Ты уже достаточно поработал.
– Я ничего больше не говорю. Кедровка много кричит, да кто ей верит?.. Смотри, там должна быть высокая гора, возле Маи, а я её не вижу… – И старик, кивнув головой на восток, долго щурил глаза, протирая их тряпочкой.
Тяжёлая печаль легла на добродушное скуластое лицо с устремленными вдаль потускневшими глазами. В глубине моего сознания нарастает тревога: неужели проводник ослепнет? Что тогда я буду делать в этой незнакомой глуши, да ещё так далеко от жилья? Как выведу слепого? Стараюсь гнать прочь эти страшные мысли. Хочется как-то поддержать старика, ободрить его – и не могу найти подходящие слова.
– Однако, пойдём, надо торопиться, – прервал Улукиткан долгое молчание.
В его голосе прозвучала безнадёжность. Неуверенно он поднял с земли конец повода, перекинул через плечо бердану и неохотно, медленно, словно обречённый, сел на оленя.
– Ты видишь, куда ехать? Может быть, мне идти вперёд? – осторожно спросил я.
– Куда след тянуть надо – вижу, – ответил он, толкая ногами оленя в бока, и наш маленький караван тронулся дальше.
Мы спустились в ключ по крутому склону. Ниже россыпи нас враждебно встретили стланик и захламлённая буреломом тайга. Идти стало ещё труднее. Но Улукиткан, не теряя направления, с обычной ловкостью пробирался сквозь чащу, обходил промоины, завалы, и у меня постепенно рассеялось беспокойство. Я решил, что его слепота была временной, вызванной, скорее всего, солнечным светом.
За ключом лес оборвался, и мы вышли на марь, широкой полосой протянувшуюся вдоль отрога. Кое-где на ней виднелись одинокие лиственницы, чахлые, горбатые, измученные непосильной борьбой с длительной стужей. Видное глазу пространство сплошь покрывали чёрные высокие кочки, словно расставленные в беспорядке цветочные горшки. Старая, пожелтевшая трава на кочках свисла, уступив место свежей зелени, уже потянувшейся густой щетиной к солнцу. Это черноголовник. Он раньше всех выбросил свои ростки.
Олени, выйдя на марь и уловив запах первой зелени, всполошились. В это время года они предпочитают черноголовник любому корму.
– Однако, чай пить надо. Вон у той лиственницы должно быть сухо, пойдём туда, – сказал Улукиткан, по-юношески спрыгивая с оленя.
Старик провёл караван вдоль кромки леса и уже подходил к лиственнице, но вдруг остановился, стал беспокойно озираться по сторонам. Не понимая, что случилось, я тоже задержался. А старик с необычайной поспешностью вскочил на верхового оленя, стал тормошить его поводным ремнём, толкать ногами и торопливо проехал дальше, минуя лиственницу.
– Ты что же, Улукиткан, чай пить не хочешь? – спросил я.
– Эко не видишь, место тут худое! – крикнул он мне, скрываясь за перелеском.
«Что же тут худого?» – подумал я и стал осматривать лиственницу.
Это было старое дерево, толстое, сучковатое, но без каких-либо подозрительных примет. Около него было сухо, ровно, лучшего места для привала тут не найти. На краю леса я увидел несколько полусгнивших пней и поломок дерева, вероятно, от долблёной лодки, да остатки костра, уже наполовину покрытые мхом. Видимо, когда-то, давным-давно, сюда на марь заходили лесные кочевники. Так я и не разгадал, что же встревожило проводника.
Уходя, я ещё раз тщательно осмотрел лиственницу и решил, что старику что-то померещилось или просто почему-то не понравилось это место.
Улукиткан остановился сразу за перелеском. Когда я пришёл туда, он уже развьючивал оленей.
– Напрасно ушёл от лиственницы, лужайка там сухая, без кочек. Чего испугался?
Он вскинул на меня печальные глаза и, медленно выговаривая слова, сказал:
– Слушай: тому надо бояться, кто плохо видит, а я смотрел шибко хорошо. Там покойник есть. Как ты не заметил? Старики раньше говорили: плохо делать огонь около могилы, стучать топором, топтать землю ногами – нехорошо напоминать умершему о земных делах. Понимаешь?
– Да ведь я, Улукиткан, просмотрел там всё, даже признаков могилы нет. Откуда ты это взял?
– Эко смотрел! Слепой, пока не пощупает рукой и не попробует языком, не скажет, что кушает, так и ты! – упрекнул он меня. – Ладно, чай пьём, потом смотреть пойдём…
Я верил в необычайную наблюдательность и прозорливость старика, но на этот раз усомнился. Вместе с тем мне очень хотелось, чтобы Улукиткан оказался прав и сейчас.
Пока он развьючивал оленей и отпускал их на корм, я притащил дров. Вспыхнул костёр, зашумел чайник.
Улукиткана не покидало грустное настроение. Заметно уменьшилась его подвижность. Он ушёл в себя, стал неразговорчив, на лоб наплыли складки раздумья.
– Как твои глаза? – спросил я осторожно.
– Мало-мало стало лучше, однако совсем хорошо не будет. Стар я. Скала вон какая крепкая, а время ломает и её.
– Вечером сделаем примочку. Может быть, глаза у тебя устали и требуют более продолжительного покоя, нежели одна ночь. Давай задержимся на Чайдахе дня на два, на три, пока совсем не выздоровеешь.
– Что ты, торопиться надо! – решительно возразил он, и тень невысказанной тревоги легла на его морщинистое лицо.
Мы закусили медвежьим мясом, напились чаю. Олени разбрелись по кочковатой мари в поисках зелёного черноголовника. Солнце косыми лучами грело тайгу.
– Пойдём смотреть, кто умер, да надо ехать, до ночёвки ещё далеко, – сказал Улукиткан.
У лиственницы старик остановился, потоптался, посмотрел вокруг и подошёл к кострищу. Оживились, забегали его глаза, чуть слышно зашептали что-то губы. В напряжённом раздумье он чесал затылок.
– Люди, которые тут были, шли куда-то дальше, да болезнь надолго задержала их тут, – сказал он спокойным голосом. – Видишь, какой большой очаг остался, много сгорело в нём дров.
– Почему ты думаешь, что людей задержала именно болезнь? Разве они не могли выбрать это место для длительного отдыха?
– Нет. Ворон далеко летает, однако селится там, где корм есть. Посмотри, кругом ягеля совсем нет, чем будет тут кормиться олень?
– А разве черноголовник плохой корм?
– Его олень ест только весной, пока он сочный, но всё равно оленю каждый день нужен ягель. Да и эвенку тут делать нечего, место худое: стланик, чаща, россыпь – в такой тайге зверь не держится. Только шибко больной люди могли жить тут – ведь река Чайдах рядом, а там и мясо можно добыть, и ягель есть, да, видно, туда сил не хватило доехать. Теперь понимаешь?
Улукиткан осторожно, словно боясь нарушить чей-то покой, подошёл к пням. Его сухое старческое лицо стало снова сосредоточенным.
– Однако, я ошибся, тут было два покойника. Наверно, отец с ребёнком, мальчик или девочка – теперь не узнать, много лет прошло. Они умерли одно время, может, от одной болезни, а похоронила их женщина маленького роста, – тихо рассуждал старик, как бы сам с собою.
Я стоял, с недоумением глядя то на старика, то на пни: пни как пни, самые обыкновенные, какие встречаются повсюду в тайге, без всяких надписей и условных меток.
– Как ты смотрел и не видел? Плохо, когда не понимаешь, что видят глаза, – сказал старик, успев заметить мои сомнения. – Тогда слушай, хорошо слушай… Видишь, четыре пня стоят попарно, как ножки кровати, это лабаз был сделан для покойника. Деревья срубила маленькая женщина: смотри, какие низкие пни…
– Почему женщина? Их мог срубить и невысокий мужчина…
Улукиткан рассмеялся тихим, беззвучным смехом:
– Надо понимать, как дерево срублено. Топор кругом ствола ходил – так рубит только женщина. Мужчина рубит с двух сторон.
Приглядываясь к пням, я заметил, что деревья действительно были срублены как-то не по-мужски, нетвёрдой рукой.
Улукиткан продолжал объяснять:
– По длине лабаза разве не понимаешь, что большой люди тут лежал, а по ширине его делали на два человека. Этот кусок дерева видишь? Он от корыта, в котором раньше хоронили детей. – И Улукиткан вывернул ногою полусогнутый обломок. – Теперь как думаешь, старик правильно сказал?
Под обломком корыта мы увидели несколько бабок, позеленевших от времени, изъеденных сыростью. Они были различной величины, от крупных и мелких зверей, и лежали горкой.
– Э-э-э… – протянул нараспев старик, утвердительно закачав головою, – не дочь, а сын был похоронен. Это его игрушки, их под лабаз положили. Вот и всё.
– Я бы ни за что не догадался.
Старик улыбнулся и шёпотом сказал:
– Тебе ещё рано всё знать. Мать даёт жизнь, а годы – опыт. Теперь пойдём отсюда, нельзя долго тревожить умерших, – закончил он ещё тише и, согнувшись, торопливо зашагал к перелеску.
У меня под ногой громко хрустнул сучок. Улукиткан испуганно оглянулся и неодобрительно погрозил пальцем…
Мне оставалось только подивиться сочетанию в этом человеке многолетней проницательности, мудрости с наивным, первобытным суеверием…
В пять часов мы покинули стоянку и двинулись через марь. Моему проводнику и оленям привычно ходить но марям, я же передвигаюсь с большим трудом. Высокие кочки из торфа, туго переплетённые корневищами осоки, не выдерживают тяжести моего тела, пружинят. Ноги скользят. Но падать нельзя – меж кочек прячутся предательские ямы, наполненные водой. Иду, словно на высоких ходулях, ступаю очень осторожно, и всё же вскоре сапоги мои наполняются водой.
За марью меня поджидал Улукиткан. Я выжал портянки, и мы продолжали путь.
Когда вышли на отрог, солнце заканчивало дневной путь. Ветерок набрасывал прохладу. Улукиткан слез с оленя и, опершись грудью на палку, долго смотрел вперёд на широкую долину.
– Большой Чайдах, – сказал он задумчиво, не отрывая взгляда.
Сквозь тёмно-синий вечерний сумрак уходила на восток к Мае широкая долина, сдавленная с боков плоскими горами. Тёмная тайга, перехлестнув отроги, стлалась рваным покрывалом. По ней вяло ползли тени обтрёпанных ветром туч. На дне долины в густых, тёмных ельниках вилась небольшая река. От пологих берегов и до вершины соседнего отрога полосами взбирались густые заросли стланика, виднелись выступы полуразрушенных скал. На более крутых склонах гор лысинами лежали каменные осыпи да старые гари. Долина, казалось, отдыхала в безмятежном покое. И нам вдруг захотелось скорее к костру, появилась потребность в отдыхе.
Мы спускаемся. Ночь быстро опережает нас. Над головами смутно замерцали звёзды. В лесу стало глухо и тревожно: кусты, деревья, пни порой кажутся живыми существами, передвигающимися вместе с нами. Идем на ощупь.
Вдруг справа послышался подозрительный шорох. Улукиткан задержал караван. Снова тишина, и снова треск…
«Ух-ух-ух…» – совсем близко послышался крик удаляющегося медведя.
– Однако, ещё жить будет Улукиткан: амикан[49] боится меня, – сказал старик серьёзно.
– Что, опять неладно с глазами? – спросил я, увидев, что он прикладывает платок к глазам.
– Малость вижу, не беспокойся. Ночёвка близко, дойдём, а там, может, лучше будет…
– Значит, глазам хуже стало?
Старик не ответил, молчание его усилило мои опасения. Снова в голове зашевелились тревожные мысли, и как бы в доказательство моей страшной догадки, он молча вложил мне в руку поводной ремень своего оленя. Я посмотрел ему в лицо и всё понял…
А темнота сгущалась. В долине всё уже уснуло или затаилось, и только мы одни продолжали пробираться сквозь лиственничное редколесье, освещённое бледным мерцанием звёзд. Я шёл впереди, за мной шагал старик, держась одной рукой за хлястик моей телогрейки. Следом тянулись усталые олени. Где-то недалеко шумел Чайдах, да позади тревожно кричала отставшая Майка.
Вот и берег. Мы вышли на небольшую поляну, окружённую с трёх сторон высоким лесом. Под толстой елью я остановил караван.
– Совсем темно или я плохо вижу? Это ель? – спросил Улукиткан, показав на дерево.
– Ель.
– Тогда хорошо. Может, смотреть буду. Эту ель знаю. Место тут сухое, корм близко, ночуем.
Мы развьючили оленей. Я притащил дров, и пока я ходил за водой, старик разжёг костёр. Нужно было немедленно принять какие-то меры, не дать старику совсем ослепнуть, но моих скудных познаний в этой области, конечно, было недостаточно, да и не имелось никаких средств под руками. Я предложил сделать на ночь согревающий компресс.
– Не надо, – ответил он спокойно. – Если утром я не увижу солнца, значит конец, пора Улукиткану отправляться к своим предкам. Для слепого тут дела нет. Тот, кто ел жирное оленье мясо, не захочет жевать сыромятный ремень. – Он на минуту задумался, и его лицо стало болезненно-грустным. – Неужели тут, на Чайдахе, оборвётся мой след? – снова заговорил Улукиткан. – Куда ты один пойдёшь, без меня? Место глухое, тайга, незнакомому человеку трудно выпутаться из неё, а до жилухи[50] далеко, ой как далеко!..
– Зачем ты думаешь об этом, Улукиткан?! Допивай чай и ложись спать, отдохни. Что бы ни случилось с тобой, мы будем вместе, – попытался я успокоить его, но голос мой прозвучал неуверенно.
Тяжелый вздох вырвался из его груди. Проводник не надеялся на меня, на мой опыт. Да и горько было ему сознавать свою беспомощность.
Ужинали молча. Шёл двенадцатый час. В таинственной тиши ночи слышны были шаги оленей, собиравших по берегу прошлогодние листья тальника. За перекатом тихо гоготали перелётные гуси. Еле уловимый ветерок лениво перебирал густые кроны елей. А вокруг лежала безлюдная, необъятная глушь, лесные дебри, полный неизвестности путь.
Догорал костёр. Старик, отодвинув от себя чашку, собрал с колен хлебные крошки и бросил их в рот.
– Где спать будешь? – спросил я.
– У огня. Пусть тело греется. Теперь уже немного остаётся моих костров в тайге, – ответил он и, добравшись на четвереньках до багажа, стал на ощупь искать свою постель.
Сердце моё сжалось от боли…
Я подбросил в костёр дров. В чаще пугливо ухнул филин. С неба свалилась спелая звезда.
Забираюсь в спальный мешок, но сон откачнулся от меня. Тщетно пытаюсь разобраться во всём случившемся. Ещё хочется верить, что Улукиткан не ослепнет, и мы продолжим свой путь.
Плохо спал и старик. Он часто ворочался, затяжно стонал и что-то бормотал на родном языке.
Постепенно дремота овладела мною, я уснул, но и во сне тревожные события продолжали нагромождаться одно на другое, как деревья в таёжном завале. Когда я проснулся, в небе тухли Стожары, но ещё было темно. Настороженно-чутко дремали лесные дебри. У огнища, прикрытого холодным пеплом, сидел старик. Поношенная, в латках дошка, старенькая от ветра и бурь, туго обтягивала его сгорбленную спину. Маленькая голова с взлохмаченными волосами покорно свалилась на согнутые коленки. Складки тревоги стянули нависшие брови. Босые ноги, припухшие от вздутых вен и посиневшие, были влажны от изморози. Улукиткан, видимо, забыл про ночь, не замечал холода. Тяжёлое раздумье целиком захватило его… В его позе, и потухшем костре, в тяжёлом молчании – непоправимое горе.
Я выбрался из спального мешка. Старик, услышав шорох, устало приподнял голову. Его лицо стало ещё более сумрачным. Напрасно искал он меня открытыми глазами… Они потухли. Во тьме растворились знакомая ель, костёр, звёздное небо.
– Я видел страшный сон, будто мы с тобою кочевали на Большой Чайдах. На хребте нас застала тьма. Ты сказал, что солнце совсем потухло. Правда это?
– Мы с тобою, Улукиткан, ночуем на Чайдахе.
– Если это верно, тогда правда другое: для меня солнце потухло.
– Ты бы лучше уснул, Улукиткан.
– Спать хорошо зрячему, а слепому думать надо, что делать дальше.
– Что делать? Поживём тут, на Чайдахе, дня три – может, твои глаза поправятся – и тогда уйдём своей дорогой, – ответил я, стараясь придать голосу как можно больше бодрости.
– Нет. Как нельзя оторваться от своего следа, так нельзя вернуть мне солнце. За что такой конец пришёл мне? Уходить надо от этих мест. Один день нельзя тут жить… Ты разожги костёр, садись рядом, близко ко мне, будем говорить, нельзя в горе терять голову.
Вспыхнул огонь. Я сходил с чайником за водой. В долине стояла предрассветная тишина, только недалеко шумливо плескался перекат да где-то за береговым лесом мелодично позванивал колокольчик на олене.
Улукиткан смотрел на огонь печальными глазами, тускло отражавшими отсвет красного пламени. Ещё глубже морщины вспахали его лоб. Мне вдруг стало дорого всё: и его латаная дошка, и пальцы, изувеченные подагрой, и шрам на затылке, и всё, до чего он дотрагивался и о чём вспоминал!.. Не знаю, какой бы ценой я заплатил, чтобы только вернуть ему зрение!
Улукиткан устало приподнял голову и сказал:
– Слушай старика, хорошо слушай. Я уже не человек. Упавшей скале не подняться. Часто, шибко часто у Улукиткана не оставалось оленей и всё добро помещалось в котомке. Я не горевал, не завидовал тем, у кого были стада оленей, лабазы со всяким разным добром, нарядные чумы. Я жил лучше всех, моё богатство – здоровье.
Оно мне давало мясо, одежду и спокойный сон. Я не боялся пурги, перекатов, холода, меня не держала тайга, кругом была дорога. Здоровому человеку и горе кажется радостью. Теперь, ты видишь, Улукиткан потерял глаза – у него не стало ни рук, ни ног, ни воли. Однако, я не должен бросить тебя здесь, на Чайдахе, так далеко от людей. Такого закона нет в тайге. Умирать подожду. У Улукиткана есть память, слух и руки, чтобы показывать путь. Как-нибудь доберёмся до устья Джегормы, к своим, и тогда я спокойно отправлюсь к прадедам. Это мой последний аргиш. Мы не пойдём на Лючи, это совсем далеко. Нам надо идти на заход солнца. Дорога будет длинной, тяжёлой: горы, стланики, дурные речки. Под ногами не будет тропы. Место тебе тут чужое, всё одно что слепой, а в такой дурной тайге даже зрячему не хитро заблудиться. Если солнце не потухло, оно покажет нам путь; птицы, деревья, ветер помогут не заблудиться. Идти надо скоро. Нас может догнать худой погода – дождь, туман – тогда как поведёшь аргиш?..
– Боюсь, Улукиткан, как бы хуже не получилось. Здешняя тайга мне незнакома, не знаю, где броды, где перевалы, заберёмся в дебри – погибнуть можем. Лучше вернуться на вчерашнюю стоянку и догонять своих, – перебил я его.
– Что ты, оборони бог! Тот путь другой хуже, нам с тобою не пройти, да и слепому не догнать зрячего.
– Но ведь наши прошли?
– Николай два-три раза ходил там, хорошо проведёт, а мы пойдём тут. Не бойся, человек в нужде море переплывёт, – ответил он, расстёгивая дошку и грея у огня костлявую грудь.
В его хриплом голосе прозвучала такая уверенность в успехе, что и мои сомнения рассеялись.
Ещё ночь, густая, властная. С реки льётся сонная прохлада. В лесу затянувшийся предрассветный покой.
Жизнь, казавшаяся утром доверчивой, понятной, вдруг одичала, вздыбилась, стала недоступной. Кто знает, какой удел и мне готовит судьба в этот день? Только бы не потерять спокойствия, а главное – сберечь силы в этой неравной борьбе с непокорной природой. Они нужны мне были теперь на двоих.
Мысли снова и снова возвращаются к Улукиткану. Сузился его круг желаний. Ненужными стали котомка, тропа, бердана. И только сучковатый посох с примятым концом останется при нём да слепая, ничем не оправданная надежда на выздоровление.
– Уже утро, слышишь – дыргивки[51] летят, – сказал Улукиткан. – Сегодня обязательно хороший день будет. Река внизу шумит, надо торопиться.
– Сейчас напьёмся чаю, я пойду за оленями, а ты маленько уснёшь.
Старик покачал головой.
– Сон убежал от меня, как олень от выжженных мест. Пока ты ходишь, надо бы вьюки наладить, да видишь, как случилось: руки здоровые, а работу найти не могут; ноги есть, а куда идти, не знают. Худо слепому, кругом худо.
Он подсунул на ощупь в огонь головёшки. Его глаза бесцельно смотрели в пространство. Костра он уже не видел…
На кровавую зарю иззубрился чётким контуром хребет. В безоблачном небе одна за другой гасли звёзды. Ветерок, чистый, прохладный, тянулся в просвете леса и, шевеля чащу, будил в ней пернатых музыкантов. С гор веяло спокойствием и глубоким миром.
Непривычному человеку трудно в тайге разыскать оленей. Не любят они кормиться на одном месте. Даже сплошные заросли ягеля не могут «спутать» ноги этим животным. Разбредутся олени по полянам, по чаще, и не так-то просто собрать их.
Более двух часов я потратил на поиски оленей и всё же одного не нашёл.
– Эко беда! – досадовал старик. – Олень без следа не ходит, как не нашёл?
Он поднялся и пошатнулся, как ребёнок, делающий первые шаги. Земля казалась ему текучей, он не знал, куда поставить ноги, что делать руками в темноте. Дрогнул его подбородок, и скупая слеза пробороздила жёсткую щёку.
Я взял его за руку и подвёл к оленям. Животные, как обычно, были связаны друг с другом. Старик поочередно ощупал твёрдыми, как деревяшки, пальцами у каждого рога, спину, уши и на минуту задумался.
– Самого старого нет, – сказал он грустно. – Много лет этот орон[52] ходил со мною по тайге, а теперь, видать, не хочет: кому нужен слепой Улукиткан!
Старик перевязал всех оленей по-своему, в том порядке, как они шли вчера.
– Помни: нужно за сильным привязывать слабого, за слабым – опять сильного, и так всех, тогда хорошо ходи, – пояснил он.
Затем Улукиткан положил сёдла на оленей и сказал, чтобы я запомнил, какое из них на каком олене лежит; помог вьючить. Всё это он делал на ощупь, но быстро. Руки его не утратили прежней ловкости. Только глаза теперь не следили за работой, они с печальным безразличием смотрели в пространство.
– Огнище не забудь залить водой: как бы пал не пошёл.
Через час караваи был готов тронуться в далёкий, неизвестный мне путь. Улукиткан снял колокольчик со своего седового оленя и надел его на мать Майки, идущую последней в связке.
– Так буду слышать, все ли олени идут сзади, не потерялся ли какой.
С сутулых хребтов на тайгу сползал тяжёлым маревом туман, а за ним томилось в огненном накале солнце. В долине тишина.
Улукиткан подал мне свою закоченевшую руку. Откинув назад голову, он смотрел невидящим взглядом на небо. Солнечные лучи текли в его открытые глаза. Весенний ветерок ласково взмахивал над нами невидимыми крыльями, как бы пытаясь согнать с лица слепого безысходную скорбь.
– Покажи, где сейчас живёт солнце? – спросил наконец он, но сейчас же поправился: – Однако, мне пора забыть его – зачем беззубому думать о костях!
Я поднял его руку в сторону солнца. Он забеспокоился:
– Промешкали, ишь куда убежало! Как думаю, вершина Чайдаха там будет? – И он отбросил руку в противоположную сторону.
– Да, там, – подтвердил я.
Улукиткан навалился грудью на посох, нахмурился, потупив невидящий взгляд в землю. Он вспоминал местность, по которой лежал наш путь, и вероятно, думал: как ему, слепому, направить зрячего по нужному пути?
– Ты поведешь аргиш через Чайдах на другой берег и потянешь след вверх по реке. Впереди будут ключи – хорошо смотри, не торопись – на устье одного из них увидишь лиственницу с гнездом рыбака[53], там и сворачивать будем к перевалу. Ладно понял?
– Как не понять, всё ясно.
– Теперь завяжи мне платком глаза, они не нужны, а ветка ударит – лишняя боль.
Твёрдая, неукротимая воля прозвучала в его спокойном голосе. Глядя на него в этот момент, трудно было поверить, что он слепой, что его окружает беспросветный мрак, и ещё более невероятным было то, что он берётся провести по тайге караван до Джегормы, так далеко от Большого Чайдаха!
Никогда не забыть мне этих первых шагов со слепым проводником! С трудом верилось в благополучный исход нашего путешествия. Не хотелось думать о завтрашнем дне. Судьба свела меня в неравный поединок с дикой и беспощадной природой, предстояла затяжная и сложная борьба за жизнь. Я мог рассчитывать только на свои силы и опыт. Хватит ли их у меня, чтобы найти проход через Джелтулакский перевал, пробиться сквозь незнакомую тайгу? Спасу ли я слепого проводника? Я со всей ясностью чувствовал свою привязанность к Улукиткану, этому лесному милому человеку, и тем тяжелее мне было видеть его безутешное горе.
Теперь наш караван представлял довольно странное зрелище: я шёл впереди, ведя в поводу крупного ездового быка, на котором комочком сидел слепой старик с берданой за плечами, с посохом в руке и с завязанными глазами. А следом за ним тянулись гуськом завьюченные олени. Унылый звон колокольчика сопровождал наше шествие.
Перебрели Чайдах. На противоположном берегу нас встретил молчаливый сумрак старой лиственничной тайги. Чувство тревоги и волнения охватило меня, как только я вошёл с караваном под свод гигантских деревьев.
Идём напрямик, как звери. Живая и отмершая растительность мешает двигаться вперёд. Под ногами бурелом, трухлявые пни, сучковатый валежник, прикрытый мягким зелёным мхом. Стланиковые крепи неохотно выпускают нас из своих цепких объятий. Эти препятствия обычны в экспедиционной жизни, без них невозможно представить себе путешествие по тайге, но сейчас, кажется, и валежник, и пни, и чаща враждебно восстали против нас. Моё внимание теперь не привлекают рябчики, бурундуки, белки. Слух не замечает пения птиц и весенней суеты. Какое-то безразличие к окружающему овладевает мною. Всё внимание сосредоточено на одном настойчивом желании двигаться вперёд.
Через час лес поредел. Расступилась чаща. В широкие просветы заглянуло солнце. Справа шумит река. День на редкость мягкий, тёплый, идти становится легче. Наконец совсем просветлело, и я увидел впереди бугристую марь. А за ней полукругом раздвинулись плосковерхие горы, прикрытые чёрной шубой отогретых лесов.
– Ладно ли след тянешь? Пошто солнце в щёку греет? Держи его сзади, – слышу голос старика.
– Болото обхожу.
– Э-э-э… тогда ладно. А я думаю, сбился с пути…
За болотом потянулись еловые перелески. Занырял караван по замшелым буграм, зашлёпала под ногами оленей чёрная маристая вода.
– Поправь след, подожмись к речке: однако, там суше, прямее пройдёшь. Да ладно ли вьюки лежат? Не намять бы оленям спины, – беспокоится Улукиткан.
Подходим к берегу. Пара вспугнутых куличков-перевозчиков низко проносится над водою.
«Ти-ли-ти-ти… ти-ли-ти-ти…» – перекликались птицы.
Я остановил караван, стал поправлять вьюки. Улукиткан устало слез с седла и с трудом расправил онемевшие конечности, потоптался. Земля под ногами теперь казалась ему чужой, неустойчивой. Передвигался он по ней неуверенно, по-детски переставляя худые ноги. Непривычные к безделью руки искали опоры. В складках высохших губ гнездилась печаль.
По-над рекой идти действительно легче и суше. Береговая почва не задерживает на поверхности весеннюю воду. Но здесь нас опять окружила молчаливая лесная чаща. Я видел перед собой только поросль молодого леса вперемешку со стлаником да густое сплетение еловых крон. У второго ключа мы снова вышли на болото. За ним продолжалась всё та же широкая долина Чайдаха, запертая с трёх сторон пологими сопками, на склонах которых видны пятна тающих снегов. Меня удивляют контрасты этой местности: то мы с трудом пробираемся сквозь навевающий уныние лес, то наш путь перехватывают кочковатые мари, залитые водой и представляющие в это время безрадостное зрелище.
Как только мы опять вышли из леса, я увидел лиственницу с большим гнездом на сломанной вершине, сплетённым из толстых веток.
– Гнездо вижу! – крикнул я обрадовано.
– Что, на болото вышли? – спросил Улукиткан.
– Да.
– Сворачивай к гнезду.
Звериная тропа, на которой заметны старые следы сохатого, помогает нам обойти болото и добраться до ключа. Усаживаю старика возле пня, а сам развьючиваю оленей, разжигаю костёр, принимаюсь за приготовление обеда. Теперь все дорожные хлопоты лежат на мне. На остановке работы всегда много. Ко всему этому теперь прибавилась забота о слепом проводнике.
Костёр разгорается медленно. По синему весеннему небу плывёт раскаленное солнце. Где-то высоко над волнистой стайкой мелких облачков с еле слышным криком несутся к северу журавли. Сюда, в долину, уже прилетело множество молодых птиц. Все они сразу же стали вить или ремонтировать свои гнезда, будто понимая, что в их распоряжении слишком короткое лето и что нужно торопиться.
Улукиткан сбросил с себя дошку, стащил с худого тела рубашку, хотел повесить её на сучок, но обнаружил, что сидит возле пня. Встал, ощупал его кругом, повернул к костру голову.
– Беда слепому! – сказал он с досадой. – Пока рука не найдёт или ухо не поймёт, сама память не подскажет. Этот пень, однако, я рубил восемь лет назад. Тогда тут, на Чайдахе, мы со старухой белковали. Наш чум стоял на устье ключа. Ходи смотри, не лежит ли там медвежий череп. Зверь тут меня немного когтями пахал. – И старик, повернувшись ко мне спиной, показал глубокие шрамы на затылке. – Хотел меня кушать, да не успел: старуха убила его. Сходи, посмотри…
На устье ключа я нашёл ещё хорошо сохранившиеся палки от чума, сваленные в беспорядке на землю, остатки брошенных, уже сгнивших тряпок и костяные рогульки от вьючного седла. Близ лиственницы с гнездом, на высоком, квадратно обтёсанном пне, лежал череп крупного медведя.
– Всё нашёл, Улукиткан: и череп, и огнище, и палки от чума, – доложил я старику, вернувшись на стоянку.
– След человека в тайге долго живёт, – сказал он.
– Медведь, видно, крупный был. Говоришь, жена убила?
– Вместе его промышляли. Я ему глаза портил, а она стреляла.
– Как это – глаза портил?
Старик отодвинулся от костра, спрятал под себя ступни согнутых в коленях ног и, как всегда в раздумье, стал щипать заскорузлыми пальцами жиденькую бороденку. В его поседевших нерасчёсанных волосах рылся тёплый ветерок.
Я снял ложкой с кипящего супа ржавую мясную накипь и подсел к старику.
– Медведь этот шатун был. Знаешь такого? – продолжал он начатый разговор.
– Знаю, да не всё.
– Тогда слушай. Который медведь сала к зиме не припасёт, больной или старый, он не ляжет в берлогу.
Зимой туда-сюда шатается, пока не околеет. Его и называют «шатун». Понимаешь? Такой зверь шибко сердитый, оборони бог встретиться. Людей совсем не боится, олень ловит, собак ест, в чум лезет, дурной делается… Жили мы тут во время первых холодов[54], пушнину добывали. Как-то пришёл я на табор рано, собаки убежали за сохатым. Старушка стала в чуме белок свежевать, а я раздул огонь под лиственницей – чаю захотелось. Дождался, когда вода закипела, снял котелок, к чуму идти повернулся, да вижу – большой медведь на пути стоит, откуда взялся – не знаю. Хотел я за дерево спрятаться, да не успел, догнал он меня. Я и плеснул ему в морду кипятком. Зверь заревел, придавил меня к земле, хрустнула кость, и больше ничего не помню… Проснулся, чума близко не видно, место вроде незнакомое, тело болит, парка в крови. Вижу – поволока по снегу, значит, медведь меня сюда притащил, хотел спрятать. Пришла жена, говорит: «Убила амикана, он от кипятка ослеп, ходил по лесу, как пьяный, на дерево, на пни натыкался… Худой зверь, говорит, шибко худой, мяса кушать не могу. Собаки тоже не ели… Настоящий шатун был…»
Над марью просвистел ястреб, отбросив в полёте угловато согнутые крылья. Возле леса он вдруг взвился высоко свечой, и в его когтях я увидел серенький комочек – только что пойманную птицу. Холодный ветер всколыхнул стальную гладь болота. Пёстрыми хлопьями копились в небе облака, и по долине лениво ползли их причудливые тени.
– Суп готов, – определил Улукиткан по запаху, – кушать надо да ходить будем. Ладно ли ты поведёшь след?
– Расскажи, как идти.
– Тут тесок мой был: сохатого под перевалом тогда убил, метку на деревьях делал, старушка по ним мясо вывозила. Только редкие они, да и затянуло их теперь корой. Тебе не увидеть.
– Пойдём без затёсов…
– Хорошо. Поставь меня на полдень и направь мою руку на вершину ключа… Правее видишь голую сопку?
– Вижу.
– Перевал под нею справа. Идти нужно ключом до первой разложины справа и по ней подниматься до сопки, а там хорошо увидишь проход.
– Неужели ты всё это помнишь? – спросил я старика.
– Как не помнить, если тут был, – спокойно ответил он. – Говорю, человеку надо раз посмотреть – и навсегда запомнит. Беспамятному тут всё равно, что ночью.
Счастье наше, что у старика такая чудесная память, иначе я не представляю, что делал бы со слепым в этой глуши…
Мы пообедали. Солнце за полдень. Я пошёл собирать оленей, а Улукиткан взялся мыть посуду. Это была его первая попытка найти себе дело – оно было ему крайне необходимо, чтобы облегчить существование в окружившей его темноте.
Караван медленно пробирался вдоль безымянного ключа на юг. Мы шли по мари, затянутой редколесьем. Низкорослые и горбатые деревья росли здесь клоками, местами образуя довольно широкие перелески. Какими жалкими кажутся эти деревья, вступившие в борьбу с заболоченной почвой! Вершины у них засохшие, стволы дупляные, растут деревца, склонившись набок и с трудом удерживаясь корнями в мягкой моховой подушке.
– Держи солнце в правом глазу! – кричит мне всякий раз Улукиткан, когда я сворачиваю с нужного направления, чтобы обойти препятствия.
Старик напряжённо следит за мною, проверяя направление по солнцу, которое он ощущает на своём лице; местность же, по которой мы идём, он хорошо представляет по памяти.
С трудом пробираемся до первого распадка. Здесь я поправляю вьюки на оленях, выжимаю портянки и, не задерживаясь, веду караван дальше. Теперь наш след идёт на запад.
Сразу с места начался подъём. На смену марям с гор спустились стланики. Под ногами – толстый слой зелёного мха, в котором тонешь до колен. Олени тоже идут тяжело. Из открытых ртов свисают влажные языки. От учащенного дыхания у животных раздуваются бока.
Улукиткан слез с седла, идёт пешком, держась рукой за поводной ремень переднего оленя.
– Солнце не теряй, иди за ним, пока не выйдешь наверх, – напоминает слепой.
Но вот мхи остались позади. Мы вступили в молодой лиственничный лес, который прикрывает подгольцовую зону гор. Здесь помимо стлаников растёт большими кустами ольховник. Почва каменистая, идти по ней легко…
Как только кончился подъём, и мы оказались на верху отрога, старик не замедлил напомнить:
– Теперь опять держи солнце в правом глазу. Скоро должна быть та гора, что я показывал тебе с табора.
Действительно, когда через час мы вышли из леса, километрах в двух впереди я увидел затянутую россыпями сопку. Правый склон её врезался глубоко в отрог, образуя широкую перевальную седловину, за которой виднелись далекие горы. Теперь сомнения, всё ещё терзавшие меня, казалось, окончательно исчезли, и я без колебаний доверил себя слепому проводнику.
Пробираясь косогорами к сопке, мы неожиданно натолкнулись на звериную тропу и по ней легко вышли на перевал. По моим расчётам, мы достигли водораздельной линии главного Джугдырского хребта, и я, конечно, не могу удержаться, чтобы не взглянуть на хребет, тем более, что необходимо было разобраться в местности, по которой меня вёл Улукиткан. Я оставил караван с ним на седловине, а сам поднялся на верх сопки.
Солнце клонилось к закату. Воздух был неподвижен, царила тишина. На юг и на север тянулась волнистая линия Джугдырского хребта. Ничего в этих горах не привлекало взора: всё было серо и пустынно. Странным было бы услышать в этом мёртвом покое крик птицы или увидеть зверя. Хребет, убегая далеко на юг, терял высоту и, расплываясь по широкому горизонту, исчезал в синеющей дали. Отсюда более отчетливо открывался бассейн реки Купури, через которую лежал наш путь. Непрерывные цепи гор в хаотическом беспорядке заполнили там видимое пространство. Место дикое, мрачное. Справа горбились заснеженные сопки. Под ними смутно чернели узкие входы в глубокие ущелья. А левее лежали руины развалившихся гребней, крепко заплетённые стлаником.
Я долго всматривался в незнакомые очертания гор, преградивших нам путь. Кажется, никогда не сгладятся в памяти мрачные хребты, застывшие грозными контурами у горизонта, пугающая чернота лесов, пасти провалов. Не забыть и раздумий над всем этим диким величием. Болезненной раной воскрес всё тот же вопрос: куда идти? Даже опытному глазу трудно разобраться в этом сложном рельефе. Казалось невероятным, что слепой проводник сможет провести караван через этот лабиринт гор и сумеет обойти подстерегающие нас препятствия. «В горе нельзя терять голову», – вспомнилось мне, и я, отбросив сомнения, спустился с сопки.
– Хорошо ходил? – спросил Улукиткан, когда я подошёл к каравану.
– Видел горы, тайгу, а где проход лежит, не мог определить. Как бы не сбиться нам с пути…
Слепой улыбнулся:
– Эко боишься! Старый люди не заблудятся. Лишь бы речку Купури перебрести, а потом ладно пойдём. Это время воды много в ней, где найдёшь брод?.. – сказал он уже тревожно.
Звериная тропа ведёт нас за перевал и там неожиданно теряется. По каменистому склону, прикрытому ржаво-красным мхом, спускаемся к ключу и по нему выбираемся в ущелье. Нас встречает холодная струя воздуха.
Оказывается, дно ущелья покрыто прозрачно-синеватой наледью. На поверхности толстого, пятиметрового льда торчат одни лишь вершины деревьев.
Как только мы вышли на лёд, олени заупрямились, начали падать, путаться в ремнях, сбрасывать вьюки. Пришлось свернуть к берегу и пробираться чащей.
День кончался. Опустилось солнышко за чёрную полосу лиственничного леса. В ногах накопилась усталость. Глаза давно ищут место для ночёвки, но старик настаивает на том, чтобы пройти наледь.
Олени едва плетутся. Впереди тяжело клубится дымчато-серый туман. Чёрными сугробами встают перед нами береговые кусты. На тайгу сошла тишина. Но вот справа прорвался шум реки. Мы сворачиваем на него и выходим на широкую поляну. Наледь осталась позади.
Ищем место для стоянки. Старик помогает мне развьючить оленей, разжечь костёр. Ужинаем у огня. После утомительного перехода кружка горячего чаю кажется чудесным напитком. Улукиткан устало жуёт лепёшку, прикрыв сомкнутыми веками ненужные глаза. Сутулый, чёрно-пепельный, он кажется совсем стареньким, но таким близким мне – неотъемлемой частью моей жизни!
– Ты сразу спи, – говорит он. – Волку голод, а человеку сон даёт силу. Смотри, утро не прозевай. У меня остаётся совсем мало дней, идти надо скорее: чего доброго, пропаду до Джегормы – горя наберёшься.
Голос Улукиткана звучит глухо, чуть слышно. Он зябко вздрагивает, накидывает на плечи дошку и снова отдаётся тяжёлым думам. Он не видит звёздного неба, скопившихся над ним деревьев, бивака, костра, для него всё утонуло в непроницаемом мраке. Теперь только слух связывает старика с окружающим миром. Прошумит ли ветерок, пискнет ли пробудившаяся птица или булькнет вода, старик настораживается, на лице сейчас же появляется выражение пытливости, старания разгадать, что обозначает этот звук. Всякий раз, когда я задерживаю взгляд на старике, жгучая обида подступает к сердцу. Природа одинаково беспощадна ко всем, однако хочется, чтобы этому человеку, чья любовь к ней была превыше всего, она уготовила более лёгкий конец.
Над биваком сгустилась тьма. От оврагов несло заплесневелой сыростью отпотевшего льда, отогретым мхом и мокрой древесной корою. Улукиткан уснул раньше меня. По его спокойному дыханию и появившейся улыбке на суровом обветренном лице, да и по тому, как вольно лежит его уставшее маленькое тело на меховой подстилке, можно догадаться, что сон отвлёк старика от мрачных дум.
Ночь, холодная, немая, промчалась незаметно.
– Вставай! Слышишь, вставай!.. Дятел долбит, скоро утро, – бормотал надо мной Улукиткан.
Я открыл глаза, поднялся и замер от удивления: на костре варился суп, на вертеле жарилось медвежье мясо; чашки, ложки, соль были разложены на брезенте и ждали нас. Старик дорезал лепёшку. Меня осенила радостная мысль: проводник прозрел!.. Я вскочил, хотел было крикнуть от радости, но вовремя удержался. Ничего не изменилось. Слепой смотрел в сторону, не глядя на то, что делали руки. Я удивился: как мог он принести воду, найти дрова, развести костёр, приготовить завтрак?
На земле лежал тонкий ремённый маут. Им Улукиткан ловил непокорных оленей. Одним концом маут был соединен сейчас с длинной верёвкой, привязанной к дереву близ костра. Мне стало всё ясно. Слепой брал в руки второй конец маута и шёл с ним к ключу за водой, собирал дрова и возвращался по верёвке к стоянке. Таким образом он без посторонней помощи мог уходить метров на сорок от костра. Улукиткан понимал, что нельзя ему долго оставаться в бездействии, наедине со своими мрачными думами.
– Почему же ты не разбудил меня? Мне легче принести воды и приготовить завтрак.
– Тебе легче, это правда, но старику обязательно что-нибудь надо работай, чтобы смерть не застала без дела.
– Ты, видимо, опять не спал?
– Пошто не спал? Даже во сне видел день, солнце, тайгу, медведя большого стрелял, только сон обманул меня… – И его надтреснутый голос дрогнул. – Не надо мне спать.
– Не отчаивайся. Нам бы добраться до Джегормы, там вызовем доктора, он, может, вернёт тебе зрение, и мы ещё пойдем с тобою на Становой…
– Нет, – перебил меня Улукиткан, – не видать мне больше своего следа, как тени не видать солнца. Два раза цветок не цветёт. – И, сжав в кулак узловатые пальцы, он постучал ими в грудь: – Тут есть свой доктор, он говорит, что всё кончено…
После завтрака я пригнал оленей, но расставить их в том порядке, в каком они шли всегда, не смог. Как ни присматривался я, у всех одинаково длинные головы, тёмные пухлые рога, все они одинаковы и по масти, только ездовой выделяется своим крупным ростом и длинной гривой под шеей. Пришлось просить Улукиткана. Он ощупал животных и с ловкостью зрячего стал привязывать их друг к другу. Но вдруг лицо его просияло, он обнял тонкую шею худого оленя и торопливо заговорил на своём языке.
Я смотрю на эту сцену, не понимая, что случилось, но до слёз рад за Улукиткана.
– Ты молчишь, – сказал он, повернув голову ко мне. – Однако, не узнал потерянного вчера оленя: он догнал нас, не оставил бедного старика! – И, снова обращаясь к животному, тихо продолжал: – Нехорошо нам бросать друг друга, и ты старый, а я к тому же и слепой, пойдём вместе до конца…
Через полчаса наш караван был готов покинуть стоянку. Солнце грело тайгу. Шумела река мутной весенней водой.
– Который дрова остались, не сгорели, приставь их к дереву, – сказал Улукиткан, усаживаясь на оленя.
– Это для чего? – спросил я.
– На земле они пропадут – сгниют, а стоя под деревом, сохранятся долго. Может, другой люди придут, им дрова искать не надо будет. Человек человеку обязательно помогать должен…
Идём широкой долиной Иногли. Река то теряется в галечном русле, то снова появляется и, скатываясь по крутым каменистым перекатам, распадается на многочисленные ручейки.
В четыре часа мы услышали отдалённый шум и скоро увидели Купури. Я остановил караван на берегу, поражённый картиной весеннего паводка. Полноводная река неуёмно металась под тяжёлыми утёсами. Бешеными скачками проносилась она по скользким валунам, вздымая высоко мутные валы. Страшная сила источила берега, ржавой пеной покрылись заводи. Плыл мусор, мелкие льдины, смытые деревья. Ветер, низовой, холодный и резкий, накатывал гряды пенистых волн. Река злобилась, ревела. Нечего было и думать перейти её вброд.
– Эко дурной, будто не знал, что нам на другую сторону надо перебираться, – сказал старик, бросая незрячий взгляд поверх реки.
– Что делать будем? – спросил я его.
– Смотри, справа наносник есть?
– Есть.
– Значит, старик хорошо помнит устье Иногли… К наноснику держись, там ночевать будем.
– Тут нам долго придётся жить: паводок не скоро спадёт, – говорю я.
– Пошто не спадёт? Эко не знаешь. Ночью приморозит, воды мало станет, утром вброд перейдём…
В ущелье холодно и сыро. Гулкое эхо среди скал вторит свирепому реву реки. Останавливаемся у края наносника, под стеной высокоствольного леса. Олени, получив свободу, с жадностью набрасываются на прошлогодние листья тальника, а мы принимаемся устраивать лагерь.
Майка, набегавшись за день, лежит под елью с закрытыми глазами, разбросав ноги и прислушиваясь к удаляющимся шагам оленей. Слепой сложил в кучу вьюки, достал из поток посуду, продукты. Я принёс дрова, натесал щепы.
Пользуясь вынужденной остановкой, мы решили напечь побольше лепёшек, отварить в дорогу остаток медвежьего мяса, починить одежду, узды, сёдла. Старик хочет помыть голову. Я уже много дней хожу небритый, надо уделить время и дневнику.
Далеко растянулся дым по свежему вечернему воздуху. Небо потемнело, и резко похолодало. Я вышел на берег. На складках угрюмых гор угасли последние розоватые блики. Всё стихло. В галечных берегах мирно плескалась река. Вода, оставив на отмелях золотистый кант из принесённой хвои, медленно отступала. Ниже и выше устало перекликались перекаты. Но вот сумерки накрыли реку, и только вверху ещё голубело ласковое небо, пронизанное нежным светом угасающей зари. Жалобно и тоненько пискнул в лиственницах одинокий рябчик. Просвистела стайка гоголей. Где-то робко, впервые этой весной, прокричала кукушка…
Во второй половине июня ночи здесь, за 56-й параллелью, очень короткие – не успеешь уснуть, как тебя уже будит рассвет.
Утро в тот памятный мне день двадцать второго июня было неприветливое и холодное. По ущелью гуляла колючая низовка[55]. Старая лиственничная тайга шумела глухо и тревожно. За каменистыми уступами пугливо затаился туман. Река после трудового дня присмирела и лишь отдалённым шёпотом перекатов напоминала о своем буйном нраве. Ночной заморозок сковал снег в вершинах ключей, и вода в русле упала больше чем на метр. Вольно раскинулись каменистые косы, далеко от воды отступили кусты. Над перекатом в седой испарине морозного утра висел стеклянный звон речной струи.
Нужно было немедленно перебираться на противоположный берег: вот-вот поднимется солнце над горами, и река снова задурит. Где же перебраться через неё?
Выше стоянки река скатывается длинной шиверой[56], заваленной чёрными обломками скал. Течение там очень быстрое, оленям не перейти. Я спустился ниже стоянки. У поворота река плескалась по широкому перекату. Маленький островок, всего в десять метров длиной, делил реку на две протоки. Место оказалось вполне доступным для брода, но при одном условии: надо было с нашего берега попасть на островок, а затем уже переходить через вторую протоку.
Ниже островка реку сжали крутые берега. Мощный поток, скользя по узкому проходу, с грохотом падал на гребни валунов, как бы подстерегающих внизу добычу.
Я прошёл ещё дальше, но лучшего места для брода не нашёл и вернулся на табор с решением перейти реку у островка. Улукиткан уже поджидал меня с завтраком. Едва сели мы, как послышался крик ворона, пролетавшего над лесом: «Кра-а… кра-а…»
– Что каркаешь, проклятый, и без тебя у нас не всё ладно, убирайся отсюда! – пригрозил слепой. – Ты хорошо глядел? – вдруг спросил он меня с явным беспокойством.
– Вода спала, оленям по брюхо будет, не выше. Камень только на броду скользкий. Думаю, перейдём.
– Непременно перейдём. Ворон зря болтает…
В восемь часов мы покинули стоянку. Солнце раскалённым шаром катилось по яркой синеве неба. Тайга курилась сизой дымкой. Но день был ветреный и холодный. У переката задержались. Я спрятал под шапку спички, проверил вьюки, поводные ремни, ещё раз осмотрел перекат.
– Ты ладно иди, не торопись, держи маленько навстречу воде, так лучше, – напутствовал меня старик.
– Может быть, перенести тебя? Тут недалеко.
– Эко перенести! Зачем? Олень перейдёт. Беда – брода не вижу и повод в чужой руке… Трогай! – сказал он решительно.
– А с Майкой как же? Ей не перейти.
– Ладно, что вспомнил. У старика совсем пропала память. На вьюк её привяжи.
– Может, лучше на руки взять?
– Как хочешь, только не бросай, не отпугивай счастья. Майка удачу нам несёт.
«Боже, он ещё верит в счастье, ждёт удач! Какая же цепкая жизнь свила гнездо в этом жалком, старческом теле!» – подумал я.
Поймать Майку стоило больших усилий. Она по резвости уже не уступала взрослому оленю и была очень дикой. Попав в руки, Майка как могла протестовала: вырывалась, била крошечными копытцами о землю, кричала. Но, оказавшись на моих плечах, вдруг успокоилась, будто поняв опасность переправы.
Мы тронулись. Подошвы сапог скользят на камнях переката. Иду осторожно, но тороплюсь – холодная вода перехлестывает за голенища, ноги невероятно стынут. Хорошо, что течение не быстрое, мы благополучно выбираемся на островок.
Я стаскиваю сапоги, выжимаю брюки, портянки, надеваю их снова и веду караван дальше.
Улукиткан пугливо жмётся к седлу, чутко прислушивается к рокоту переката.
Майка кричит.
Середина второй протоки оказалась глубже. Бреду по пояс, с трудом преодолевая напор воды. Но уже близко берег.
И тут произошло неожиданное: задний олень, споткнувшись, захлестнул ремнём рога, упал, и течением тотчас отбросило его вместе с другими оленями вниз. Животные, почуяв опасность, напрягают последние силы, пытаются преодолеть напор потока. Натянулись струнами поводные ремни, зафыркали встревоженные олени. Караван на мгновение замер, как бы в нерешительности, и начал медленно отступать к горлу крутого слива.
Ужас охватил меня. Сбрасываю с себя Майку и не вижу, куда уносит её вода. Напрасно пытаюсь удержать уже подхваченных струей животных. Сознание опасности отступает перед острой тревогой за судьбу слепого Улукиткана. Бросаюсь к нему. Олень, на котором он ехал, вдруг поднялся на дыбы, рванулся на волну и сбросил старика в воду, ударив меня при этом головой в переносицу. В глазах поплыли огоньки, рот наполнился горячей кровью.
Бросаюсь к берегу, но быстрое течение неудержимо тянет меня в жерло узкого прохода. Смутно вижу, как впереди над пеной волн беспомощно взметываются руки старика, выскакивает оскаленная морда оленя, мелькают рога, вьюки, слышится удаляющийся крик.
Кое-как добираюсь до берега. Руки хватаются за камни, но не могут удержать отяжелевшее от мокрой одежды тело. Вода сносит меня ещё ниже. Вот и край слива. Уже слышу зловещий взмах волн и злобный рокот переката. Собираю последние силы, нащупываю опору ногами и на четвереньках выползаю на гальку.
Какое-то время не могу понять, что случилось, почему я один на этом чужом и холодном берегу…
Снизу доносится одинокий крик Майки. Я вскакиваю, снимаю карабин, сбрасываю мокрую телогрейку и бегу вниз. Кричу диким голосом, зову Улукиткана.
В узком каменном горле ревёт, захлебываясь пеной, остервеневшая река. Расчесывая о гребни валунов седые пряди, она бешеными скачками несётся дальше по выступам камней. Старика нигде не видно. Бегу за поворот. Снова кричу, но едва ли кто слышит мой голос в несмолкаемом шуме шиверы, показавшейся впереди. Вижу, наконец, оленей. Они стоят в воде кучкой, без вьюков, запутавшиеся в ремнях. Возле них и Майка. Но где же старик? Неужели Купури поглотила его?
Я не знаю, что делать. Ещё кричу, прислушиваюсь к бурлящему потоку и бегу обратно к узкому проходу реки. Но и тут ничего не видно. Только волны пляшут в бешеной скачке, да злобно ревёт перекат. Бедный старик, как жестоко и неожиданно расправилась с тобою судьба!..
Но что это впереди серое? Кажется, дошка. Спотыкаясь, бегу туда.
Это Улукиткан. Он лежит на спине без движения, закинув безжизненную голову на камень. Через вытянутые, сложенные одна на другую ноги перекатывается мутная вода. Дошка болтается отяжелевшими полами на струе, рубашка закаталась под шею, обнажив посиневший от холода и ушибов живот. Одной рукой старик схватился за корягу, а другой намертво сжатыми пальцами держит ремень своей берданы. В углах стиснутых губ пузырится бледно-жёлтая пена. Над правой бровью лоб рассечен, кровь, стекая из раны наискось через щеку, расползается по камню тёмным пятном. Холодный солнечный свет скользит по лиловым скулам. На суровом безжизненном лице застыли немые отзвуки последнего крика.
– Улукиткан, ты слышишь меня? Улукиткан!.. – кричу исступленно.
Хочу поднять, но его тело безвольно обвисает, руки и ноги болтаются, как плети. Вытаскиваю его на берег. Бердана тащится следом, громыхая по камням. Кладу старика на мох и начинаю делать искусственное дыхание, но он не подаёт никаких признаков жизни. Хватаю его за руки, до боли оттираю грудь, ноги, качаю, кружусь с ним.
Наконец-то изо рта старика показывается слизистая вода, слышится что-то похожее на стон. Я припадаю ухом к его холодной груди. Тихо-тихо, словно под землёй, стучит его сердце. Тело, кажется, уже умерло, а жизнь всё ещё бьётся где-то на краю роковой границы.
– Улукиткан, ты слышишь меня? Я с тобой!..
Тяжело раскрываются веки слепого. Из глубины глазных впадин на меня смотрит безмолвное страдание. Он приподнимается на дрожащих руках и замирает в удивлении, будто явившись с того света. Затем медленно поворачивает голову в мою сторону, морщится, хочет что-то сказать, но из уст вырывается только глухой хрип, нижняя челюсть беспомощно отвисает. Он падает, бьётся в ознобе, но сделав над собой усилие, приподнимается на четвереньках, и я вижу, как кожа на его скулах разглаживается, по лицу течёт бледность. Он часто глотает холодный воздух, силится преодолеть страдания.
– Майка тут?
– Здесь, с нами, живая.
– Тогда хорошо, это через неё мне счастье! – И Улукиткан снова опускается на землю.
Я вспоминаю, что у меня под шапкой есть спички. Наскоро собираю сушник, разжигаю костёр и стаскиваю с Улукиткана одежду. Выжимаю её, грею на огне и тёплую надеваю на его худое посиневшее тело. Он безмолвно лежит в тяжёлом забытьи. Еле уловимое дыхание чуть приподнимает плоскую грудь.
Но вот появляется слабая краска на отогретом лице. Пальцы на руках зашевелились.
Безмерная радость охватывает меня. Только теперь я вспоминаю про оленей. Подбрасываю в костёр дров, прикрываю влажной телогрейкой спину Улукиткана и бегу к нижней шивере. Животные стоят там же, в реке. Их только шесть и все без вьюков. Рядом с ними в запутавшихся ремнях лежат два захлебнувшихся оленя: ездовой Улукиткана и тот старый, что потерялся позавчера. Я распутываю ремни, снимаю узды с погибших оленей, а уцелевших вывожу на берег. Нужно бы немедленно искать вьюки – вода начинает прибывать и может унести их далеко, – но я бегу к старику, всё ещё не уверенный, что он жив.
Улукиткан, худой и почти прозрачный, лежит на спине без движения. Тяжёлое забытье не выпускает его из плена. Но дыхание стало более равномерным и глубоким. Жизнь явно возвращалась в тщедушное, разбитое тело, только возвращалась очень медленно.
Поворачиваю старика спиной к огню, подогреваю телогрейку, накрываю его и спешу на поиски вьюков.
Пробежав километра два берегом реки, я нахожу на мели две связанные потки с размокшими лепёшками, варёным мясом, дорожной мелочью, два тюка с личными вещами, шесть сёдел, четыре подпруги и шапку старика.
Палатку, постели, потки с мукой, сахаром и прочими продуктами унесло. Нужно бы спуститься ещё ниже по реке, но тревога за старика вынуждает меня немедленно вернуться.
Улукиткан лежал на спине, разбросав беспомощные руки. Его открытые глаза, холодные и чужие, смотрели на солнце. Под правым его глазом расплылся багровый синяк, из раны на лбу всё ещё сочилась кровь. Слепой чмокал губами и жадно глотал воздух.
– Кто это? – спросил он еле слышным голосом.
– Я, Улукиткан!
– Живой! Проклятый ворон, это он накаркал беду!.. Да, однако, не угадал: без времени и лист не упадёт, а придёт оно – и скала разрушится.
– Как чувствуешь себя?
– Старому человеку ветер всегда спереди… Только язык да ухо мало-мало работают. Всё тело будто олень ногами топтал: тут болит, там болит, везде болит. Э-э-э, Улукиткан, Улукиткан, зачем ты вылез на берег – твоих дел тут уже нет на земле, напрасно людей заставляешь возиться с тобой!
Его хриплый голос полон безысходной тоски.
– Мы перешли Купури? – вдруг забеспокоился слепой.
– Да, находимся на правом берегу.
– Теперь ты и сам доведёшь аргиш до своих, а я останусь тут. Куда пойдёт обезножевший олень! – И Улукиткан, нащупав руками лежащую поодаль бердану, подтащил её и прижал к себе, как самого близкого друга.
Затряслась его реденькая бородёнка, дрогнул подбородок; в старческих ресницах запуталась мутная слеза. И Улукиткан и ружьё были старенькими-старенькими и такими близкими, как бывают близкими друзья, прожившие вместе тяжёлую, полную невзгод жизнь. Их даже речной поток не разлучил. Потеря берданы для Улукиткана была бы вторым непоправимым горем.
– Ты не беспокойся, Улукиткан, пойдём вместе. Я не уйду без тебя отсюда.
– Хорошо, пусть будет по-твоему… Если несколько дней жизнь не бросит меня, я доведу тебя до Джегормы, как обещал. Но где взять силы!..
Он долго что-то додумывал, а пламя костра играло отсветом на его незрячем, померкшем лице.
Я подложил в костёр дров, раздел старика и, пока сушилась его одежда, рассказал ему о случившемся.
– Эко беда!.. Как пойдёт дальше слепой человек, без ездового оленя? А тот старый орон напрасно пропал. Наверно, думал – хозяин умер и ему нужно догонять его…
– Сядешь на другого оленя.
– Нет, другой олень молодой, спина мягкий, поломать можно… Чаю дай мне, животу холодно…
– Чаю нет, да и вскипятить не в чем: посуду унесла вода.
– Эко беда! Без чая и пустая котомка – тяжёлая ноша! Надо бы посуду сделать. Хорошо смотри кругом, есть тут берёза?
– Есть.
– Сдирай с неё кору, тащи сюда, как-нибудь вдвоём делать будем чуман.
– Чуман я и сам сделаю, но как в нём вскипятить воду, не знаю. Он ведь на огне загорится.
– Делай посуду, а потом я расскажу, что делать дальше.
С трудом сдираю бересту, нарезаю тальниковых прутьев, от которых легко отщипывается верхний слой древесины, и этими мягкими лентами сшиваю один большой чуман, литра на четыре, и два маленьких, из которых будем пить чай.
– Ты что-то долго возишься. Отогрей хорошо концы бересты, они загибаться будут легко и не сломаются.
– Чуманы готовы, Улукиткан. Говори, как кипятить в них чай.
– Надо смотреть, нет ли дырок. Потом клади на огонь камни, а в чуман налей воды. Как камень накалится – клади и его туда, в чуман, вода сразу закипит. Такой чай хорошо, сила много.
– Но заваривать у нас нечего, чаю нет. Кипяток выпьешь?
– Однако, выпью. Сердце отогреется – и язык отмякнет, не будет жаловаться. Потом думать будем, как идти дальше.
– Ты же на ногах не можешь стоять, куда пойдёшь? Поправиться нужно. Поживём тут несколько дней.
– Обезноженный олень всё равно корм ищет. Как-нибудь пойдём. – И он стал на ощупь подкармливать огонь недогоревшими головёшками.
Я напоил его кипятком, натаскал дров для костра, отпустил оленей пастись и занялся неотложными делами. Нужно было высушить одежду, седла, тюки. Хорошо, что мы вчера не поленились напечь лепёшек и отварить на дорогу мяса. Теперь у нас есть двухдневный запас продуктов, а дальше видно будет. Придётся заняться охотой. У меня осталось в винтовке пять патронов, остальные утонули, и у старика для берданы есть штук десять. Хотя они все с осечкой, но какая-то часть может «разрядиться». Я решил снять шкуры с погибших оленей для постелей – ведь у нас теперь и спать не на чем, и укрываться нечем. Надо сшить две подпруги. Словом, многое нужно сделать до того, как можно будет продолжить путь.
Далёкая заря моргнула светлой бровью и, расплывшись, погасла. Мы переселились в ельник – там затишье.
У Улукиткана поднялась температура, он изредка тяжело стонет, корчится от боли, тужится отогнать наседающую смерть, впадает в короткое забытье.
Мне становится не по себе от его страданий, от того, что я бессилен облегчить его участь.
Кругом глушь, предательские крепи, взбунтовавшиеся вешние реки, чужой, неведомый и безлюдный край… Надо же было случиться беде именно тогда, когда мы с Улукитканом так далеко от своих! Какие испытания ждут нас впереди? Сможем ли мы преодолеть их? Только теперь со всей ясностью я представил себе всю сложность обстановки, в какую мы попали, и испытания прошедших дней потускнели перед неизвестностью завтрашнего. Кажется, наступили самые горькие дни в нашей с Улукитканом жизни.
– Хочу чаю… – бредовым шёпотом просит старик.
– Нечего заварить, Улукиткан, всё унесла вода.
– A-а, ну-ну, ладно, забыл…
Через пять минут он снова просит чаю. Просит с детской мольбой в голосе, ему кажется, что только чай восстановит силы.
– Я нарвал брусничных листьев и бросил их в чуман с кипящей водой.
– Когда чаю нет, брусничник хорошо, – приговаривает больной, громко причмокивая губами. – Поверни меня на другой бок, пусть и грудь греется.
Из шкур погибших оленей делаю постель больному и сам решаюсь лечь пораньше. Сон – испытанное средство против всяких огорчений: во сне легче заживают душевные раны и тело набирается новых сил. Ложусь на хвою, укрываюсь телогрейкой, больше ничего нет.
В эту холодную, чужую ночь многоярусные ели были нашим убогим жильём, костёр и хвойное ложе – удобством, кипяток с хлебными крошками – пищей. Вместо беседы – тяжёлое раздумье о будущем. «Жалким станет тот, кто в борьбе потеряет надежду, его покинет энергия. Ненужным, чужим он окажется среди друзей», – вспомнил я вдруг житейскую истину. И во мне забурлила горячим ключом решимость идти против всего – и своей судьбы, и безжалостной природы, и времени – лишь бы только выпутаться из этого проклятого плена и вывести Улукиткана.
– Смотри погода, ладно ли будет завтра? Да не ушли бы олени далеко, – говорит сиплым голосом Улукиткан.
Я вышел на берег. Ночь рождалась в томительных сумерках. На востоке в тусклой позолоте неба грозно дыбились тучи. С ближних мысов, сбегающих уступами к реке, давил туман. Купури, немного присмирев, скользила у моих ног притомившимся зверем.
– Наверно, дождь будет, тучи идут с востока, – сказал я, вернувшись.
– Дождь, говоришь?.. – удивился Улукиткан. – Крикни погромче, я послушаю – может, узнаю – попросил он.
– Ку-уй!.. – крикнул я.
«Куй… куй… куй…» – отовсюду откликнулось осторожное эхо.
– Слышишь, далеко отзывается – хороший погода будет, – сказал старик, успокоившись.
Напрасно я пытаюсь уснуть. В голове клубок неразгаданных мыслей. Как мать в забытьи слышит малейший шорох дитяти, так и я без слов стал чувствовать и понимать желания Улукиткана. Он хочет что-то сделать без меня, прислушивается – сплю ли я, вздыхает, не знает, куда деть руки. Я нарочно начинаю тихо храпеть. Старик настораживается, вытягивает длинно, по-гусиному шею, вытаскивает из-под шкуры бердану. Он продолжает смотреть незрячими глазами поверх костра, куда-то в темноту, а сам ласково, по-детски ощупывает ружьё, поворачивает его вверх «брюхом», достаёт нож и только теперь склоняет над ним тяжёлую голову. Он силится что-то вырезать на ложе под скобой, но руки дрожат, силы покидают его, и старик, не преодолев немощь, валится на землю… Я встал, укрыл его шкурой, убрал нож и, подняв бердану, увидел на ней рядом со скобою два креста. Один был вырезан давно, второй только что. Несомненно, это был условный знак чего-то трагического, но чего – я отгадать не мог.