Утром Улукиткану стало легче, и всё-таки слабость ещё не покидает его. Морщинистый, худой, весь в синяках, с потухшими глазами, он горбит спину над чашкой «брусничного чая» и медленно жуёт лепёшку, откусывая от неё крошечные дольки. Я смотрю на него, жду, что вот-вот он сейчас поднимет усталую голову и начнёт упрекать меня за вчерашний день, за неосторожность, за голод, за боли в спине, в ногах. Но старик молчит, и от этого мне ещё тяжелее. Значит, другие думы тревожат его.
– День хороший, птица рано проснулась, надо идти, – говорит он. – Может, дождик будет, тогда не выберемся.
– Куда я тебя, больного, поведу?
– Не наше тут место, чужой табор долго не греет. Пока Улукиткан не потерял память и пока у него ещё работает язык, чтобы рассказать тебе, где лежит путь, надо идти, понимаешь? Ворон не угадал: смерть ещё не взяла меня, подождёт. Но идти пешком или сидеть в седле я не могу, всё болит. Ты сруби две тонкие жерди, я научу тебя, как сделать дюгувун[57], и два оленя повезут меня… Если ничего не случится, на четвертый день будем у своих. Может, хватит сил довести тебя до Джегормы… Другой раз ты сделаешь по-своему, а сейчас, поверь старику, надо идти.
– Хорошо, пойдём… Скажи, Улукиткан, что обозначают вырезанные кресты на ложе ружья?
– Кресты?.. – насторожился Улукиткан, но помолчав, ответил: – Их теперь два – столько раз я видел смерть.
– Расскажи, дорогой, как это было…
– Смотри… – И он протянул ко мне костлявые кисти рук ладонями вверх.
Его изуродованные подагрой пальцы почти не разгибались. Но в этом ничего нового не было, эти старческие руки много раз вызывали во мне грустное чувство. Но старик опять повторил:
– Смотри…
И я вдруг увидел на его ладонях следы давно заживших ран в виде светлых пятнышек, расположенных симметрично в один ряд.
– Тут тоже смотри, – старик перевернул руки ладонями вниз.
Такие же пятнышки я рассмотрел и на их тыльной стороне. Создавалось впечатление, что это были когда-то сквозные раны. «Чем же они сделаны? Почему симметричны?» – думал я. И вдруг пришла разгадка:
– Капкан?!
Улукиткан утвердительно кивнул.
– Первый раз умирал я давно, ещё молодой был. С тех пор много раз приходила и уходила зима, молодые деревья успели состариться. Далеко ушла и моя тропа от того проклятого места. Не будь тогда мне счастья, теперь бы не мучился со мной…
Мы оба умолкли. Было дьявольски холодно. Я подбросил в огонь дров, сел поближе к старику.
Мне очень хотелось продолжить начатый разговор о капкане, прочитать ещё одну страницу из жизни этого глубокого старика, но он чувствовал себя ещё очень плохо. Вызванные моим вопросом воспоминания, видимо, целиком завладели им – он сидел задумавшись, казалось, никак не реагируя на внешний мир.
Пришли олени. Они расположились под соседней елью и стали дремать. Над нашей стоянкой светило солнце. Будто чьё-то дыхание гнало по долине редеющий туман.
Я повернул к костру застывшую спину.
– Ты думаешь, как я попал в капкан? – вдруг послышался хрипловатый голос Улукиткана.
Я обернулся к нему:
– Потом расскажешь, а сейчас спи.
– Где взять слепому сон? Может, завтра язык онемеет… так уж лучше послушай, что я расскажу…
Улукиткан пододвинулся ближе к костру, а я накинул на его плечи свалившуюся телогрейку. Он долго смотрел в невидимое им теперь пространство, и лицо его делалось всё более сумрачным.
– Мы тогда кочевали за хребтом по речке Саракенда, – начал он наконец свой рассказ. – Белку добывали. Это время шибко мороз был, даже олень не мог кормиться. В такой холод они собирались одно место, совсем тесно друг к другу, кучей – только так и можно спастись от такой стужа. Птица, которая не успевал спрятаться в снег, на лету падал мёртвый. Деревья раскалывались пополам. Люди не выходили из чумов, дышать не могу, глаза слипались, уши глохли. Даже воздух делался густой, как дым. Только голодный волки такой мороз не боялись… Откуда только пришли на Саракенду, не знаю. Большое горе они принесли…
Старик глубоко вздохнул.
– Ты не волнуйся, ведь это было очень давно, – сказал я, наливая ему чаю.
– Знаю, давно, а сердцу больно.
Улукиткан ещё раз вздохнул, поправил сиденье, отхлебнул из кружки и, протянув к костру руки, долго отогревал их. И только после этого заговорил снова, заговорил ещё тише и ещё печальнее.
Он рассказывал, что в тот лютый мороз жена принесла в чум своего первого сына. Это была самая большая радость в эвенкийской семье, затерявшейся в безлюдной тайге Алданского нагорья. Надо было отпраздновать появление на свет будущего кочевника – так уж было принято. Для этого эвенки держали откормленного оленя. Как только потеплело немного и сквозь мерзлую испарину проглянуло солнце, Улукиткан отправился за оленем.
Стадо, состоящее всего из тринадцати оленей, ушло далеко за реку.
Идя следом, эвенк увидел на снегу отпечатки волчьих лап и был поражён. Волки никогда так далеко не заходили по Саракенде.
Недобрые мысли закружились в голове Улукиткана. Надо было немедленно перекочевать с Саракенды куда-нибудь подальше, сбить волчью стаю со следа – только так и можно уберечь оленей…
Улукиткан стал торопиться, он бежал изо всех сил… Но уже было поздно: все олени были зарезаны у кромки леса, где они, сбившись в кучу, спасались от стужи. Даже одного оленя не оставили проклятые хищники!
Как же теперь жить?.. Люди обязательно помогли бы, да где их найти: кругом ни души, только тайга да болото. Что делать семье без оленей?
Солнце стало нерадостным Улукиткану, тайга – чужой. Вместо жирного оленя на праздник новорожденному сыну он принесёт в чум только горе…
В этот же день Улукиткан вместе с собакой отправился к трупам оленей. Он нёс за плечами тяжелые капканы: надо было отомстить волкам. Волки обязательно придут продолжить свой пир если не в эту ночь, так в следующую. Но он знал и другое: волки очень осторожны у падали. Малейшее подозрение – и тогда даже длительный голод не в силах заставить их подойти к добыче. Нужно очень хорошо замаскировать капканы – а это умели делать все эвенки.
Недалеко от места, где лежали растерзанные олени, Улукиткан срубил лиственницу и к каждому капкану привязал ремнём по небольшому бревну, чтобы пойманный волк не мог уйти далеко. Затем он перетащил капканы к трупам оленей и хорошо замаскировал их снегом. Теперь только чуть дотронься до них, и стальная пасть намертво замкнет свои страшные челюсти.
Улукиткан даже представил себе, как пойманный хищник в бешеной злобе станет метаться по поляне, грызть зубами железо и выть, взывая о помощи к сбежавшим от него братьям. И как он, Улукиткан, найдет утром попавшего в ловушку волка и уж тогда-то отведёт на нём душу за всё своё горе.
Когда капканы были поставлены, Улукиткан накинул на плечи ремень берданы, заткнул за пояс топор и хотел уже повернуть к чуму, но ему почему-то показалось, что у последнего капкана слишком туго натянут спусковой крючок. Улукиткан решил поправить его – ведь это минутное дело. Но поправляя, он нечаянно дотронулся до настороженной пластинки. Пружина мгновенно сорвалась, капкан замкнулся…
Кисти обеих рук оказались в стальных зубах, и уже никакое усилие Улукиткана не могло заставить их разжаться. Он стал кричать, звать на помощь, но кто мог услышать его в этой безлюдной тайге, далеко от своего чума?
Улукиткан попробовал отомкнуть капкан зубами, но зубы только зря крошились. Вот тогда он и подумал: «Конец тебе, Улукиткан: вместо волка сам в капкане пропадёшь». Но вспомнил чум, жену и маленького сына и решил бороться.
Он начал гнать собаку в табор, сказать о беде, но собака радовалась, что к ней ласково обращались, и не уходила – очевидно, думала, что с ней играют. Тогда Улукиткан решил пробираться сам.
Было безумием надеяться дойти до чума, но он шёл с вытянутыми руками, волоча тяжёлый капкан и ещё более тяжёлое бревно. Нестерпимая боль в руках заставляла всё чаще останавливаться.
Потом он уже совсем не мог идти, он полз. Каждый пень, валежина, каждый обнажившийся корень теперь казались ему горой, а редкий кустарник – непроходимыми дебрями. Падая, он кричал, звал на помощь, но ответом ему было неумолимое безмолвие. Только смерть могла облегчить его страдания, но он не хотел сдаваться.
Старый ворон заметил его с высоты и, видимо, решив, что будет пожива, поднял крик на всю тайгу, стал сзывать на пир своих братьев, сестёр, дальних родственников.
«Нет, проклятый птица, рано радуешься, ещё ходить буду!» – рассердился Улукиткан и снова пополз.
И вдруг он провалился с капканом под лёд. Бревно зацепилось за край провала, и он, едва касаясь ногами дна русла, повис на ремне, на котором тащилось бревно. Ещё хорошо, что в русле, куда попал Улукиткан, не было воды – она вымерзла. Но страдания его были невыносимы. Надвигалась страшная развязка: умереть стоя.
А в это время встревоженная долгим отсутствием Улукиткана жена вышла из чума и стала прислушиваться. И вот она услышала странный звук… Звук повторился, и она угадала в нём вой собаки.
– О, злые духи! – произнесла женщина вслух, обращаясь к безмолвному небу. – Вы уже послали нам сегодня большое горе, разве этого мало? Что ещё случилось с мужем, почему воет собака?..
Она накинула на плечи дошку, стала на лыжи и понеслась вверх по реке, навстречу собачьему вою.
Она не помнила потом, как оказалась на дне русла, как разжимала железные челюсти капкана и вытаскивала полумёртвого мужа из западни.
Улукиткан пришёл в себя уже в чуме – его разбудил крик новорождённого.
– Вот тогда я и вырезал на бердане первый крест, – закончил свой рассказ Улукиткан.
…Солнце перевалило за полдень, когда наш маленький караван готов был покинуть ельник. Разгуливалась весна, расплылась по тайге весенняя неурядица.
– Ты потянешь след вверх по реке. Я забыл, а теперь и не вижу, по какому ключу нам свернуть на заход солнца. Только не торопись, смотри все приметы по пути, говори мне, и я узнаю, где лежит наш путь. Помни, хорошо помни: чужая тайга для сильного не радость, а слабому лучше не связываться с ней. Запутает след, заведёт в чащу, разденет, разует, лишит огня, пищи, потом начнет мучить, посылать то туда, то сюда… силы отнимет – и конец…
Караван тронулся. В носилки с больным проводником впряжены два оленя. Старик лежит на спине, охватив сцепленными руками ноги, согнутые в коленях. В чертах его лица появилось что-то новое, неразгаданное. Видно, однообразно и медленно тянется его время. В горьких думах всплывало безвозвратное прошлое, от которого он уходит в последний путь. Не жечь ему больше костров, не стрелять зверя, не бродить вдоль реки, не шагать по тропам, не видеть далей…
Непривычные к носилкам, олени упрямились, отказывались идти, но через час-другой привыкли, и караван стал быстро продвигаться вперед. За носилками шли четыре навьюченных оленя.
Миновали один большой ключ и два маленьких. Стараюсь как можно подробнее рассказать старику о местности, по которой идём, но он с трудом ориентируется, никак не может припомнить приметы устья того ключа, по которому мы должны свернуть на запад. Я понимаю, как трудно только по памяти представлять местность, да ещё в таком сложном рельефе.
– У глаз есть своя память, да они ничего не видят, – сокрушается старик, но успокаивает меня: – Ты подсказывай моим глазам и памяти, как-нибудь найдём верный путь…
В четыре часа мы подошли к небольшой поляне. Слева – залесенная долина, за которой широко раскинулись горы. Ключ, протекающий по ней, вливается в реку длинной, крутой шиверой и на устье исчезает под старым наносником.
Всё это я рассказываю старику.
– Э-э-э… ещё смотри, не растёт ли на поляне старое дерево.
– Нет, но на середине видна какая-то валежина.
– Ходить надо туда, смотреть – может, дерево упало уже. Если старое огнище есть там, по этому ключу будем сворачивать.
Я подвёл караван к валежине, то была старая лиственница, упавшая на землю лет пять назад. Там же я увидел и остатки давнишнего костра.
– Ладно идём. Ночевать будем под перевалом, – подбадривает меня Улукиткан.
Мы свернули по ключу, пошли следом за убегающим солнцем. Купури осталась позади. Нас окружала густая смотанная тайга, но через километр горы раздвинулись, поредел лес, появились мари. Идти с носилками стало трудно, высокие кочки задевали сетку, слепой морщился от ушибов. Олени стали заваливаться.
– Стой, стой! Однако не пройти! – кричит Улукиткан.
– Может, объехать можно? – спрашиваю я, останавливая караван.
– Тут всё такой место худой, напрасно олень мучить будем.
– Что же делать? Разве к горе податься…
– Что хочешь делай, только идти тебе надо, пока голод не знает, что у нас потки пустые. А куда идти, сам думай.
– Ладно, Улукиткан, вставай, я перенесу тебя к перелеску, а там видно будет.
Улукиткан запротестовал. Видно, тяжело было ему сознавать свою беспомощность. Старость и непоправимое горе слепого ещё не погасили в нем искру жизни. Упираясь худыми руками в носилки, он приподнялся, хотел что-то сказать, но вдруг схватился рукой за больную спину и со стоном опустился на сетку.
По пути раскинулась багровая марь, а за нею мутнеет жиденький перелесок. Скорее бы попасть туда, а что за перелеском – не хочется думать. Изорванные мои сапоги полны ледяной воды, ноги стягивает судорога. Неужели не хватит сил? Всего ведь два километра…
С вершины дохнул запах сухой лиственницы, смешавшийся с запахом полевой вечерней сырости. Холодный ветерок ласкал лицо. Вокруг мёртво и тихо, ни единого живого существа. Весна, видимо, забыла про этот суровый уголок. Не забегают сюда звери, никому не нужен и зелёный черноголовник, высоко поднявшийся над серыми шапками кочек. Кажется, нигде природа не бывает такой печальной и бесплодной, как на марях. Мне вдруг захотелось бежать из этих мест.
– Вставай, Улукиткан, надо идти, иначе нас застанет ночь.
Старик тяжело приподнял голову, вытер рваным рукавом мокрое, прямо на глазах у меня исхудавшее лицо, сказал еле слышно:
– Зачем нести слепого? От такой ноши скоро пропадёшь.
– Ты вчера говорил, что пойдёшь со мною до Джегормы, а сегодня уже не хочешь? Что с тобою, Улукиткан? У тебя жар! Тебе плохо?
– Сам эскери свидетель, я и сегодня хочу помочь тебе прийти к своим, но не могу, память обманывать стала. Не серчай, что так случилось. Найди сухое место, больше мне уже ничего не надо…
У него с трудом прощупывается пульс. Тело, худое, помятое, горит огнём.
Я подтягиваю повыше сетку на носилках, чтобы они не задевали кочек. Поднимаю больного, усаживаю себе на спину и привязываю сзади к своему поясу поводной ремень передового оленя.
Задерживаюсь в раздумье: куда идти? Ближе и легче вернуться своим следом к лесу, но ведь неизбежно завтра или послезавтра переходить марь. Зачем откладывать? Буду пробираться к перелеску.
Тронулись. Хрустнула спина от непривычной ноши. Растянулись на поводках олени. Захлюпала под ногами чёрная маристая вода. Ещё тяжелее мне теперь показался каждый шаг. Ещё горше стало на душе от той неопределенности, что ждёт нас там, в мутной дали синеющих хребтов, куда мы идём.
Иду очень тяжело и медленно. Хорошо, что Улукиткан весит не более сорока килограммов. Впереди под яркими лучами солнца томится курчавая марь. Она кажется ровной степью, но это обманчиво: тут только кочки почти метровой высоты, прикрывающие космами пожелтевшей осоки зыбкую почву болота. Вода, заливающая марь, сглаживает меж кочек ямы, промоины. Всюду блестят пятна мелких озерков, виднеются скелеты погибших деревьев. Передвигаюсь осторожно, нащупываю палкой проход. Улукиткан, обхватив мою шею сцепленными руками, висит на спине, его ноги задевают кочки. Голодные олени тянутся к черноголовнику, не хотят идти. Приходится насильно тащить их.
На караван падает густая тень взъерошенного облака, неизвестно откуда появившегося над нами.
Метров через триста у Улукиткана совсем ослабли руки, вот-вот он упадёт. Пришлось остановиться. Усаживаю его на носилки, сам отдыхаю и достаю из потки запасной ремень. Нужно как-то привязать старика к себе, иначе не донести его до перелеска. Он прерывисто дышит, глотая сухим ртом воздух. Я перетягиваю ему ремнем поясницу и ноги выше колен, перекладываю концы ремня через плечи, крепко приторачиваю больного к своей спине. Он хватается руками за мою телогрейку, хочет поустойчивее закрепиться, но силы покидают старика. Приходится подождать немного, пока он отдохнет.
Идём дальше. Шаги мельчают. Местами так густо сплелись кочки, что некуда ступить – передвигаюсь на руках. Ледяная вода сковала промокшие до колен ноги. Олени всё настойчивее тянут поводок, отказываются идти. Улукиткан виснет, ремни жгут плечи. Иду через силу. Не замечаю, день ли над нами или уже ночь. Нужно бы остановиться, передохнуть, но ведь после каждой остановки слабость удваивается, и я иду, пока не падаю в полном изнеможении.
Решаюсь бросить оленей, прийти за ними после. Теперь у меня одна забота – Улукиткан. Привязываю его покрепче к себе, встаю. Кажется, идти стало легче, но через несколько минут начинаю понимать, что это обман. Где взять силы? Всё чаще и чаще останавливаюсь, и чем ближе подхожу к перелеску, всё больше тяжелеют закоченевшие ноги. Вот уже недалеко и первая лиственница, склонившаяся перед нами в покорном поклоне. Направляюсь к ней, а ноги подкашиваются. Я падаю вместе с больным в яму, наполненную стылой водой. Улукиткан захлебывается, бьётся руками. С трудом сдёргиваю петлю и отпускаю концы ремня, но я так ослаб, что не могу приподняться. Только сознание ответственности за жизнь старика выводит меня из этого страшного состояния беспомощности. Кое-как встаю, но уже поднять Улукиткана не в силах. Тащу его волоком дальше, падаю, снова тащу.
Вот мы и в перелеске. Оба мокрые, измученные. Но и тут всюду вода. Нахожу небольшую возвышенность, перебираюсь туда с больным. Он настолько слаб, что не может сидеть; положить на сырую землю нельзя – у него жар. Привязываю старика ремнем к лиственнице, вытираю рукавом его мокрое лицо, с трудом нащупываю пульс. Улукиткан усилием воли приподнимает голову и долго смотрит незрячими глазами в небо.
– Какой мне достался тяжёлый дорога к прадедам! – говорит он, еле шевеля губами, и поймав мою руку, долго молча прижимает её к высохшей груди.
А день уж кончался. Погасло солнце, окрасив сумрачной голубизной марь. В вершинах лиственниц зашумел ветер, зашелестел прошлогодней травой. Его холодные волны бежали к далёким розовеющим горам. Западный небосклон, ещё освещённый лучами скрывшегося солнца, затягивался курчавой зыбью, похожей на серебристый каракуль. Я оставляю Улукиткана под лиственницей у маленького костра, а сам тороплюсь к оленям. Опять под ногами кочки, вода, ямы…
Вернулся уже в потемках. В тучах поблескивали зарницы. Ветер гнал непогоду, трепал с разбойничьим посвистом прошлогоднюю осоку на сопках, гнул голые вершины деревьев.
Я расшевелил притухший костёр, подбросил сушник и ужаснулся: под лиственницей не оказалось Улукиткана. Никого не было видно и в освещённых огнём просветах. Недоброе предчувствие кольнуло сердце.
Я крикнул – никто не ответил, только ветер прошумел сердито, да резко проскрипела старая лесина. Куда он девался? Бегу в темноту, заглядываю в рытвины, под валежник, просматриваю чащу, но тщетно.
Вдруг справа ясно доносится человеческий стон. Бросаюсь на звук…
Улукиткан лежит ничком меж корней полусгнившей лиственницы, такой одинокий и жалкий, что нет сил смотреть на него. Услышав шаги, он приподнялся на четвереньки.
– Ты зачем ушёл от костра, куда ползёшь? – спросил я, стараясь придать своему голосу ласковый тон.
Слепой медленно повернул ко мне усталую голову. В сжатых скобкой губах, во взъерошенной бородёнке, в раздутых ноздрях – решительность. Он встал, болезненно выпрямил спину и, протянув горячие от внутреннего жара руки, обнял меня. Дрогнуло под мокрой одежонкой костлявое тело. Выплеснулось неудержимым потоком всё, что накопилось у слепого за эти трагические дни – он плакал. Плакал по-стариковски, без слов, без жалоб, без упрёков; тело содрогалось мелкой затяжной дрожью. Я крепко прижал к себе ставшего бесконечно дорогим мне человека и дал ему успокоиться.
– Старики раньше говорили: если хочешь сделать себе хорошо, сними олочи и надень их на ноги бедняка, – сказал он тихо, отогревшись на моей груди. – Возьми мой посох и иди. Теперь не сблудишь, твой путь от мари идёт опять на запад, за перевал. Первая большая речка – Джегорма. А я тебе не помога, только лишняя тяжесть. Слепой хуже ребёнка. Не обижайся, что старик бросил тебя: так нужно, чтобы ты остался жив.
– Успокойся, Улукиткан, мы пойдём вместе, у меня хватит сил добраться до своих с тобой.
– Heт, ты хочешь обмануть слепого, но разве он не догадывается, почему, когда мы идём, стали слабее бить ветки по лицу! Потому что ты идёшь всё тише, тебе тяжело. Я не хочу быть ношей, погубить тебя… – И он как-то сразу отяжелел, опустился на землю, забылся.
Я перенёс его к костру, уложил на шкуре. Пробудившись на минутку, он сказал:
– Ты олень не пускай – уйдут далеко, не найдёшь. Лучше утром накормишь.
– Но ведь они голодные.
– Ты тоже не ел, да ничего. Говорю, далеко уйдут…
Я развьючиваю животных и поодиночке привязываю к кустам. Ветер гудит в старых дуплах зло и холодно. Наступает ледяная и мокрая ночь. Но у нас нет даже брезента укрыться от непогоды, да и не видно поблизости стланика, чтобы сделать какой-нибудь шалаш. Придётся коротать ночь у костра. Но прежде всего нужно нарубить дров, приготовить веток для постели, и хорошо бы чего-нибудь поесть. У нас ещё есть две лепёшки. На одну половинку лепёшки мы сегодня, кажется, имеем право.
Через час Улукиткан пришёл в себя, но ненадолго: жаром пылает его тело, по лицу расплывается нехороший румянец. Он не помнит, где находится, беспрерывно бредит и может, действительно, сегодня отправиться к прадедам. Я же бессилен облегчить его страдания. Мне нельзя спать: он может раскрыться, попросить воды или захочет повернуться на другой бок и, не услышав моего голоса, подумает, что я бросил его. Но как преодолеть усталость – не уснуть? Где найти силы?
Настала чёрная, тревожная ночь, с непрекращающимся рёвом ветра. За редеющими кронами лиственниц бегут тяжёлые тучи, еле различимые в темноте. На лицо падают липкие снежинки. Я поднимаюсь, осматриваюсь. Из-за гор набрасывает холодной дождевой сыростью. Лес шумит угрюмо и однообразно, подкладываю в костёр побольше дров, усаживаюсь поближе к огню.
Тело от напряжения болит, как от ушиба. Сон давит тяжёлой глыбой, глаза смыкаются. Чувствую, что валюсь в какое-то бездонное пространство, где, кажется, так хорошо и так приятно, как нигде. Но чья-то властная рука выхватывает меня из забытья. Я снова вскакиваю и как очумелый осматриваюсь, пока не узнаю местность. Валит густой мокрый снег, но ветер, словно утомившись, притих. «Мне сегодня нельзя спать!..» – шепчут высохшие губы.
Натираю снегом лицо – так легче и свежее. Мокрая телогрейка холодит плечи, спину.
Снова усаживаюсь у костра. Хочется разобраться во всех событиях. Но почему-то вспоминаются пустяки, скучная, однообразная мелочь похода. Неожиданно вклинивается деревенская картина с серым гусаком, которого я в детстве страшно боялся. За знакомым плетнем, в соседнем саду, лает Каштанка, участница моих мальчишеских похождений. Я взбираюсь на плетень и вижу расцветшие яблони, от них веет опьяняющим ароматом – и мне хорошо, будто я вернулся в детство…
Меня пробудил сырой, колючий холод. С гор сползает белый рыхлый туман. Далеко за ним занимается багровая зорька. Над холодным, потемневшим лесом висит одинокое облачко, застигнутое утром. Снова наступила зима, Улукиткан лежит под сугробом. Из снежной отдушины торчат его голые заиндевевшие ступни. «Неужели умер?!» – пронизывает меня мысль. Сбрасываю с него шкуру вместе со снегом. Он лежит на спине, вытянувшись во весь рост, со сложенными на груди руками.
– Улукиткан, ты спишь? – И я с ужасом всматриваюсь в его мертвенно-бледное лицо.
Оно дрогнуло, ожили морщинки, открылся рот.
– Это ты? – спросил он обрадованный.
– Я.
– Тогда хорошо. Какой место привёл ты меня?
– Ночевали в ключе на первой мари от Купури.
– А… помню, помню. Я думал, что сон… Отпусти олень кормиться, – забеспокоился старик.
– Тебе всё ещё плохо?
– Мало-мало ничего, только тело шибко ломает, ходить не могу, языку горько.
– Надо было нам беду переждать на Купури, так ведь не послушался!
– Такой дурной старик, всё спешит, спешит. Ты только не серчай на меня. Хуже темноты да старости ничего нет, а со мною теперь и то и другое. Как-нибудь потихоньку до Джегормы дойдём, непременно дойдём, там ты не будешь думать обо мне, – сказал он тоном, в котором и тени не осталось от вчерашнего разговора.
Жизнь предъявляла свои права.
Я отпустил оленей, разжёг костёр, перенёс больного поближе к огню.
Солнце сушит размокшую траву. Над марью безнадёжно парит одинокий хищник. Мне с трудом верится, что Улукиткан пережил эту ночь. Он даже собирается идти дальше. Какой неугомонный человек! Я смотрю на его плоский старческий нос, измятую и совсем поседевшую за эти дни бородёнку, на синяки, виднеющиеся в прорехе старенькой рубашонки, на высохшие, жилистые ноги, истоптанные долголетней ходьбой, и не верится, что в этом теле гнездится такая упрямая сила воли, такая беззаветная любовь к жизни.
И снова стало больно за него, за то, что старость уготовила ему горестную кончину слепца.
Мы сегодня никуда не идём. На биваке ярким пламенем горит костёр. Улукиткан поворачивает к огню то один, то другой бок, отогревает ноги, задирает рубашку, осторожно чешет синий от ушибов живот. У него заметно посвежело лицо, спала температура. Он изредка прихлёбывает кипяток. Вот уже третий день, как голод сторожит нас.
Я стараюсь гнать прочь назойливые мысли о пище, но они снова и снова возвращаются ко мне. Сегодня мы разделили со стариком не съеденную вчера им порцию лепёшки, и это до завтрашнего дня. Улукиткан откусывает от неё крошечные дольки, подолгу жуёт.
Мы оказались в плену очень сложных обстоятельств и на себе испытали силу беспощадной природы. Поддайся усталости, сжалься над собой, потеряй самообладание – и петля захлестнётся в этой неравной борьбе за жизнь. Требовалось огромное напряжение воли, чтобы не попасться в ловушки, подстерегающие нас всюду на пути. О если бы человек мог заглянуть хотя бы на час вперёд!
Погода не разгулялась. По небу лениво ползли низкие облака, подсинённые холодным днём и морщинистые, как упавшие паруса. Резкий ветер перебирал прошлогодние листья на ольхе, рылся непрошеным гостем в костре. Изредка в перелесок заглядывало солнце, как бы подсматривая, не случилось ли ещё что-нибудь на нашей убогой стоянке. Но этот день – кажется, единственный на нашем пути – прошёл без треволнений. Я осмотрел проход через очередную марь и на обратном пути набрал горсть тёмно-красной клюквы к чаю старику. Наготовил на ночь дров. К вечеру подогнал к табору оленей: их нельзя долго оставлять без присмотра – могут действительно уйти, и тогда мы будем обречены. Куда пойдёшь без оленей, со слепым стариком, да ещё по такой захламлённой тайге!
За плоскими горами гаснет солнце. Где-то на болоте, видно, перед сном одиноко блеет бекас. В перелеске, освещённом багровым пламенем, танцуют силуэты. Улукиткан сидит со скрюченными ногами близко у костра и на ощупь шьёт из бересты что-то похожее на совок.
– Что это ты делаешь? – спрашиваю я.
Он повернул голову в мою сторону, и его лицо приобрело ту привлекательность, какой он подкупил меня в первый день встречи на Зее.
– Однако, нас караулит злой дух – харги, это он послал на наш путь несчастье, – ответил старик.
Я посмотрел на него, пытаясь разгадать, насколько серьёзно он говорит о харги, но лицо его снова стало немым.
– Неужели ты веришь в духов?
– Я хочу для тебя обмануть харги. Когда ты поверишь, что за нами не идёт несчастье, сильнее станешь, хорошо поведёшь аргиш. Без веры и орлану не поймать зайца.
– Как же ты хочешь его обмануть?
– Это я шью олочи, – ответил он таинственным шёпотом и по привычке настороженно оглянулся. – Потом скажу.
Я хорошо знаю, что всё это в Улукиткане лишь отголосок прошлого – обычаев предков; верит же он только в свои силы, в своё знание природы.
Я приготовил постель Улукиткану и лёг спать. Долго ворочался на жёсткой подстилке, гнал от себя колючие мысли, но уснуть не удавалось, сон потерял меня. Перед глазами тёмно-синяя бездна, золотая россыпь звёзд и величие мироздания. Мысли невольно погрузились в туманное прошлое веков, и я вместе со своим горем, суетой, непримиримостью показался сам себе еле ощутимой крупинкой, пытающейся сопротивляться неизбежному…
Светает. По горизонту расплывается заря. В ярком блеске холодной лазури торжественно появляется солнце. На серебро утренника упали дрожащие тени горбатых лиственниц.
Вижу, Улукиткан стоит у затухающего костра, озабоченно ощупывая икры ног. Ему сегодня легче. После случая в купуринской шивере он впервые встал без посторонней помощи.
Это радует меня и обнадёживает. Я верю – мы дойдём до своих!
– Ты подведи меня к постели покажи, где лежали мои ноги. Надо обмануть харги, – сказал старик, когда мы были готовы покинуть стоянку.
Я положил его руку на край подстилки. Старик уложил там вверх носками олочи, сшитые ночью из бересты, затем взбил постель, стараясь придать ей выпуклую форму. Всё это он делал не спеша, с заметной озабоченностью.
– Теперь сделай большой костёр, пусть долго горит. Харги поверит, что Улукиткан умер, будет радоваться, начнет играть огнём, а мы уйдём далеко-далеко! – И старик, хитро улыбнувшись, стал на цыпочках отходить от постели.
Решаюсь вначале перенести Улукиткана до следующего перелеска, а затем перевести туда через марь и завьюченных оленей. Приторачиваю, как вчера, к своей спине старика, беру в руки посох и нетвёрдой походкой иду среди кочек на запад. Снова ямы, корни, студёная вода и серый, безрадостный пейзаж…
Тянулись дни, а следом заплетались косы горестных испытаний. Теперь всего не вспомнить. Пожалуй, и самые подробные записи в дневнике не могли бы запечатлеть все тревоги, раздумья, надежды, всё пережитое нами. Верно, что человек быстро привыкает к невзгодам, даже к опасности и острота ощущений у него со временем слабеет.
Но мне никогда не забыть этот наш путь по Зейско-Купуринскому междуречью, со сложным сопочным рельефом, пересечённым густой и запутанной сетью мелких ключей. Мы не раз сбивались с правильного направления, переживали минуты разочарования, но жизнь толкала вперёд, и мы упрямо шли дальше. К нашему счастью, стояли тёплые, солнечные дни.
Сегодня двадцать седьмое июня. По нашим расчётам, нам остаётся ещё два-три дня пути, и мы будем у своих. Улукиткан хотя и чувствует себя лучше, но всё же ещё не может идти сам. А беда спешит за бедой. Мы потеряли ещё одного оленя, оставшиеся же при нас животные идут с перегрузкой. Кончились продукты, дичь же, как на грех, не попадалась на глаза. Я сильно ослаб, передвигаюсь с трудом. Всё настойчивее приходится бороться с безразличием. Где-то в глубине сознания зарождается и крепнет страшная мысль о надвигающейся развязке. Накануне нам пришлось разделить последнюю лепёшку. Каждый должен был решить, съесть ли свою порцию сразу или растянуть её до конца путешествия.
Старик завернул лепёшку в тряпочку и бережно, как драгоценность, запрятал в котомку. Он-то хорошо знает, что такое голод, и мне ничего не остаётся, как последовать его примеру.
Вечером с трудом добираемся до незнакомой старику мари. Отыскиваем место для стоянки, устраиваем ночлег. По глубокому и посвежевшему небу разливается синь, загораются звёзды, замирает последнее дуновение ветерка. Беспредельная тишь убаюкивает тайгу.
Я достаю лепёшку, отламываю кусочек величиною со спичечную коробку и наливаю кружку кипятку – это наш ужин.
– Тебе хлеба много? – неожиданно спрашивает старик.
«Неужели он подозревает меня в том, что я обделяю его продуктами?» – обжигает меня обида.
– Столько же, сколько и у тебя, – всё, что осталось, я разделил поровну.
– Однако, ты больше голодный, работаешь весь день, а брюхо пустое. Зачем же так много мне отдал…
– Это ничего, – ответил я. – Вот как придём к своим, там и чаю попьём, и мяса поедим вдоволь…
– Ты возьми мой хлеб, – говорит старик. – Отощаешь – куда пойдёшь? Даже оленя не сможешь поймать. Тогда и память моя, и язык не помогут, пропадать будем…
– Ты не беспокойся, я выдержу, лучше съешь сам.
– Ладно бы выдержал. Ишь, как тихо идём. Должны бы уж на месте быть.
Старик кутается в дошку, складывает калачиком ноги и, прихлёбывая из кружки кипяток, делает вид, что жуёт лепёшку, а сам припрятал её, думая, что я этого не замечаю…
Ночью я просыпаюсь от холода, хочу встать, положить в огонь дров и вижу старика возле вьюка. Он роется в моей потке. Что ему в ней нужно? Может, ошибся, за свою принял? Нет. Он достаёт рюкзак, ощупывает его, развязывает, вытаскивает кусок моей лепёшки и заменяет его своим, большим, чем мой кусок. Затем складывает всё, как было, в потку, бесшумно отползает к костру, бережно заворачивает в тряпочку кусочек моей лепёшки, кладет себе под голову. Вздох облегчения вырывается из его груди.
Я не выдал себя, но был безмерно растроган этой наивной хитростью! Ведь старик голоден так же, как и я, и ему бесконечно дорога была каждая крошка хлеба. Мне вдруг вспомнились его слова: «Если от моей заботы вам хорошо, то от этого мне ещё лучше». Но какой ценою делает это сегодня старик! Голод – всесилен, это неоспоримая истина, велика его власть над слабовольным: он затемнит совесть, убьёт стыд, разрушит дружбу, толкнет человека на преступление, которое в другой бы обстановке казалось ему чудовищным. И всё же Улукиткан не поддался ему, остался верным себе, сохранил в эти грозные дни человеческую чистоту. Я снова позавидовал его неугасающей воле, уменью владеть собой и окончательно поверил, что над этим стариком довлела тайга, не терпящая криводушия и вынянчившая в натуре Улукиткана всё самое лучшее и самое чистое, что украшает жизнь человека.
Случай с лепёшкой долго не давал мне заснуть. А Улукиткан, свернувшись калачиком, спал тихо, с сознанием исполненного долга и спокойствием ребёнка…
Ещё до рассвета он разбудил меня:
– Вставай, однако, дождь будет.
Я поднялся, поправил костёр и стал осматриваться. Тучи завалили восток, но над нашей широкой марью раскинулось звёздное небо. Настороженно и чутко спали лесные дебри.
– Откуда узнал, что дождь будет?
– Ты вчера сказал, что я ложусь по направлению ключа, головой к устью. Где он шумит сейчас, послушай.
– Вверху. Ну и что же?
– Эко не знаешь! Ночью в хорошую погоду река или ключ шумит внизу, а сейчас говоришь – шумит вверху – значит, жди дождя или худой погоды. Понял?
– Понял, только на небе, Улукиткан, ничего подозрительного нет, лишь восток затянут тучами.
– Небо ещё не знает, а дождь будет. Слышишь, ветер дурит, туда-сюда ходит. Я много раз тебе говорил, это тоже к непогоде.
Слабые порывы ветра качали вершины деревьев, а на земле и вокруг нас было спокойно. Я подумал, что слепой ошибся, но вскоре заметил, как за ощетинившимися сопками на востоке тучи вдруг зашевелились и широким фронтом стали затягивать небо. Прорвался сырой и холодный ветер. Нарождалось хмурое весеннее утро, без зари, без птичьей суетни и песен.
Я достал из потки кусок лепёшки, положенный туда вчера слепым, незаметно обменял его на кусок, припрятанный стариком в изголовье, и мы сели пить чай. Старик, как только дотронулся до тряпочки, где был завёрнут кусок, тотчас же обнаружил подвох. Выражение досады появилось на его лице.
– Зрячий слепого хочет обмануть, – сказал он с обидой и глухо закашлялся.
– Нет, зря говоришь, я не хочу обманывать. Спасибо тебе, дорогой Улукиткан, ешь сам, тебе это так же нужно, как и мне.
На мертвенно-бледном лице старика так и осталась обида. Он не ответил, развернул тряпочку, отломил от лепёшки небольшой кусочек, долго жевал его, запивая кипятком.
Погода изменилась. За серебристыми кронами лиственниц, за тёмно-лиловыми тучами вспыхивали зарницы – вестники непогоды. С гор стекал сухой, тёплый воздух, мешавшийся с запахом мхов.
Я не нашёл одного оленя – видимо, он заболел и завалился в кочках. Решили идти без него, голод торопил нас. Пришлось бросить две потки с личными вещами. Теперь с нами остались только четыре оленя, измученные, худые от коротких кормёжек, да Майка – наша радость и надежда.
У моего проводника настроение мрачное.
– Место худое впереди, – говорит он. – Как без солнца поведёшь караван, блудить бы не стал, – и принялся объяснять: – След поведёшь вниз по распадку. Топкая марь попадётся – обойдёшь её и километра через два свернёшь к ложку, на перевал в соседний ключ, там думать будем, куда идти.
Скоро мы вышли на марь, широкой полосой пересекающую распадок. Обошли её справа и через два километра достигли лога с берёзовым перелеском, о котором говорил Улукиткан. И ещё раз дивлюсь изумительной памяти слепого проводника!
– Перевал должен быть близко, час хода, не больше, – говорит он.
Однако идём уже второй час, а до седловины ещё далеко. Улукиткан нервничает:
– Не прошёл ли перевал?
– Нет, ещё километра два.
– Эко плохо идём! Ладно бы не сбиться.
– Не беспокойся, уже вижу седло.
На перевале возле одиноких деревьев мы остановились. В безмятежную даль пасмурного дня убегали посидевшие хребты. Тайга, волнистая, бескрайняя, тёмным крылом прикрыла отроги. Мы находились на водораздельной линии, от которой на закат убегал глубокий ключ и там, в синеющей дали, сливался с Джегормой.
– Скажи, как нас встречает лес: сухим горбом или корой? – забеспокоился слепой.
– Не понимаю, о чём ты говоришь.
– Хорошо. Посмотри на деревья – поймёшь.
Осматриваю лиственницы и замечаю, что их полузасохшие голые стволы сгорбились в одну сторону – результат воздействия холодных зимних ветров, дующих здесь главным образом с северо-запада. Под сухими горбами, с южной стороны, от корней до вершины, тянется неширокая полоска коры, прикрывающая жизнедеятельную часть древесины. Но какое отношение имеет всё это к маршруту?
– Нас встречают деревья корою, мы идём почти на север, – ответил я старику.
– Пошто на север? Ладно ли смотришь? – заволновался тот.
– Правильно говорю.
– Сблудил! – бросил с отчаянием старик. – Однако, не туда свернул, когда обходил марь. Нужно было брать левее, на юг, а ты пошёл вправо. Слепой не видит следа, а зрячий не понимает, куда вести его.
– Возвращаться будем?
– Как же не возвращаться, тут мне места незнакомые, уходить надо отсюда…
Мы своим следом вернулись в распадок, пересекли его и вышли противоположным логом на перевал.
– Смотри, как дерево нас встречает? – опять спросил Улукиткан.
– Горбом.
– Ну вот, теперь ладно, – успокоился он.
За перевалом широкая падь, за ней, далеко внизу, меж мысов, смутно вырисовывается долина. Тёмно-багровая туча давит на запад. Под её тенью пейзаж кажется плоским и мертвенно-бледным, а уставшие олени – точно сразу похудевшими.
Сырой, холодный ветер заметался по чаще. Пошёл дождь. На сухую почву, на лес лениво посыпались мелкие капли влаги. Серые космы тумана всё больше и больше заволакивали падь.
Мы спустились в тайгу. Неприветливо встретил нас старый лиственничный лес, сыро и однообразно было в нём, ни просвета, ни единого ориентира. Я скоро сбился с нужного направления и остановил караван. Вспомнил об утонувшей буссоли: как бы она теперь пригодилась! Улукиткан, согнувшись калачиком, дрожал под телогрейкой на носилках.
– Улукиткан, не знаю, куда идти…
– Эко не знаешь! На заход солнца.
– Но ведь солнца-то нет!
– Знаю, что нет. А где мы?
– В густом лесу.
– Тут примет не ищи, иди дальше. Когда выйдем к редколесью, скажешь.
Я поправил вьюки, и наш караван завилял по чаще, обходя валежник, рытвины, завалы. Нужно бы остановиться, переждать дождь, а то и заночевать, но поблизости не видно воды и корма для оленей.
Идём страшно медленно, голова кружится от голода, ноги еле-еле передвигаются.
– Ну вот, вышли на сосняк. Не помнишь такое место?
– Нет, не помню, давно тут был.
– Куда же идти?
– По дереву разве не узнаёшь? Подведи меня к сосне, – сказал слепой, ощупью сползая с носилок.
Я подвёл его к нетолстой сосне.
– Смотри хорошо: одна сторона коры должна быть светлая, как золото, другая тёмная, как старая осина. Видишь?
– Вижу, хорошо заметно.
– Положи мою руку на светлую сторону… Эта сторона всегда смотрит на полдень. Разве не знаешь, что от солнца кора деревьев светлеет, а от тени темнеет? Теперь сам себе скажи, где заход солнца, туда и веди след.
Всё оказалось очень просто и понятно. Но сосняк скоро кончился. Мы перешли небольшое болото и снова погрузились в густой смешанный лес. Опять не осталось ориентиров. Чувствую, что иду не туда.
Случайно на глаза попалось гнездо белки, и я сейчас же сообщил об этом старику.
– Проверь по нему, ладно ли идём, – сказал он.
– А как проверить?
– Вход в гайно всегда за ветром, а ветер тут зимою идёт с запада…
Я, оказывается, вёл караван в обратном направлении. Поворачиваю назад. Дождь перестал, но с веток продолжают падать на нас тяжёлые капли влаги. Липкий холод копится на спине под мокрой одеждой. Ноги скользят по влажному мху и с трудом несут расслабленное тело…
Но вот в просвете высокоствольного леса показалась округлая сопка. Мы подходим к ней. Кругом непроницаемая завеса из серых туч. Видимость не более полукилометра.
Под сопкой я нашёл пни срубленных деревьев, два огнища, деревянные каркасы чумов. Всюду валялась сохатиная шерсть, кости, олений помёт разных лет. Эго было какое-то стойбище, не раз посещавшееся людьми. Улукиткан оживился, попросил подробно рассказать, что вижу.
– Хорошо привёл, шибко молодец! – похвалил меня обрадованный старик. – Тут пастухи Ироканского колхоза с оленями зимою живут, это их место, больше некому быть… Обманули харги, пусть он караулит берёзовые олочи, а Улукиткан завтра будет на устье Джегормы мясо кушать, сладкий чай пить!
– Значит, узнаёшь место? Мы близко от своих! – крикнул я и, не в силах сдерживать охватившее меня волнение, обнял слепого. Какую-то долю минуты мы были самые счастливые люди на нашей планете. – Как же нам дальше идти? – спросил я, опомнившись.
– Теперь от заката солнца можно маленько на полдень свернуть, где-то близко должна марь большая быть, там есть старый лабаз пастухов, от него тропка пойдёт к Джогорме. Говорю, недалеко осталось.
Нас окружали старые ели, но как я ни присматривался, не мог по ним определить, где север, где юг, – кора у деревьев совершенно одноцветная. В своей беспомощности я признался старику.
– Если кора не показывает, то по мху на ветках смотри, куда идти… С какой стороны мха больше, там и север. Если одному дереву не веришь, смотри на соседние деревья, не ошибёшься.
Действительно, почти у всех елей больше мха было на одной стороне.
– Как до воды дойдём – останавливайся, ночевать будем. До утра доживём – там хорошо будет, – сказал Улукиткан.
Надежда воскресила силы, и мы снова тронулись в путь. День уже был на исходе. Взбитые ветерком тучи тяжело нависали над падью. Хмуро в старом лесу, почти ничего не видно вокруг. Я вёл караван напрямик, руководствуясь только каким-то внутренним чутьём. Усталость, истощение дают себя знать. Кажется, если бы не вера в то, что мы находимся совсем близко от людей, я бы свалился прямо на следу. У оленей от тяжёлых вьюков коромыслом прогнулись спины, они еле-еле плетутся.
За сыролесьем нас враждебно встретила старая гарь. Погибшие лиственницы, падая на землю, подняли корнями пласты чёрной, обугленной земли. Одни деревья сильно наклонились и угрожающе замерли в воздухе, другие уже распластались по земле, перегородив сучьями проходы. Пробираться сквозь этот хаос с носилками стало невозможно. Старик кое-как тащился пешком за мной. Наверно, не меньше часа мы пробирались через пятисотметровую гарь.
– Однако, утка кричит, марь близко, – сказал мой спутник, останавливаясь и прислушиваясь.
Где-то позади и правее одиноко кричала утка.
Спрашиваю:
– Что же делать будем?
– Думай, как лучше: возвращаться с оленями на марь или тебе вперёд ходить смотреть, не там ли лабаз.
– Схожу посмотрю. А тебе костёр разведу, погрейся пока.
– Костёр хорошо, тело шибко застыло…
Я вывел караван к сыролесью, привязал оленей, усадил слепого под лиственницей, развёл ему костёр и пошёл искать марь…
Утка не обманула: за небольшой гривой стройного лиственничного леса далеко протянулась бугристая марь. С двух сторон в неё вонзились жала узких перелесков. Земля была, словно оспой, изъедена чёрными рытвинами, усеяна пухлыми кочками, затянутыми ржавой накипью толстого мха.
Я обошёл болотце, примыкающее к лесу, и направился дальше вдоль мари. Вдруг из-под ног выскочил заяц. Метнувшись в кусты, он метров через полтораста остановился, приподнялся на задних ногах и пугливо замер. Обрадовано сбрасывая с плеча карабин, прижимаюсь щекой к ложе, прицеливаюсь. Одинокий выстрел всколыхнул сырую тишину. На зайца же выстрел не произвёл никакого впечатления, он только настороженно повёл длинными ушами и продолжал стоять на задних ногах. Я торопливо прицелился ещё раз и выстрелил. Косой исчез. Неужели снова промах? Не чувствуя под собой ног, я кинулся туда, где был заяц. Ага, вот она, добыча! Теперь у нас, кроме надежды, есть чем утолить мучительный голод. Чтобы не таскать зайца с собой, да у меня и сил не было для этого, я положил его под приметной лиственницей и пошёл дальше, вдоль мари…
Однако вскоре убедился, что до конца её мне не дойти. Было уже поздно, туман выжимал из леса густой сумрак. Моросил дождь. Решил возвращаться, но тут на глаза мне случайно попалась тропа. «Она, вероятно, идёт к лабазу», – подумал я и зашагал по ней.
Тропа перевела меня через марь, пересекла перелесок и действительно вышла к лабазу. Как я был ему рад! Словно увидел родной дом. Теперь уже не оставалось никаких сомнений, что мы близко от своих.
Я на минуту задержался, чтобы запомнить место и приметы лабаза. Он стоял на возвышенности, и судя по тому, что вокруг него уже поднялась молодая поросль леса, место это давно не посещалось людьми. Об этом свидетельствовал и сам лабаз: крыша у него прогнила, пол провалился, один столб наклонился набок. На деревьях были сделаны зарубки, вбиты колышки, на земле валялась старая железная печь, ствол от старинного ружья, всякая рухлядь. Если бы Улукиткан мог видеть всё это, он рассказал бы о людях, бывавших возле лабаза. Место для ночёвки здесь очень удобное: рядом вода, хороший корм для оленей. Надо было поторопиться засветло привести сюда караван.
Возвращаясь к старику, я намеренно прошёл по тропе дальше своего следа, чтобы не идти по-над топкой марью, а свернуть там напрямик к гари.
На пути попалось кочковатое болото. Пока обходил его, густой туман лёг на тайгу, сильнее заморосил дождь.
Впереди я увидел просвет. Быстрыми шагами иду к нему, пробираюсь по чаще.
Это оказалась не марь, а бурелом. Я остановился, осмотрелся кругом – место незнакомое. «Неужели сбился с направления?» – подумалось мне. Вспомнил, что марь оставалась у меня слева, свернул от бурелома к ней. Иду, тороплюсь, а мари нет, всё лес да лес, окутанный густым затаившимся туманом. Вдруг шорох крыльев: запоздалый ястреб низко прошмыгнул над кустарником, потревожив полётом отдыхавшую стайку дроздов.
Начинаю ругать себя за опрометчивое решение идти напрямик. Но я уверен: караван где-то близко. Крикнул, прислушался – никто не ответил, не откликнулось эхо.
Ночь чёрным крылом придавила тайгу, лес угрожающе сомкнулся вокруг меня.
Решаюсь вернуться к лабазу, от него надёжнее попасть на стоянку. Запах поджаренной зайчатины преследует меня, выжимает слюну. В голове слепой старик. Согрелся ли он? Не погас ли костёр? Иду обратно.
Вот и болото. Присматриваюсь и в недоумении останавливаюсь: это не то, которое я переходил полчаса назад. Что за дьявольщина! Неужели сбился? Мне стало не по себе.
Что же делать? Улукиткан не должен остаться один в эту дождливую и холодную ночь.
Смотрю по сторонам, но кроме мокрого клочка земли под ногами, ничего не видно. Ужас на мгновение охватывает меня. Бросаюсь влево, бегу, ветки хлещут по лицу, спотыкаюсь о валежник, падаю, вскакиваю и бегу дальше. Понять не могу, куда девались марь и горелый лес. Вероятно, я сбился с направления, когда обходил болото, и ушёл в противоположную сторону.
Ночь сковала лес, и я ощутил страшную беспомощность, какую, вероятно, испытывает Улукиткан, потерявший зрение. Пробую снова кричать, но вместо крика из горла вырывается хриплый стон. Начинаю понимать, что иду зря, не найти мне сегодня старика. Но стоит остановиться, как сейчас же в воображении появляется лиственница на краю гари, с привязанными к ней оленями, залитый дождём огонёк и слепой старик, промокший, голодный, со своими безрадостными думами.
Так темно, что глаза уже не нужны. Идет сплошной ливень. Руками нащупываю проход. Тут мне напоминает о себе карабин, висящий за спиной. Я делаю выстрел вверх. Заворчала старая тайга, запал бескрылый звук в недрах промокшего леса. Жду ответа, жду долго. Ноги подламываются в коленках, руки хватаются за берёзу. С болью думаю о том, что у старика все патроны в бердане с осечками и, может, ни один из них не разрядится. Стреляю ещё раз и снова напрасно жду ответа. Видимо, я далеко ушёл от старика…
Снова бреду, почти бессознательно передвигая отяжелевшие ноги. Спотыкаюсь и падаю, чувствуя, что подняться уже нет сил. Какое-то безразличие овладевает мною, ненужным становятся костёр, тепло, ужин из зайчатины. Хочется прижаться лицом к сырой земле и забыться в долгом, долгом сне. Это минута полной физической расслабленности… Но вот в памяти встает образ старика, брошенного у гари, и этого достаточно, чтобы я мгновенно поднялся. Нахожу берёзку, сдираю с неё кусок коры, собираю на ощупь сушник и разжигаю костёр. Надо восстановить силы до наступления завтрашнего дня.
Одежда на мне промокла насквозь, дрова горят вяло. Голод озлобился. Руки напрасно шарят по карманам: из них давно уже выбраны все крошки.
Как нелепо спутались события! Надо заставить себя уснуть, чтобы утром пораньше вернуться к слепому. Прижимаюсь спиною к корявому стволу лиственницы, прячу лицо в телогрейку, засовываю руки под мышки и погружаюсь в сон. Но это был не сон, а тяжёлое забытье. Сквозь дремоту проплывали перед глазами всё те же горы, болота, беспросветная тайга. То я оказываюсь возле старика, счастливым, радостным, то снова один брожу по мокрой земле.
Проснулся от холода. Молча, безучастно стоят почерневшие от сырости лиственницы, сырая одежда на мне застыла коробом. Голова отяжелела, валится на грудь. Из-под седого пепла сиротливо смотрят на меня красные бусинки дотлевающих угольков. Заставляю себя встать, разжечь костёр.
Огонь! Что бы я делал без тебя в этой чужой, мрачной тайге!
Почему-то вспомнилось детство, когда ездил на лошадях вместе с мальчишками в ночное. На таком вот костре пекли картошку, и до чего же она была хороша! Никогда после не приходилось есть такой вкусной картошки. Многое бы я отдал сейчас за пригорелую корочку, что когда-то осталась у костра недоеденной!..
Вместе с запахом картошки из тайги вдруг потянуло ароматом подового хлеба, испеченного на капустном листе, да так сильно, что, кажется, можно насытиться одним этим ароматом. То чудится, будто на костре жарится мясо и на угли стекает сочный жир. Это всё голод продолжает строить козни. Скорее бы утро!
Мысли снова и снова возвращаются к слепому Улукиткану. Что с ним? Нашёл ли он дров, чтобы согреться? Не представляю, как можно спастись в эту холодную и сырую ночь без костра.
Опять начал моросить дождь. Ещё больше сгустился туман. Заплакала старая лиственничная тайга крупной слезой. Как томительно ожидание! Кажется, давно бы нужно появиться дню, а его всё нет и нет. Не вечная ли тьма легла на землю?
До боли стынут ноги. В голове сумбур из-за нелепого положения, в которое я попал. Откуда почерпнуть силы, как распутать свой след, найти горелый лес с брошенным слепым проводником? Где вы, верные мои друзья-сподвижники? Кто из вас смог бы догадаться, что рядом в тайге бьются за жизнь два близких вам человека! Хочется крикнуть, но знаю – никто не услышит мой голос.
Я поднимаюсь. Холодное утро сочится сквозь серые клочья тумана. Лениво расползается тьма, расступаются деревья.
Первая мысль: «Куда идти?» Пытаюсь восстановить в памяти направление, которым ушёл от гари, но тщетно. За ночь я столько напетлял по тайге, что мог очутиться бог знает где – на юге или на западе. Мне показалось, что Улукиткан с оленями находится по направлению от меня через костёр. Почему именно через костёр, не знаю. Хотел выстрелить, да вспомнил, что в карабине остался один патрон, который ещё может пригодиться.
Неохотно покидаю нагретое место. Кругом тайга, чужая, дикая, придавленная непроницаемым туманом. Ничто не нарушает гнетущей тишины леса. Не пикнет птица, не щёлкнет белка, не пробежит зверь. Только тяжёлые капли влаги гулко падают на шапку, на плечи, на землю.
Неожиданно выхожу в редколесье, прорезанное небольшим ручейком. Тут мне удаётся ориентироваться по деревьям: узнаю, что держу путь на север, почти в противоположную от нашего маршрута сторону. Теперь ясно: я блуждаю где-то далеко от старика.
Опускаюсь на пень, пытаюсь заставить себя спокойно разобраться в обстановке.
Несомненно, если пойти по этому ручью, он приведет к Джегорме, а по ней я легко найду и своих… Я встаю и с надеждой на успех направляюсь вниз по ручью.
«А как же со слепым?» – пронизывает меня мысль. Вспомнились его слова: «Бросить товарища в беде – вёе равно, что убить его, даже хуже», – и я тут же поворачиваю обратно.
Не успел сделать и десятка шагов, как слух уловил странный звук, будто кто-то шлёпнулся в воду. «Кому охота купаться в такую мокрую и холодную погоду? – подумалось мне. – Разве птица какая?» И я осторожно вернулся к ключу.
В просвете кустов блеснул заливчик, и на его поверхности, под бережком, плавала уточка с селезнем. Вот оно, счастье! Я приподнял карабин, но тотчас же остановил себя: последний патрон надо беречь. Кто знает, что ещё на пути суждено пережить. Надо попробовать добыть утку без выстрела.
Я отошёл в сторону, вырезал палку и пополз по липкой земле вдоль берега. Ползу осторожно. Знаю, что делаю глупость – не добыть птицы палкой, но голод сильнее разума. Откуда и ловкость взялась. Вот уже остаётся всего метров пять. Выглядываю из-за валежины и замираю. Вижу, на кочке, залитой водою, сидит уточка, прихорашивается: бросает чубатой головою на себя воду, словно серебром обливая серенький наряд, полощется хвостом, шлёпает крыльями по воде и, на минуту замирая, что-то бормочет рядом плавающему селезню. Тот, нарядный, франтоватый, вертится перед нею, хвастливо показывая ей то один, то другой бок, то белую грудку и однотонно повторяя: «шит-шит…»
Вдруг свист, всплеск воды, столбы брызг – на заливчик упал второй селезень. И пошла потасовка. Разъярённые соперники, наскакивая друг на друга, бились крыльями, щипались, ныряли. Я, воспользовавшись их дракой, подполз ближе к берегу. Тороплюсь: не улетели бы. На коленках рвутся штаны, к лицу липнет грязь. Приподнимаюсь, чтобы бросить палку, но на воде никого нет. Проклятье!
А снизу по ключу доносится дразнящий крик утки.
Я задерживаюсь, безвольно прислонившись спиной к лиственнице. Окружающий мир кажется пустым, а всё, что было до сих пор близко и дорого, становится ненужным. Одно желание – искать старика.
Вихляющей походкой подхожу к ключу, бросаю в лицо горстями воду, пью её медленными глотками и чувствую, как она холодком разливается по пустому желудку.
Снова иду по тёмному лесу, окутанному предательским туманом. Никакого ориентира, всё однообразно, мёртво, серо. Ноги с трудом несут расслабленное тело.
Взглянул на часы и удивился – время давно перевалило за полдень, а вокруг всё тот же лес и лес. Движения уже не согревают меня. Очень зябну, хочется тепла. Мелкий затяжной дождь до отказа напоил почву. С трудом нахожу сухое место, пытаюсь развести костёр и не могу: в глазах муть, мышцы ослабли, руки закоченели. С ужасом подумал: «Неужели тут, в этой глухой тайге, так близко от своих, оборвётся мой жизненный путь?.. Нет, надо идти!» Хочу подняться, но кто-то властно кладёт мне на плечи тяжёлую руку, клонит к земле, и я впадаю в забытье…
Очнулся ночью, совершенно разбитый, больной. Не могу вспомнить, как попал в тайгу. Хочу пошевелить ногами, но их словно нет у меня. Не чувствую и рук, всё онемело. На губы с шапки стекает струйка воды, я жадно глотаю её. Мокрая одежда липнет к телу.
Вдруг слышу – близко хрустнул сучок под чьими-то тяжелыми шагами. В темноте кто-то зло фыркнул и ленивой поступью, неохотно, обошёл меня справа. Когда смолкли шаги, я нащупал возле себя сушину, настрогал ножом щепок, развёл костёр.
Дождь давно перестал. Вижу на ольховой ветке сухой гриб. По-детски радуюсь. Достаю его и ем. Гриб кажется мне довольно вкусным, но он очень мал и ещё больше раздражает голод.
А в лесу так тихо, что мне кажется – я слышу, как корни всасывают из почвы влагу, как поднимается она к стволу и, разбиваясь на тысячи ручейков, течёт по тонким веточкам к почкам.
Стараюсь не думать об Улукиткане. Не пережить ему непогоды, не встретиться нам больше на таёжных тропах. Да и выйду ли сам?
Мною всё больше овладевает мрачное предчувствие неизбежной развязки. Я первый раз в жизни почувствовал себя страшно одиноким, оторванным от всех, забытым. Захотелось к людям, с головой окунуться в житейскую суету, вместе с ними бороться. Кажется, с наслаждением я обнял бы и прижал к сердцу даже самого плохого человека…
Костёр разгорается всё сильнее. Достаю из кармана записную книжку – немую свидетельницу всего случившегося. Глаза задерживаются на последней записи:
«28/VI миновали последний перевал. Слепой чувствует себя лучше. Наконец-то спускаемся к Джегорме, завтра будем у своих. Какое счастье! От одних мыслей становится легче и надёжным кажется путь. Теперь и я вместе с Улукитканом готов поверить, что Майка принесла нам счастье».
Беру карандаш и пишу дрожащей от слабости рукой:
«30/VI Как жестоко мы обманулись. Именно тут-то, у Джегормы, нас и подкарауливало несчастье. Вот уже третий день тайга не просыхает от дождя, туман, видимо, навечно запутал мой след. Ноги и руки заметно припухли – это угнетает меня. Из пасти разорванных сапог выглядывают окровавленные пальцы. Остаётся всего две спички: следовательно, я могу рассчитывать в лучшем случае ещё на один костёр. Если погода не уймётся, то это будет последний костёр. Об Улукиткане вспоминаю всё реже и спокойнее, как о чём-то уже совершившемся.
Кто виноват во всей этой трагической концовке? Только я. Уйди я позавчера своим следом от лабаза к бурелому, где бросил слепого старика, ничего подобного не случилось бы, и мы могли уже быть у своих. А ведь хорошо знаю – нельзя ходить напрямик по незнакомой тайге, да ещё в туман. Вот и расплачиваюсь за оплошность».
Теперь хочу вернуться к ключу. По нему дойду до Джегормы, а там как-нибудь доберусь до своих и организую поиски Улукиткана. Этот план кажется мне более верным.
Буду идти сколько хватит сил. Думаю, что немного дней осталось до развязки. Какой бы она ни была, я спокойно встречу её. У меня нет причины жаловаться или обвинять кого-нибудь. «Сама себя раба бьёт, что не чисто жнёт». Но невыносимо думать, что я оказался виновником смерти Улукиткана!
Сквозь ночной туман сочится утро. Я встаю, сдираю с берёзы кусок коры, заворачиваю в неё записную книжку. Если ей суждено пережить меня, то записи в ней избавят друзей от поисков причины нашего несчастья.
Налетевший косяк казарок отвлекает меня от мрачных мыслей. Птицы долго кружат над лесом – видимо, в поисках моста для отдыха, и я завидую их независимости, их крыльям, их гусиному счастью.
Хочу идти, но, как на грех, усилился дождь. Решаюсь переждать у огня. Подкладываю дров, подсаживаюсь поближе, дремлю, обласканный теплом. И вдруг вижу страшную картину, как бы нарочно выхваченную памятью из прошлого: толстый трухлявый пень, под ним, между полусгнившими корнями, лежит мёртвый человек, раскинув ноги, завернутые в мешковину, и прикрыв левой рукой тощую грудь. Глаза, губы исклёваны птицами. Рядом затухший костёр, поодаль брошена на куст котомка с деревянным лотком для промывки песка. В сжатых пальцах правой руки мёртвый держал замшевую сумочку с золотом… Эту картину гибели заблудившегося золотоискателя я видел пятнадцать лет назад в верховьях Алдана, недалеко от прииска Кабаткан. И нужно же было моей памяти вылепить такое в эти тяжёлые минуты борьбы за жизнь! Я пробуждаюсь с недобрым предчувствием.
Наступил третий по счёту день. Погода ничего хорошего не обещает. Бережно собираю остатки сил, пытаюсь вернуться к ключу. На одной ноге сапог, вторая завернута в портянку. Из-под разорванной штанины видны опухшие ноги. Живот полуголый, в ранах. В руках посох, он помогает удерживать равновесие, иначе идти трудно.
Я всё чаще припадаю к деревьям, чтобы передохнуть. Земля под ногами потеряла устойчивость, глаза стали неясно различать предметы. «Чужая тайга для сильного не радость, а слабому лучше не связываться с ней. Запутает след, заведёт в чащу, разденет, разует, лишит огня, пищи, потом начнёт мучить, посылать то туда, то сюда… силы отнимет – и конец», – вспомнились мне слова Улукиткана, и ещё горше стало на душе.
Чувствую, как тают мои силы. С трудом переступаю через колодник. Слабеет связь с действительностью, порой забываю, куда и зачем иду. Всё больше гаснет надежда на то, что я доберусь до ключа. Не знаю, на что я мог рассчитывать, истощённый длительным голодом, с опухшими ногами и руками, и всё же шёл.
Совершенно неожиданно из-под ног взлетел пестрым лоскутком рябчик. Он поднялся метра на четыре от земли, уселся на сучке первой лиственницы и с любопытством стал рассматривать меня, комично вертя вытянутой головой. Я подошёл к птице и поразился: она не улетела, хотя я и находился всего в двух метрах под ней. «Рябчик и тот не стал меня бояться», – подумалось с болью. Но мне вдруг показалось, что этот рябчик необыкновенно большой. Присмотрелся – и от радости чуть не подпрыгнул. Да ведь это каряга, птица без страха! Вот и есть чем пообедать!
Я стал собирать сушник, достал из-под шапки спички и уже хотел разжечь костёр, но подумал: «Ведь карягу можно съесть и сырой – голод неразборчив в пище, а спички приберегу, путь ещё не окончен». Кажется, счастье вспомнило про меня. Немного терпения – и буду самый богатый человек в мире. Шутка ли, при моём положении иметь желудок, до отказа набитый мясом, две спички и один патрон!
Я заботливо прячу спички обратно в шапку. Надо скорее поймать карягу: чего доброго, перелетит выше, и тогда мой обед не состоится. Пытаюсь подобраться к ней по стволу лиственницы, но как же это мне сделать, когда ни в руках, ни в ногах нет сил? Достаю нож, вырезаю длинную хворостину… Из чего же ссучить верёвочку для петли, с помощью которой можно будет снять карягу? Взгляд задерживается на изорванной штанине… А птица сидит на том же сучке, вертит головой и не собирается улетать. Я усаживаюсь на валежину и, пока сучу верёвочку, вспоминаю эвенкийскую легенду про карягу, почему эта птица никого не боится.
…Раньше, давно-давно, тайга жила не так, как теперь, – повествует легенда. – Волки, олени, рыси, кабарожки, коршуны, дрозды, – словом, все звери, все птицы жили вместе. Они не знали, что такое страх, и не боялись друг друга. Как теперь, так и тогда одни звери питались травою, а другие – хищники – поедали их детей, и те не знали, как им спасти своё потомство. Тогда не нужно было сапсану охотиться за утками, он жил с ними и на выбор мог завтракать чирком или обедать гоголем. Белка дружила с соболем, и соболь не гонялся за ней, как теперь. Он съедал её, играя, как бы шутя. Таких шуток много было тогда в тайге. Со временем хищники так расплодились, что им не стало хватать пищи, а других зверей и птиц оставалось всё меньше и меньше. Они бы совсем исчезли, да вспомнили про Чудо-зверя, повелителя тайги, и решили идти к нему просить защиты. Не прогнал их Чудо-зверь, выслушал и долго думал, как изменить плохой закон, как сделать, чтобы все могли жить и размножаться. Спустя много времени вышел он на вершину скалистого гольца, созвал всех жителей тайги и сказал:
– Вам, хищники, я отдаю зло – оно поселит между вами вражду. А вас, звери и птицы, я награждаю страхом – и вы будете всех бояться.
Раздав зло и весь страх, Чудо-зверь собрался вернуться к себе в пещеру, но к нему подлетела каряга.
– Где же ты была? – спросил её властелин тайги.
– На бережку в камешки играла, – ответила беззаботная птица.
– Что же мне с тобой делать? Останешься ты, каряга, без страха и будешь служить пищей заблудившемуся человеку в тайге…
Пока вспоминалась легенда, ссучил верёвочку. Привязываю её к концу хворостины, делаю петлю и подхожу к лиственнице. У птицы действительно никаких признаков страха. Она продолжает сидеть на сучке, спокойно наблюдая за моими движениями. Когда же я поднял к ней петлю, птица неожиданно вытянула шею, как бы понимая, что так легче поймать её. Петля захлестнулась, и каряга стала моей добычей.
Я держу в руках тёплый, живой комочек, способный поддержать мои силы, и радуюсь. А птица продолжает спокойно рассматривать меня, не пытаясь освободиться. Тогда я перекинул её через колено и, удерживая голову левой рукой, занёс нож, но вдруг увидел ужас в её открытых глазах. Во рту появился неприятный привкус хины, я почувствовал отвращение к пище и выпустил карягу.
Напрасно радовался! Снова неумолимая действительность окружает меня. А каряга пасется в траве тут же, рядом. Я начинаю понимать, что сделал величайшую глупость, отпустив птицу. Хочу поймать её снова, но она взлетает, и звонкий шум крыльев уносит её в туман. Я бросаюсь следом за птицей, спотыкаюсь, падаю через валежину. Долго лежу на мокрой земле, в полном изнеможении, как во сне. Услужливое воображение рисует мне картину развязки: я вижу себя растерзанным хищниками. Вскакиваю, оглядываюсь в недобром предчувствии.
– Хорошо, что у меня ещё есть силы подняться и идти, – говорю я вслух чужим, хриплым голосом.
С невидимых туч на тайгу падают невесомые пушинки снега. Резко похолодало. С веток перестало капать. Как мучительна тишина леса, какая невероятная пытка – это однообразие среди густого, беспросветного тумана! Кругом мрак, сырость, необъятная тайга, и я один среди гнетущего безмолвия. Бывает у человека такое состояние, когда ему уже ничего не нужно, когда меркнет сознание и он начинает забывать себя. Так шёл и я навстречу роковой развязке.
Земля магнитом тянет к себе. Знаю: только соблазнись, присядь – и уже никогда не встанешь. Собираю последние силы, иду. Путаюсь между валежником, теряю равновесие. Наконец ноги подламываются, но руки успевают схватиться за берёзу. «Нет, не сяду!» – протестующе шепчут губы, и я, обняв берёзу, молча прошу пощады.
– Вот и край!.. – страдальчески вырывается у меня.
Глаза хотят последний раз взглянуть на окружающий мир… И я вижу просвет. А что, если это гарь, в которой остался Улукиткан?
Из неведомых источников в организм вливается сила, и я иду к просвету. Нет, за лесом протянулась марь. Осматриваю её и не верю глазам – против меня, примерно в ста метрах, пасётся крупный медведь, чёрный, с белым галстуком на груди. Я прячусь за толстой лиственницей. Опущенная голова зверя беспрерывно поворачивается то вправо, то влево. Вот он задержался возле колоды, разломил её, собрал языком какие-то личинки, разрыл когтями кочку, полакомился корешками.
Бесшумно снимаю с плеча карабин, сам себя убеждаю не торопиться – ведь всего только один патрон. Прижимаюсь к стволу, начинаю целиться. Руки дрожат, мушка скачет вокруг зверя, не могу остановить её. Ноги подкашиваются, и я невольно опускаюсь на землю…
Медведь, не чуя опасности, беспечно пасётся. Вот он поворачивается ко мне боком, что-то жуёт и смотрит в противоположную сторону. Я глушу в себе волнение, становлюсь на колени и, положив на торчащую впереди ветку ствол карабина, снова целюсь. Теперь мушка стала послушнее. Нажимаю спуск.
Выстрел разломился и, дробясь, расползся по лесу, разрывая тишину. Медведь, перевернувшись через голову, хочет вскочить, хватается зубами за свою левую ногу и со страшным рёвом падает на землю.
Ожила, всколыхнулась затаившаяся тайга. Взлетел испуганный бекас, пугливо поднялся откуда-то косяк серых уток. Медведь, подминая под себя кусты, валежник, продолжает неистово реветь.
Я стою, прижавшись к лиственнице, боюсь пошевелиться, чтобы не обнаружить себя. Возможно, пуля не смертельно задела зверя, а раненый медведь – ой, как опасен! Тем более, если в ружье уже нет заряда…
Вот рёв начинает затихать, переходит в тяжёлый стон. Вижу, медведь встаёт на передние лапы, пугливо осматривается, затем пытается сдвинуться с места – и падает на землю. Снова встаёт и опять падает. Отдохнув с минуту, он ползёт на передних лапах к закрайку, впиваясь когтями в сырую землю и волоча зад. Иногда ему всё же удаётся встать на все четыре лапы, но через два-три шага он снова валится, и страшный рёв потрясает тайгу. Я догадываюсь: пуля повредила зверю позвоночник.
Покидаю свою засаду, обхожу марь и осторожно подкрадываюсь к раненому медведю, на всякий случай вытащив нож. Услышав шорох, медведь приподнимается на передних лапах, повёртывает лобастую морду в мою сторону и настороженно замирает. Наши глаза встречаются, и мне становится не по себе от его сосредоточенного, полного бешенства взгляда.
Но тут на помощь пришёл ветерок, набросив на медведя запах человека. Какой ужас охватил его! Он, казалось, забыл в этот момент про рану, про боль, метнулся в сторону, но тотчас же упал, и снова рёв разнесся по лесу. Я открыто иду к медведю. Пальцы сильнее сжимают рукоятку ножа. В гневном припадке зверь грызёт зубами кочку и неистово кричит, наводя ужас на всё живое. О, как бы он расправился со мною! Это я вижу в его злобном, полном ненависти взгляде, которым он награждает меня.
Между нами остаётся не более десяти шагов. Медведь, услышав шаги, вдруг повернул в мою сторону открытую, со ржавыми клыками пасть и затаился, как бы готовясь к прыжку.
В его тяжёлом дыхании, в маленьких округлых глазах, в когтях, во всем его облике ещё чувствуется страшная звериная сила, способная постоять за себя. Но страх перед человеком заставляет медведя отступать. Он ползёт на передних ногах, работая ими, как вёслами, и волоча непослушный зад.
Голод гонит меня следом за раненым зверем, торопит к развязке. Мне кажется, что только свежее мясо может восстановить мои силы, и тогда я непременно найду Улукиткана. Я уже чувствую запах жареной мякоти, даже слышу, как стекает с неё на угли ароматный жир. Тошнота на мгновение затуманивает сознание. Я склоняюсь к берёзе и с минуту стою, расслабленный этими мыслями. Потом снова бреду за зверем.
Медведь старается забраться в чащу, залезть под колоду. Он беспрерывно бросает на меня полные ненависти взгляды. Оба мы страшно устаем: медведь – от боли и бессильной злобы, я – от невероятного нервного и физического напряжения.
Вот уже пять часов, как длится поединок. Медведь ползёт всё медленнее, оставляя позади себя широкую полосу окровавленной земли. Из его открытой пасти свисает красным лоскутом язык. Он всё чаще останавливается, дышит торопливо и шумно. Когда я подхожу близко к нему, он фыркает, лязгает зубами и беспомощно рычит.
Вот медведь видит впереди маленькое болотце, ползёт к нему, наклоняет голову, и я слышу, как торопливо он лакает воду. Я в изнеможении опускаюсь на колоду. «Неужели он скоро не сдастся? Тогда конец!» – проносится в голове.
Я вскакиваю, охваченный недобрыми мыслями, бросаюсь к медведю, угрожаю ему палкой, гоню дальше. Он, отползая, ворчит, но уже с каким-то примирением.
Мне хочется пить. Подхожу к болотцу, наклоняюсь. Кто-то чужой, страшный, смотрит на меня из глубины водоёма. Неужели это я? Лицо стало маленькое, скуластое, глаза и щеки ввалились, губы высохли. Телогрейка на мне висит клочьями, от штанов почти ничего не осталось, руки в ранах.
Догоняю медведя, кричу на него, угрожаю палкой. Вот он подполз к толстой колоде, перебрасывает через неё передние лапы, но не может двинуться дальше. Он судорожно вытягивается, могучий хребет гнётся, и протяжный предсмертный рёв оповещает всех жителей тайги о смерти владыки.
…Снова ночь. Дождь давно перестал. Глухо стонет лес, трещат, ломаются старые деревья, не в силах выдержать порывов налетевшего ветра. Ни тумана, ни туч не осталось. Сполоснутое дождём небо празднично сияет звёздным блеском.
Под лиственницей, на краю болотца, горит мой костёр. На двух деревянных шомполах жарится мясо. Одинокая трапеза продолжается всю ночь. Я стараюсь есть понемножку, но чаще – боюсь, как бы не перегрузить давно бездействующий желудок. Засыпаю на десять-двадцать минут и, проснувшись, продолжаю своё пиршество. Какое неповторимое счастье – лежать у жаркого костра с набитым до отказа желудком! Во мне, видимо, пробудился далёкий предок, наибольшим счастьем которого было досыта наесться и хорошо поспать.
Чувствую, что организм набирает силы, что возвращается ко мне бодрость, но слабость ещё прочно держится в мышцах. Думаю об Улукиткане. Нет никакой надежды найти его живым, и от этого непереносимой болью сжимается сердце.
В звонких песнях пернатых пробуждается утро. Тайга всё шире и шире распахивает полы необозримого пространства, и горы величаво поднимают свои посеребрённые вершины в небо. Ветерок ласково дышит в лицо желанной свежестью. И мне вдруг снова захотелось бороться, дышать в ритм со всем миром, ощущать биение жизни. Я встаю, неохотно покидаю отогретое место на медвежьей шкуре, костёр, груды мяса. Направляюсь к ближней возвышенности, надеюсь осмотреть с неё местность и, может, разглядеть где-нибудь дым костра.
Передо мною открылось освещённое солнцем пространство. Справа, по широкой долине, текла на юг река Джегорма. Слева темнела глубокая падь, окружённая с трёх сторон знакомыми горами. Километрах в трёх на юг была марь, а левее из-за леса торчала копной та самая сопка, возле которой мы видели табор пастухов. «Только благодаря туману можно было запутаться в этом несложном рельефе!» – с сожалением подумал я.
Теперь стало ясно, что я отклонился от старика далеко на север и два дня топтался на одном месте.
Дыма нигде не видно.
Почти бегом спускаюсь в падь и неожиданно выхожу к лабазу. Осматриваюсь. Тихо и мёртво в лесу. Вдруг впереди слышится крик ворона, больно кольнувший меня в сердце. Бегу на крик и с огромным облегчением убеждаюсь, что ошибся – вороны доедают убитого мною зайца. Спешу дальше.
Вот и просвет, гарь, табор… Но на нём никого нет. Вьюки, седла сложены по-хозяйски под лиственницей, узды висят на сучке, всё прибрано. Небольшое огнище размыто дождём – видно, недолго грелся возле него мой слепой проводник. Ушёл он отсюда только с ружьём и топором. На лиственнице Улукиткан оставил загадочные приметы: стреляную гильзу, на которой повешено сплетённое из ерниковых веток кольцо и пять тоненьких прутиков с рогульками на конце, связанных пучком. В гильзе я обнаружил клочок чёрной шерсти, вложенный стариком внутрь и, вероятно, свидетельствующий о каких-то событиях, происшедших с ним. Долго и тщетно мучаюсь над разгадкой этих замысловатых знаков – к сожалению, я плохо понимаю лесную письменность и не могу прочесть оставленную для меня Улукитканом грамоту. Пытаюсь кричать: знаю, что слепой старик не мог уйти далеко отсюда. Никто не отвечает на мои призывы.
Хожу вокруг табора – нигде ни следа, ни примет, всё смыла непогода.
Что же заставило слепого человека вскоре после моего исчезновения уйти от стоянки? Неужели он ещё надеялся выбраться из этой чащи, погружённой для него в вечный мрак?
Достаю из потки свой рюкзак, в нём нахожу нетронутый кусочек лепёшки и крошечный ломтик сала – старик до последней минуты остался верен себе. Складываю в рюкзак дневник, карту, гильзу, прутики, жареное мясо, принесённое с собою, разную мелочь.
Невыносимо тяжело у меня на сердце… Выхожу на тропу. Она ведёт меня в юго-восточном направлении. Часто останавливаюсь, кричу, прислушиваюсь.
Скоро тайга кончилась. Вижу широкую долину. Пошли открытые места, затянутые ерником да зелёным мхом.
Неожиданно доносится отдалённый гул самолёта. Звук приближается, ширится, задерживается и внезапно обрывается. Значит, где-то близко устье Джегормы, там и свои.
Тороплюсь. На краю перелеска останавливаюсь передохнуть и вижу: моим следом бегут два чёрных зверя. Неужели медведи? Инстинктивно хватаюсь за карабин, но вспоминаю, что в нём нет патронов. Присматриваюсь – нет, это не медведи. Кто же догоняет меня так смело, большими и легкими прыжками? Неужели собаки?
– Кучум! Бойка! – срывается с губ моих громкий крик.
Кобель с разбега бьёт меня грудью, и мы оба валимся на землю. Собаки лижут меня, роются мордами в одежде, визжат, а я обнимаю их и, кажется, плачу…
Через полчаса на тропе показывается человек с котомкой и ружьём за плечами. Он почти бежит к нам.
Только тайга да собаки были свидетелями того, как два человека: один – чёрный, истощенный, страшно обросший бородой, со впалыми глазами и в лохмотьях, а второй – румяный, жизнерадостный, чисто выбритый, в новом походном костюме, обнялись и долго трясли друг друга.
– Неужели это ты, Трофим?
– Конечно, я. А это Кучум и Бойка. Разве не узнаёте?
– Я потерял проводника. Он, наверно, погиб… Нужно немедленно искать его…
– Проводник ваш жив, вчера утром пришёл на табор… – отвечает Королёв.
– Я говорю про слепого проводника, про Улукиткана. Он не мог идти без меня.
– И я тоже о нём, о слепом старике. Вчера он пришёл на табор, а сейчас, слышали, самолёт прилетел за ним, отправляем в Благовещенск, в больницу. Давайте разведём костёр, и я вам расскажу всё подробно. Кстати, Василий подойдёт – и чайку попьём, идти ещё далеко…
Мы сидим у огня. День растянулся, как дорога в степи. Дымок костра, барашковые облака, дремлющий лес и беззаботно парящие в небе хищники, и какой незыблемый покой, какое ясное ощущение бессмертия жизни… Я не свожу глаз с лица Трофима, а на ресницах копится влага и крупными каплями скатывается по жёстким щекам на землю.
– Четыре дня назад мы с Василием возвращались с пункта, да запоздали, – рассказывает Трофим. – Решили заночевать. Уже спать ложились. Слышим, где-то далеко-далеко два выстрела, затем один поближе.
– Два выстрела были мои, а ответный, старика, я не слышал…
– Никто из нас даже и не подумал, что тут могут быть люди, и решили мы, что то сухие деревья падают, – продолжал Трофим. – Утром поднялись, собак не оказалось на ночёвке; пришли на табор – и там их нет. Не явились они и на следующий день. После второй ночи пришла одна Бойка, без Кучума. Василий решил идти искать, думал, что собака держит зверя. Стоим мы возле костра, разговариваем об этом, он уже собрался, и вдруг видим – из леса к палатке идёт человек. На поводке у него Кучум, за плечами – ружьё, котомка, глаза перевязаны тряпкой, в правой руке – костыль, им он ощупывает под собою землю. Василий сразу узнал старика. Как уж тот обрадовался! Верите, ну дитя, да и только! Плачет, а слёз-то нет… Убогая одежонка на нём изорвана, голова и ноги в крови… Он-то и подсказал нам, где вас искать…
– А как же слепой сам выбрался? – перебил я Трофима.
– К нему на выстрел прибежали наши собаки, но старик не пошёл сразу. Он привязал Кучума и продержал его сутки без корма, рассчитывая, что голодная собака наверняка отправится к лагерю. Она действительно и привела его к нам. Мы сразу же связались со штабом. Нам пообещали в первый лётный день выслать за слепым стариком самолёт.
– Ты не представляешь, Трофим, как мне хочется, чтобы спасли Улукиткана, увидеть его зрячим!
– Будем надеяться, что всё обойдётся хорошо…
Трофим сказал это далеко не так уверенно, как мне хотелось. Я понял, что состояние Улукиткана вызывает большую тревогу и у него.
Из леса по тропе, нашим следом, торопливо шёл Василий Николаевич.
Ветер, сухой и тёплый, рылся в прошлогодней листве. На тайгу, на марь, на тропу лился поток горячих лучей расплавленного солнца. Маревом курились перелески. Горы разбежались по сторонам. Всё кажется легким и просторным. Волна радости охватила меня. Я верю в наступивший перелом, в голубую ласковость неба, в жизнь.