Наши планы были неожиданно разрушены. На второй день после того, как мы распрощались с Лебедевым, за мною на Маю прилетел вертолёт. Я должен был вернуться в штаб по неотложным делам. Но поскольку поиски перевала оставались за нами, мои спутники ушли на Зею. Улукиткан повёл отряд тайными проходами, известными только ему.
Итак, не сбылась моя мечта пройти вдоль южного склона Станового от верховьев Маи до истоков Зеи, по диким и неисследованным отрогам.
Двадцать второго мая мы снова вместе. Наш караван пробирается вверх по широкой Зейской долине. В поисках прохода он то исчезает под сводом могучей береговой тайги, то бьётся с топями.
– Мод… мод… – подбадривает Улукиткан уставших животных.
Высоко над нами в прозрачном воздухе кружится пара белохвостых орланов. Мы узнаем их по двухметровому размаху крыльев, а также по маховым перьям, расположенным пальцеобразно, как у орлов. Из пернатых, обитающих в этих местах, орланы самые крупные. Они сегодня впервые попались нам на глаза. По словам Улукиткана, эти хищники обычно прилетают сюда с юга в конце апреля.
Распластав могучие крылья, орланы кругами поднимаются всё выше и выше. До слуха доносится их клёкот:
«Кик-кик-кик…»
Кажется, что птицы совершают первую прогулку, чтобы после долгой зимней разлуки взглянуть с высоты на родные горы и реку. Но вдруг они стремительно набрасываются друг на друга, взвиваются круто вверх и, сцепившись, камнем падают вниз. В яростной схватке хищники рвут друг друга когтями, бьют клювами.
Мы остановились и замерли, ожидая, что птицы вот-вот рухнут на землю. Но над самыми вершинами деревьев они успели разлететься в разные стороны и снова начали набирать кругами высоту.
Мы прошли, наверно, с километр, а птицы всё ещё продолжали подниматься ввысь. Когда я оглянулся на них в последний раз, с огромной высоты снова падал на землю бесформенный ком сцепившихся в драке птиц, вскоре исчезнувший за вершинами скал.
По лощинам и склонам гор уже шагает хлопотливая весна, оставляя позади себя дружный говор пробудившихся ручейков да переполненный запахом отогретой земли воздух. К солнцу потянулись нежные ростки трав, тайга обновилась, заполнилась голосами певчих птиц.
Скоро, не сегодня – завтра, лопнут набухшие почки берёз, и ещё больше помолодеет лес, одевшись в яркую зелень.
В голубеющем просторе неба мы не раз видели стаи журавлей, быстрокрылых уток, белоснежных лебедей, стремительно летящих к родным просторам тундры. А по тайге и марям перекатывалась лесная птичья мелочь.
Весна!
Пройдя километров десять, мы вспомнили про собак. Никто не заметил, как они исчезли. Они не заблудятся, нет. У сибирских зверовых лаек есть одна замечательная черта, позволяющая считать лайку непревзойдённой в сравнении с другими охотничьими собаками. Как бы зверь далеко ни завёл, скажем, Бойку и Кучума – на двадцать, тридцать и более километров – как бы по пути ни петлял, стараясь избавиться от назойливых преследователей – они никогда не терялись. От зверя они непременно будут возвращаться своим следом. Какими же, поистине чудесными, чутьём и памятью надо обладать, чтобы не сбиться, проделывая в обратном направлении весь путь погони за зверем, повторяя бесчисленные повороты, петли, неоднократно пересекая один и тот же ручей. И не было случая, чтобы наши собаки заблудились!
Но куда же они исчезли? Что заставило их так надолго отлучиться? Напрасно мы прислушиваемся к знойной тишине, нигде не слышно их лая. Всё-таки уж не случилось ли что-нибудь?
Караван с трудом поднялся на небольшую возвышенность. Заслоняя ладонью свет солнца, Улукиткан долго осматривал лежащее впереди пространство. Губы у него высохли и потрескались от жары, глаза вспухли и покраснели. Мы все собрались возле него. Тайга, полусонная, сбегала с гор, наплывала комелистыми листвягами на кочковатые бугры, рвалась, редела и выщербленным контуром обрывалась у края равнины. Строгой, недоступной чертой отделялись мари от леса и расплывались по сумрачной, унылой, разомлевшей от солнца и горячих ветров долине. Стылые, никем не тревоженные болота ржавели по марям в густом, непролазном троелисте. От них плыл едкий, предупреждающий запах трясины. А дальше снова поднималась тайга, густая, высокоствольная, прижавшая стремительную Зею к правобережным отрогам.
Ласковая задумчивость долго не сходила с лица Улукиткана, когда он подолгу смотрел вокруг. Для старика в унылых и безрадостных картинах природы было, несомненно, что-то привлекательное, захватывающее. Может, время изменит наше восприятие, и мы так же, как и Улукиткан, полюбим этот холодный, негостеприимный край. И, может быть, покинув его, будем до боли в сердце тосковать по этим марям, по скрюченным от стужи лиственницам, по этой извечной тишине?
А старик продолжал стоять, всматриваясь в даль, как завороженный. Никто не проронил ни слова, чтобы не потревожить его радостной задумчивости…
Вдруг олени всполошились, скучились и, подняв настороженные головы, стали оглядываться. Нашим следом бежали собаки! Впереди, отмахивая сажени – разгорячённый Кучум. За ним – Бойка… и ещё какая-то чужая собачонка белой масти. Мы удивились: откуда она могла взяться? Но, всматриваясь, я заметил в ней что-то знакомое. Где мы её видели?
Бойка и Кучум с разбегу налетели на нас, поласкались и тут же свалились от усталости на землю. Но гостья, не добежав метров двадцати, остановилась. Недоверчиво осматриваясь, она стала обнюхивать воздух.
– Узнаёте? – обратился Василий Николаевич ко всем. На зейской косе к нам прибегала. Ты, Улукиткан, говорил, что она – ироканских пастухов, лепёшкой её угощал. Помнишь?
А в это время собачонка, что-то почуяв, вытянула голову и, мягко ступая по мху, стала приближаться к нам.
Мы молча наблюдали за ней. Обойдя всех, она подошла к Улукиткану и дважды лизнула ему руку.
– Ну, подумайте, узнала! – изумился Василий Николаевич. – Помнит, кто кормил!
Улукиткан улыбнулся.
– Собака всегда добро помнит, добром платит, – сказал он, внимательно осматривая морду гостьи и о чём-то размышляя.
На нас собачонка не взглянула. Но мы искренне радовались: встретить на этих пустырях знакомое существо поистине удивительно.
– Собаки медведя далеко держали, – наконец сказал Улукиткан, отпуская гостью.
– Откуда ты узнал?
– На, смотри! – и он подал мне чёрную волосинку, грубую, с пестринкой на конце. – На морде нашёл, она от штанов медведя.
– Точно. А почему ты говоришь – далеко они его держали?
– Ну да, не близко, – лай бы слышали…
Вдруг он набросился на собачонку, стал грозить ей палкой, кричать, гнать прочь.
Мы удивились. Собачонка, отбежав, недоуменно смотрела по сторонам, не понимая, что со стариком случилось.
Продолжая отгонять её, старик пояснил:
– Даже самая злая собака ласку любит. Если её сейчас не прогнать, пойдёт с нами. А чужую собаку уводить нельзя, упаси бог. Пастухам без неё не обойтись, будут искать, потом скажут: мы утащили её. Нехорошо! – И он стал снова размахивать палкой, кричать.
Собачонка сдалась. Поджав смешной полуоблезлый хвост, она обиженно засеменила обратно своим следом и скрылась в чаще.
Караван тронулся, завилял по тесным просветам непролазной тайги. Заработала старая пальма в руках Улукиткана. От стука растревожилась глушь, и долго где-то под горою перекликалось эхо.
За чащей – редколесье с тёмно-зелёным ковром из брусничника, с просторным небом. Только мы вошли в него, как впереди, неизвестно откуда, появилась всё та же белая собачонка.
Улукиткан задержал караван. Нахмурил жесткие брови – неладно получается.
– Худой собака, от хозяина бежит! – бросил он с досадой и снова стал кричать на неё, грозиться.
Но собачонка и не думала возвращаться, продолжала бежать впереди каравана.
Мы заметили, что она неплохо выполняла роль проводника, видимо, не раз бывала в этих местах и хорошо знала проходы по тайге. Это подкупило нас. Успокоился и старик. Но скоро мы заметили, что она уводит нас в боковое ущелье. Улукиткан, словно опомнившись, вдруг круто повернул влево. А собачонка осталась, не пошла за ним. Мы стали звать её к себе, но теперь она заупрямилась, ни с места!
– Однако, дом её тут где-то по ключу. Может, Осикта с Тешкой близко кочуют? Надо бы заехать к старикам, новостями обменяться. Как думаешь? – сказал Улукиткан и снова повернул караван.
Собачонка опять появилась и, уже не оглядываясь, бежала впереди.
За край просторного неба пряталось солнце. На дне обширных чащ уже копился прохладный вечерний туман. Слева звенел ручей. И ветерок, убегая навстречу идущей ночи, тревожил тяжёлые кроны столетних лиственниц.
Мы ещё не дошли до входа в ущелье, как откуда-то набросило дым, смешанный с тёплым запахом человеческого жилья. Стали попадаться свежие следы оленей, и наконец, послышался лай собак. Улукиткан заторопился.
Из чащи неожиданно вынырнули два чумазых мальчишки лет по пяти-шести. Увидев нас, они от страха буквально остолбенели. Большенький хотел что-то крикнуть, но звук застрял в открытом рту. Из беспомощных рук выпала чашка, доверху наполненная брусникой.
Мы не успели сказать мальчишкам ни слова, чтобы ободрить их, как они уже мелькали пятками, удирая без оглядки. Один из них, споткнувшись о валежину, со всего разбега шлепнулся на землю, оглянулся и, увидев нас, так заорал, будто его собирается проглотить какое-то чудовище. Второй вдруг остановился, повернул назад. Страх на его лице сменился какой-то решительностью. Он подбежал к товарищу, помог ему встать, и сцепившись друг с другом за руки, они исчезли за стеной густого стланика.
Последняя сцена растрогала нас. С раннего возраста эти ребята уже знают цену настоящей мужественной дружбы.
Мы перебрели ручей, вышли на поляну.
Вот и становище пастухов…
Дети предупредили о нашем появлении. Караван встретили жители чумов и пёстрая стая собак. Вперёд вырвался Кучум. Осадив свой бег у пня, он сделал на нём традиционную пометку и, окинув быстрым взглядом противников, шагнул им навстречу. Те расступились. Кучум прошёл мимо оскаленных морд невозмутимый, горделивый, красивый. Вероятно, этим бы и закончилось их знакомство, но из-за дымокура выскочил огромный рыжий пёс. На миг задержавшись, он быстрым взглядом окинул самоуверенного пришельца и бросился на него. Словно по команде, сомкнулась разъярённая стая. Заработали челюсти…
Геннадий с Василием Николаевичем бросились на выручку Кучуму, но старик-пастух криком предупредил их:
– Постойте! Пускай сами, однако, решат, кто из них старший. – По голосу я узнал Осикту, который так ловко на Кунь-Маньё обманул нас волчьим воем.
Тем временем разгорячённая Бойка пробивалась на помощь сыну, грудью расклинивала пёстрый клубок дерущихся собак, от её коротких укусов с визгом отскакивали противники. Но вот в середине свалки высоко вздыбился Кучум, поднимая за горло рыжего кобеля. Затем опять всё смешалось, налетело на чум, ворвалось внутрь.
В дверь выметнулся клуб дыма, что-то треснуло, послышался пронзительный женский крик. Он-то, видимо, и остановил дерущихся.
Первым из чума выскочил рыжий забияка – весь в золе, пораненный, волоча заднюю ногу. За ним – Кучум. Досталось ему, видимо, тоже крепко: слава нелегко даётся! Но держался он геройски.
– Здоровый кобель! В драке даже хвоста не опускает, – говорит Осикта. Он обрадован нашим появлением.
А рыжий пёс жалобно воет, зализывая укусы.
Я здороваюсь с Осиктой и Тешкой. Все мы искренне рады встрече.
Геннадий и Василий Николаевич выбирают место для палаток. Николай развьючивает оленей. Улукиткан в окружении пастухов ведёт оживлённый разговор. Я с интересом осматриваю становище. Оно состоит из одной палатки и трёх берестяных чумов. От них убежала в лес немудрёная поскотина, отсекая ущелье от Зейской долины. К поскотине прильнули загоны для телят, какая-то закутка. Поодаль от чумов, на широко расставленных жердях, собранных вершинами в узел, коптится лосиное мясо. Пол стойбища усыпан сохатиной шерстью, костями, стружкой. Возле палатки, на раскинутой коже, сушится кровь. На кустах ветерок треплет выстиранную одежду. Именно таким мне всегда представляется старинный табор кочевников-эвенков.
Со стариками Осиктой и Тешкой здесь живут две семьи ироканских колхозников.
К нам подходит женщина невысокого роста, но крепкая, хорошо сложенная.
– Здравствуйте! Хорошо, что заехали, а то ведь мы тут совсем людей не видим, – сказала она просто и искренне.
У эвенков женщина в быту всегда пользовалась большим влиянием и самостоятельностью. Но зато на её долю выпадал непомерно тяжёлый труд, а отсюда и преждевременная старость. Она пасла оленей, выделывала кожи, шила одежду и обувь, кочевала и, ко всему этому, должна была заботиться о продолжении рода. Мужчины же знали только промысел.
Эвенкийка и я какое-то время молча разглядывали друг друга. Ей лет тридцать пять. Кожа на плоском лице, шее, руках бронзовая. Она в сером поношенном жакете и в ситцевой юбке, из-под которой виднеются трикотажные шаровары. На ногах мягкие замшевые олочки, расшитые цветным узором. На голове плотным узлом громоздится толстая коса. В свободной манере эвенкийки держать себя с незнакомыми людьми есть что-то подкупающее. Я дивлюсь строгому выражению её лица, её нежности, застенчивости.
– Это все твои? – опрашиваю я, показывая взглядом на ватагу малышей, сопровождающих её.
– Что ты! Мне хватит и трёх. Потом видно будет, – добавляет она не без лукавства.
Женщину окружает детвора. Все они прячутся за её юбкой, и мне видны лишь дочерна загорелые рожицы со страшно любопытными глазами. Среди них и те двое, что встретились нам в лесу, но и они всё ещё дичатся. Я достаю из потки коробку леденцов, чтобы угостить малышей. Упрямятся, не берут. Не могу уговорить. Неужели они никогда не пробовали сладостей? Хочу доказать им, что это очень вкусно: беру леденец, кладу себе в рот, громко жую, причмокивая губами. Чувствую, за каждым моим движением пристально следят пять пар узких, зорких глазёнок. Вижу, как соблазн отражается на ребячьих лицах. Ну, думаю, теперь уже не вытерпят. Протягиваю им коробку. Опять не берут!
Мне ничего не остаётся, как передать коробку женщине. И тут вдруг произошло невероятное: детвора налетела на женщину и выбила из её рук коробку. По притоптанной земле рассыпались леденцы. Тут уж не зевай, хватай, что успеешь!
Нет, дети хорошо знают вкус конфет – иначе не было бы этой жаркой схватки.
Давно смерклось. Ночь окутывала чумы тёплой деталей мутью. На пустынном небе вспыхнули тусклые огоньки звёзд. Пала роса. Где-то далеко-далеко, за поскотиной, гуляет малиновый звон колокольчика. Две женщины, захватив ружья, уходят пасти стадо. Уснули дети. Огненный язык костра брызжет искрами в чёрное небо. Мы сидим полукругом, ждём ужина. Из котла несёт жирным парным мясом. Беседу ведут старики. Им есть о чём поговорить. Воскресло далёкое прошлое. Вспомнилось и хорошее, и плохое.
Не забылись Учурская ярмарка, медные иконки, зеркальца. До сих пор жалко старикам полношёрстных соболей, тугие связки белок, уплаченных купцам за безделушки. «Значит, не поросли быльём обиды и унижения, коли до сих пор горько у них на сердце», – думал я.
Воспоминания стариков уносят и нас в навеки ушедшее прошлое этой, ещё не отогретой человеком, земли. А берестяные чумы, дымящиеся дымокуры, тени пасущихся оленей и печальные лица эвенков как бы создают реальную обстановку тех далеких времён. Так долго сидим мы вокруг костра.
Наконец Василий Николаевич говорит:
– Мясо готово, можно ужинать.
Все зашевелились, стали усаживаться поудобнее.
– Завтра задержались бы на полдня, дело есть, – вдруг сказал Осикта, обращаясь ко мне.
– Какое дело?
– Надо бычков холостить. Нам с Тешкой не осилить, а мужики в колхоз ушли за продуктами, не скоро вернутся. Помогать надо.
– В этом деле мы плохие помощники.
– Ничего, поглядишь – научишься, может, пригодится. Улукиткан шибко мастер холостить оленей, его просить будем.
– А твои зубы разве притупились? – спрашивает Улукиткан.
– Не кусают, как нужно… Ну как, задержитесь?
«При чем тут зубы?» – подумал я и ответил старику:
– Если в этом есть необходимость, останемся на полдня.
Пока Василий Николаевич выкладывал пахучее оленье мясо в берестяной чуман[45], Геннадий разлил по кружкам спирт. Старики многозначительно переглянулись. Спирт для них и теперь остаётся магическим напитком.
– За ваше здоровье, старики, за гостеприимство, за долгие годы жизни! – сказал я.
– Спирт пьёшь? – послышался вдруг сзади тягучий грудной голос.
Рядом стояла древняя старуха. Я даже вздрогнул, до того она была страшная.
А старуха перегнулась через костыль и, протянув костлявую руку, взяла у меня кружку негнущимися, узловатыми пальцами. Она долго заглядывала внутрь её, щуря слезящиеся глаза.
– Спирт… – повторила она хрипло, и её лицо перекосила кривая улыбка.
Широко открывая беззубый рот, она жадно глотнула из кружки раз, другой, но вдруг поперхнулась, затряслась в надсадном кашле и, не удержавшись на слабых ногах, повалилась на землю. Я усадил её рядом с собою.
– Мать Тешки. Давно она старушка, – сказал Улукиткан сочувственно.
Геннадий подал ей кусочек мяса. Она пальцами растеребила его мелко-мелко и, бросив в рот, долго шевелила губами.
Все выпили, кожа на скулах стариков покраснела, они оживились.
Я не сводил глаз со старухи. Какая древность! Рука времени беспощадно разрисовала её лицо морщинами. Жёлтое, сморщенное, оно как бы одеревенело. На голове копна нечёсаных волос, жёстких, серых. На костлявой груди висит металлический крестик. Старушка напоминает скелет, обтянутый кожей.
Она одета в такую же старенькую, как и сама, оленью парку и лосиные штаны, бог знает когда сшитые и, видимо, с тех пор не сменявшиеся. Вот и весь наряд. Нательного белья нет. Грудь открыта. Ноги босые.
– Сколько Тешкиной матери лет? – спросил я Улукиткана.
Он перевёл ей мой вопрос. Она медленно, будто опасаясь, чтобы не скрипнула её худая, негнущаяся шея, повернулась ко мне. Вблизи её лицо показалось ещё более ужасным. В нём почти не было признаков жизни. А голос шёл откуда-то изнутри, словно по ржавой трубе, слова вылетали прерывисто, вместе с кашлем и хрипом.
– Жизнь не годами меряют, а делами, – переводил мне Улукиткан. – Иной человек не может добыть и одной белки, не умеет ножом разделать тушку зверя, не угадывает погоду, он даже не родил ребёнка, а годы имеет большие. Что скажет тебе его седая голова? Вот я и толмачу: годы ни при чём. Ты лучше спроси, что останется после меня в жизни, как я жила, спроси…
И вдруг затяжной кашель оборвал её голос.
Сознаюсь, я не ожидал такого ясного по мысли ответа.
– Неужели её ещё беспокоят какие-то заботы? – спросил я старика.
– Под старость сон отлетает, а забота живёт, – ответил Улукиткан.
– О чём же ей заботиться?
– О детях.
– Но ведь они сами уже старики!
– Для матери всё равно дети.
Мы замолчали, каждый думал о своём.
Чёрная ночь сковала тайгу. Несказанно широко распахнулось звёздное небо. Влажно дуло с ключа. Кто-то подсунул в огонь головёшку. Снова глубокая, немая тишина. И вдруг из-за поскотины донеслась песня, тягучая, грустная и долгая, как нартовой след по тундре. Её пели женщины-пастушки. Песня наплывала из темноты волной, тревожа печальными звуками уснувшие дебри.
Старушка откашлялась, пожевала пустым ртом и снова начала рассказывать о себе. Улукиткан переводил каждое слово.
– Тешка был самый младший, а впереди ещё пять, значит, не даром прожила. Говорю, человек обязательно должен родить ребёнка, научить его жить. Вот и думала: подрастут дети, женятся – и с плеч забота. Но забота не ушла. Однако, сыновья хорошие. Не обижаюсь, их доброту всегда чувствует моё брюхо. И всё же не всегда они разумны. Видишь вот, уже и старость придавила, а сердце всё ещё болит за них. Всё думаю: может, что случилось с ними, опыта у них мало, когда в тайгу уходят. Сломали сложенную прадедами жизнь, идут без тропы, не знают, куда; говорю – не слушаются.
– Пора тебе не беспокоиться о детях, у них уже внуки, у них своя дорога. О себе подумай!
– Что ты? Зачем плохое говоришь? – И она погрозила кривым пальцем. – Я мать и хочу умереть матерью.
В чуме заплакал больной ребёнок. Кто-то завздыхал, заворочался, и снова всё стихло.
– И всё же, сколько ей лет? Может, ты, Улукиткан, вспомнишь?
– Растеряла она их, свои годы, как олень прошлогоднюю шерсть. Ни счёта, ни зарубок не осталось. Давно она старушка, шибко давно.
Прошу, спроси её ещё раз, пусть вспомнит. Всё же интересно.
Она внимательно выслушала Улукиткана. Задумалась, уронив голову на приподнятые коленки. Наконец снова раздался её хриплый голос.
– К Становому пойдёшь – увидишь гарь у речки Луча. Давно большой огонь ходил по тайге, всё пожирал. Сколько мне лет было – не знаю, однако при моей жизни к той поре пять раз подыхали и нарождались новые олени. А случился пожар две зимы раньше, как мать Осикты медведь в чуме задрал. Спроси его, когда это было, потом сам скажешь, сколько лет мать Тешки топчет землю.
Пытаюсь разобраться в задаче, однако решить её можно только с помощью самих же эвенков. Поэтому спрашиваю:
– Сколько лет живёт олень?
– Однако десять.
– Значит, старушке было тогда лет пятьдесят. А когда был пожар или когда погибла твоя мать, Осикта?
Тот повёл плечами.
– Давно, не помно, память стала, как решето, ничего не держит. Но подожди… когда мать померла, тот год я сына таскал к попу-якуту крестить. Тогда самая большая цена на белку была. Ты, Улукиткан, наверное, помнишь? Почему тогда много давали за шкурки?
– Хороший год был, как не помнить, в турсуках белка не залеживалась. Всё помню, только забыл, почему большой цена на белку была.
– Ну, а когда всё же это было?
– Сейчас думать будем, как тебе объяснить.
Я не стал мешать им вести свои подсчёты.
Летосчисление у эвенков было особое, связанное с какими-то памятными событиями, происшествиями в природе и в личной жизни кочевников. Миграция зверей, урожайные годы на белку или на соболя, большие наводнения, лесные пожары, сильные снежные зимы, крутые морозы, эпидемии, массовая гибель оленей, очень низкие или очень высокие цены на пушнину – вот приметные для них «затёсы» на древе времени. Эти события и служили вехами, делившими прожитую жизнь на большие и малые отрезки. Такое летосчисление свидетельствовало о долгой изолированности эвенков от общей человеческой культуры.
– Спирт пьём, потом думаем, – говорит Тешка, пяля на меня посоловевшие глаза и с трудом ворочая языком. – Тешка говорить будет, как узнать, когда тайгу огонь кушай. Тешка знает. Мимо гари аргишить будешь, сруби там старый толстый дерево, узнай, сколько ему лет. Столько лет и гари. Ага, понял?
– Да, я понял…
Старуха попросила ещё немного спирта, выпила, поднялась и заковыляла в чум. Там долго ворчала, устраивалась возле дымокура.
Василий Николаевич, Геннадий и Лиханов тоже идут спать. Я один остаюсь со стариками. Бормочет ручей. Из тайги доносятся сонные вздохи. Щербатый месяц выплывает из-за густых вершин старых лиственниц, плывёт по небу, обливая тусклым светом бледную хвою. Просторнее становится в лесу. И мне кажется, что эта стоянка с древними чумами, старухой-эвенкийкой, с тягучей пастушьей песней, – что всё это находится не в реальном мире, а в моём воображении.
В костре догорают последние головёшки. Старики не идут спать.
– Тащи еще спирт, гулять надо, – уговаривает меня Осикта, слизывая с губ олений жир.
– Сегодня хватит, болеть будете, а завтра утром рано работать надо.
К Осикте присоединяется и Тешка. Никакие отказы не помогают. Уж и не рад, что угостил их спиртом. «Какое же раньше это было страшное орудие в руках купцов, чиновников, проходимцев; ведь в таком состоянии, как сейчас, эти старики за спирт ничего не пожалеют, с покорностью примут любые условия, подпишут себе смертный приговор, ноги целовать будут, благодетелем назовут подлеца», – думаю я и решаюсь остаться глухим к просьбам стариков.
– Сегодня хватит, не дам, – заявляю категорически и, пожелав им спокойной ночи, иду в палатку спать.
Лунный свет полосами голубого дыма льётся по просветам уснувшего леса, белые совы бесшумно скользят по воздуху…
Я уже засыпал, когда чья-то тяжёлая рука легла на спальный мешок.
– Кто это?
И слышу тоненький голосок старика:
– Не обижай Улукиткана. Он не хочет тебе плохо. Может, больше я не увижу Осикту, Тешку, тропа наша короткая стала. Они просят спирт, я не должен их обижать. Дай маленько!
Разломились мои мысли, отмякло сердце, жаль стало Улукиткана. Может быть, действительно это последняя их встреча, стоит ли её омрачать из-за глотка спирта? К тому же, что особенного случится со стариками здесь, в тайге: выпьют, вспомнят былое и уснут.
– Ладно, Улукиткан, налью полкружки, и на этом кончайте. Пора отдыхать.
– Отдыхать обязательно надо. Потом ходить будем Становой. Улукиткан перевал покажет, – говорит он охмелевшим языком.
На короткое время наступает тишина. Затем опять будят меня. Я поднимаюсь.
Осикта, щуря глаза, показывает кончик указательного пальца.
– Ма-а-лень-ко уважь. Дай вина, завтра жирный олень режу, угощать буду, – говорит он, а из-под узеньких век смотрят просящие косые глаза.
– Вина нет, идите спать, ведь утром работать надо.
Слышится обиженный голос:
– Вперёд гуляем… Потом Улукиткан холостить олень будет, ево зубы острый… Хе-хе!.. Дай спирту…
– Не дам!.. – и забираюсь поглубже в мешок.
Уже на исходе ночи я услышал возню и приглушённый стон. Пронзила страшная мысль: Осикта с Тешкой душат Улукиткана. Вскочил, как ужаленный, выбрался из палатки. Но увидел другое. У затухающего костра, сидя, дремал Улукиткан, уронив на грудь седую, словно заиндевевшую, голову. Рядом комок сцепившихся в драке тел Осикты и Тешки. Старики уперлись лбами по-звериному, сопят, дышат прерывисто, пальцы запутались, перевились в жёстких волосах, ноги беспомощно роют землю.
– Кэ-ты!.. – вырывается из охрипшего горла у одного.
– Кэ-ты!.. – кряхтит другой.
– Улукиткан, ведь они же изуродуются! – кричу я к бросаюсь к дерущимся.
Старик очнулся и жестом руки остановил меня.
– Ничего, они просто гуляют, хорошо гуляют, – протянул он спокойно.
– Да ты посмотри, что они делают!
– Говорю, не мешай, они гуляют, скоро кончат.
И я действительно вижу, как мякнут руки дерущихся, остывает их злоба, стихает пьяная перебранка. Наконец старики угомонились, мягким комком припали к застывшей земле, да так и уснули, не вытащив пальцев из чужих волос.
Улукиткан, нетвёрдо держась на ногах, подошёл к уснувшим, прикрыл их дошкой, подоткнул полы под бока, и скоро по становищу поплыл их мирный храп.
– Тебе тоже надо поспать, – предложил я старику. – Иди в палатку.
– Я тут у костра маленько сплю, – и он, подсунув в огонь два бревна, стал готовить постель: под бока бросил старенькую телогрейку, в голову – седло, осмотрел небо, прислушался, сказал твёрдо:
– Скоро утро, – и тут же уснул.
В далёком небе застенчиво мигают звёзды. И над притихшей тайгою плывёт с ржавых троелистовых болот лиловый холодный туман, плывёт не торопясь к краю ночи.
Мне тоже хочется вздремнуть, но я глушу в себе сон. Поправляю костёр, усаживаюсь поближе к теплу. Раскрываю дневник. Беру в руки карандаш, и события последних дней словно оживают, мысли текут нестройной чередой…
Сквозь прозрачный туман уже скупо сочится рассвет. И ночь бежит на запад, поспешно сдирая с пробудившейся тайги кое-где зацепившиеся складки своего чёрного полога. Уже почти не видно звёзд. Только запоздавшая луна застряла посредине неба.
Пробуждается становище. В чумах людские голоса, детский плач. В лесу птичья перекличка.
Пришли пастушки. На их лицах следы бессонной ночи. Молча здороваемся за руку. Рукопожатие обязательно у эвенков. Они осматривают спящих стариков, удивляются и вопросительно смотрят на меня.
– Пьяный? – спрашивает старшая, та самая, что вчера подошла к нам с ребятами.
– Вчера немножко выпили.
– Худой ты люди, зачем давал! – и обе женщины уходят от костра лёгкими, бесшумными шагами.
Я обескуражен. Я бы не удивился, если бы они тоже попросили у меня спирта, как это всегда бывало раньше. Но, оказывается, теперь эвенкийки и сами не пьют, и мужей оберегают.
…А на востоке, в оранжевой мути, рождалось солнце. Навстречу дню молча летели разрозненные стаи воронов.
Дымились островерхие чумы. Возле них детвора уже готовила в путь свой «караван». Вот они гуськом двинулись к нам, волоча за собой на ремешках костяные бабки, изображающие оленей. У костра остановились, осмотрелись и, осмелев, присели, плотно прижавшись друг к другу. Всё наше для них ново, интересно. Ведь их представление о жизни, о людях пока ограничивалось только лесом, горами и тем, что происходит в родном становище. А сейчас перед ними странные, вероятно, кажущиеся им уродливыми, лица: детишки до сих пор, вероятно, не сомневались в том, что все люди с плоскими носами, скуластые, узкоглазые. Сейчас они видят иные лица, иную одежду, обувь, незнакомые предметы, слышат непонятную речь. Всё это поражает детей, возбуждает их любопытство, смешанное со страхом.
Старики спят. Мы садимся завтракать. Вижу, из чума выходит мать Тешки. В руке у неё туесок, в другой – посох. Она направляется к нам, торопится.
– Уходи в лес немедленно, – шепчет Василий Николаевич.
Я оставляю чашку с бульоном и спасаюсь бегством. Детвора роем кружится возле меня. Нас догоняет табун собак.
Все вместе бродим по лесу. На зелёном ковре брусничника – тёмно-красная россыпь ягод. Это прошлогодний урожай, сохранившийся под снегом. Ягода от длительных морозов засахарилась, стала сочной, мягкой. Мы едим её с наслаждением.
Дети теперь словоохотливы. Я пытаюсь заговорить с ними. Но никто ни слова не понимает. Они родились здесь, в тайге, в семьях кочующих пастухов, и знают только свою тайгу. Здесь они будут жить до семи лет, а потом им придётся переселиться в интернат, чтобы учиться.
Но, оказывается, один из них, самый старший, уже умеет считать. Его, вероятно, научила мать. Может, нам удастся побеседовать?
– Тебе сколько лет? – спрашиваю я.
– Раз, два, три, четыре, пять, – отвечает он скороговоркой.
– Нет, тебе больше.
– Раз, два, три, четыре, пять, – повторяет он.
– Как тебя звать?
– Раз, два, три…
Оказывается, это весь его запас слов, и он их выпаливает обоймой, все разом.
Остальные в восторге, они явно завидуют товарищу, весело смеются. И всем весело. Так мы долго бродим под сводом могучих лиственниц, собираем бруснику, перекликаемся.
А солнце начинает пригревать. Из глубины леса бегут на становище мелкие гурты оленей. Пора возвращаться и нам.
Стадо сгрудилось на стоянке, как будто стоянку накрыли серым войлоком. Ожили дымокуры. Едкий дым окутывает животных, чумы, ближние деревья.
Старики пьют чай. Я подхожу к ним, здороваюсь. У Тешки во всю щеку багровый блин, от рубашки оторван перед и на голом животе большой отёк. Глаза его виновато смотрят на меня. Видно, крепко досталось от Осикты. Но и Осикта хорош. У переносицы рана – след Тешкиных зубов, рот перекосило. Штаны порваны и обгорели.
– Как плохо получилось, – сказал я с искренним сожалением. – Зачем вы подрались?
– Что ты, что ты, – завопили оба старика разом. – Давно так хорошо не гуляли. Голова лечить надо, давай вино…
– Если будете ещё приставать – мы сейчас же уедем.
Осикта и Тешка приуныли.
– Сегодня, наверное, холостить бычков не будем? – спросил я.
– Как не будем! Чай пьём и начинаем, – отвечает Улукиткан.
Признаться, мне очень хочется посмотреть, как старики будут холостить бычков, и я их поторапливаю.
Молодых бычков отделили от стада, согнали в шестигранный загон, сделанный из толстых брёвен. Собрались все жители становища – не часто увидишь такое зрелище.
Дети облепили изгородь, а мы все в середине. Ланчаки[46] насторожились, сбились в кучу, ждут.
Солнце высоко. В воздухе теплынь. Поднялся маут. Старики торопятся. Просвистел в воздухе ременный аркан, высоко вздыбился пойманный петлёй белоногий олень.
Он кинулся вперёд, но вдруг замер, расставив широко передние ноги, как в поединке. Остальные бросились вдоль загона, попробовали перескочить изгородь, да где там, высоко!
Белоногого свалили, прижали острым хребтом к земле. Забился бычок, в глазах ужас. Улукиткан сбросил с плеч дошку, засучил рукава. Лиханов с Василием Николаевичем растянули бычку задние ноги.
– Держите, а то ударит, ишь, надулся, баловник, – сказал ласково старик, приседая на корточки.
Он поймал рукою мошонку оленя, подсек её горстью, затолкнул в рот горячие шарики и дважды стиснул зубы…
Вздрогнул ланчак, глаза его выкатились из орбит, он жалобно простонал.
– Пускайте, – сказал Улукиткан. – Кажется, не забыл, как нужно делать.
А олень так и остался лежать на спине, раскорячив вытянутые задние ноги и весь дрожа. Но вот он вскочил, затряс головой, будто угрожая кому-то.
– Дурачок, тебе же лучше! Давайте другой, – разохотился старик.
Снова взметнулся маут…
Через два часа опустел загон, разбежались молодые олени. Под старой лиственницей детвора оскопляла своих игрушечных ланчаков.
Мы собираемся в путь. Лиханов со своими оленями и с Геннадием ушли вперёд.
И опять нас удивляет Улукиткан: как можно в этом огромном стаде оленей, удивительно похожих друг на друга, безошибочно угадать своих? Для нас всё это ещё непостижимо.
Пора и расставаться. Вдруг захотелось ещё побыть со стариками, снова совершить с ними путешествие в прошлое. Жизнь и быт эвенков всё больше и больше интересуют меня. Ведь многие полезные черты этого быта, удивительный опыт лесных кочевников исчезнут вместе с этими последними стариками. Надо бы остаться хоть дня на два, многое записать. Но и наша работа не ждёт.
Все собрались у костра. В дорогу следует выпить по кружке чаю. Мне хочется сделать что-то приятное старикам. Я обращаюсь к Осикте:
– Что бы ты хотел получить от меня на память о нашей встрече?
Тот повёл плечами, долго, внимательно рассматривал вещи, лежащие возле костра, ещё не сложенные в потки. Затем повернул ко мне голову, помигал глазами, сказал:
– Всё это тебе самому надо будет. А у меня нужды нет. Ты не думай, что я бедный, в тайге имей руки, ноги – будешь сыт и одет. Большой богатство зачем старикам?
Подумать только!.. Ведь он стар, одежда его давно износилась, пищей ему служат мясо да чай, а всё богатство состоит из ветхого чума, нескольких оленьих шкур для подстилок да ружья – и всё-таки он считает себя счастливцем. Ему ничего больше не надо!
Всё-таки я подарил ему свою большую фаянсовую кружку, с которой не расставался много лет. Тешке – ременный пояс, женщинам – плитку чая, всем ребятам – по куску сахара.
Когда олени были навьючены, Улукиткан обменялся с Осиктой ездовыми быками.
Мы прощаемся. Я искренне обнимаю стариков. Затем подхожу к матери Тешки. Она стоит у чума, склонившись грудью на посох, старая-престарая, словно придавленная тяжестью прожитых лет, в жалком рубище, с разлохмаченными волосами, босая, точно памятник безвозвратно ушедшему прошлому. Рядом молодая женщина с добрыми светлыми глазами. Она как будто нарочно, для контраста, остановилась возле старушки.
А караван уже растянулся, выходит на поскотину. Нас провожают все обитатели становища. На лицах взрослых сожаление, ведь мы взбудоражили их одинокую жизнь, внесли какое-то разнообразие и теперь снова оставляем на этом далёком от жилых мест стойбище. Конечно, грустно им расставаться с нами.
– До свидания, Осикта, Тешка! Кто знает, может, ещё встретятся в тайге наши дороги!..
Теперь под Улукитканом огромный бык с непомерно широкими рогами. Правда, они не украшают, а уродуют его длинную, приземистую фигуру. Два года назад он был племенным производителем. Но однажды с ним случилась непоправимая беда.
– Напали на него волки, – рассказывал Осикта. – Он шибко отбивался, долго не сдавался. Два волка поранил. Пока я прибежал к нему, хищники его охолостили. Теперь он у нас лучший учаг[47]. Пусть старик ездит, у нас ещё есть хорошие олени.
В походке учага, в манере держать голову, угрожающе её наклонив, в постоянной настороженности есть что-то от прежнего могучего самца. Как легко он несёт на крепкой спине старика! Мы еле поспеваем за караваном.