Переломилось, пошло на спад короткое меюмское лето. Разматывались дни, ветер полоскал жесткие, как чертополох, разводья высохшего ягеля. Ночи делались все длиннее.
Каждый вечер у костра – на берегу реки – собиралась вся партия. Приходили взрывники, топы, матросы. Над дымящейся рекой устало опускался оранжевый солнечный корж, вдали таял фиолетовый листвяк. Пристроившись поудобнее на поваленной сосне у самой воды, Рубилес осторожно, словно примериваясь, перебирал пальцами клавиши баяна, вслушивался в гулкие мелодичные сполохи. Глаза у моториста – шалые, размытые, с зелеными песцовыми отсверками. А обочь поваленной сосны, отмахиваясь выломанными березовыми веточками от комарья и гнуса, – стоят бородатые мужички с облупленными от солнца носами и коричневато-розовыми шеями. Выгоревшие добела штормовки, намазанные солидолом покривленные кирзачи. В зубах – толстые, как огурец, самокрутки. Вместо табака, которого не было, смолят сушеные листья березы и багульника.
Зина то и дело ловила на себе магнитные длинные взгляды – так обычно смотрят истосковавшиеся по домашнему уюту и женской ласке мужчины. Сивоконь угощал ее конфетам «Кис-Кис», а Штанга, поклонившись, поднес букет таежных маков.
– Примите, Афродита, от бедного идальго сей скромный подарок.
– Спасибо, Коля, – смущенно улыбалась практикантка.
– Э-э, что мне твое «спасибо». Его не пощупаешь и не продашь.
– Что же я должна сделать, если не секрет? – смеялась Зина.
– Первый вальс – Елисееву. Закон-тайга. Принимается?
– Хорошо, Коля.
Весело воркотала вода в реке, в розовом воздухе носились пучеглазые стрекозы.
Ой за волнами,
Бури полными,
Моряка родимый дом,
Над крылечками
Дым колечками
И черемуха под окном…
– закручивал приятным раздольно-чистым тенором Рубилес. Ну, а братия в лад музыке лихо подхватывала:
Синие очи
Далеких подруг…
Ой вы мочи, матросские ночи, —
Только небо да ветер вокруг…
Поют в охотку чалдоны. Посматривают вполглаза на Зину, затаенно вздыхают… Подбородок Рубилеса покоится на раскатисто дышащих мехах. А темные от въевшегося в кожу автола, загрубелые пальцы пляшут по перламутровым планкам баяна, мягко нажимают поочередно черные пуговки, возвращаются назад. Пальцы мельтешат, смеются, грустно скользят. Искрометные звуки песни зыбят синевато-багровую воду в реке, застревают в темных, прошитых косыми оранжевыми стрелами, гривах кедров, свиваются над усатыми талами… Чего только не вспомнишь, слушая песню! И дома побываешь, и с красивой девчонкой нацелуешься до соленого привкуса крови на губах, и накуришься вдосталь настоящих ароматных сигарет… Пели на шесть голосов с подголосками. Песни. Частушки. Анекдоты… А когда над ежистой притихшей тайгой замыкалась ночь, и на клотиках обоих стоявших на якоре катеров вспыхивали сигнальные огни, начинались танцы. Горел большой костер, густо пахло смолой.
Полуянский сумрачным боковым взглядом поглядывал на Зину. Ему было абсолютно все равно, с кем она танцует – так, по крайней мере, он пытался уверить себя. Он видел, что ей оказывают внимание, на нее смотрят. Это и понятно – одна девчонка на тридцать шесть лбов. А где-нибудь в городе или даже в том же захудалом Меюмске, ее бы, наверно, и не замечали. Ну, что в ней особенного? Нос – две плоские дырочки, как у макаки, ноги – ровно спички. Это только Погосяну все в ней нравится…
Полуянский тряхнул чубом и вдруг понял: он рассуждает так только потому, что не думать о Зине не может. Это неожиданное и странное открытие настолько его озадачило и потрясло, что он стоял и глупо улыбался. «Вурдалак! Обалдуй! Мало тебе цветочков? Захотел ягодок, да?» – спрашивал он себя.
На крутом лбу зарябились морщинки. Полуянский вскочил и поплелся в палатку. Здесь он вытащил из-под раскладушки деревянный ящик, разделенный переборками на отдельные ячейки. Еще две недели назад в ящике этом гнездились двадцать четыре бутылки «Портвейна» (вертолетчик Ануфриенко по блату раздобыл в Меюмске), теперь же осталось только восемь. Почти каждый день – гужовка.
Полуянский взял бутылку, обстучал колодкой ножа сургуч с горлышка, вышиб ладонью пробку…
Вино облегчение не приносило. Напротив, появлялась гнетущая тоска, апатия. Все постыло, все серо… Он вспоминал дом, вспоминал мать и отца. Больше пяти лет он не был там. Почти три зимы – твердые нары в зоне, а теперь, вот, точно столько же – в Меюиском районе. Вроде ты уже человек и вольный, и в то же время – никуда отсюда не уедешь. Разве что послать милицию к чертовой бабушке – и навострить лыжи домой, к батьке, сестрам. Нет, если поймают – крышка. Глупо.
Полуянский скрипел зубами, вздыхал. После того, как он отбыл половину срока, – пришло письмо от отца. Тот сообщал, что мать умерла от инсульта. Все плакала и убивалась, хотела увидеть сына хоть напоследок.
Не вышло. Умирала тяжело… А чем он мог ей помочь?
Но почему же так? Почему все так диковинно, нескладно получилось в его жизни? Споткнулся раз, другой… Э-э, семь бед один ответ. Мать только жалко.
Полуянский тяжело поднялся с койки и вышел из палатки.
А на берегу реки по-прежнему надсаживался баян. Зина была нарасхват. Ее приглашали танцевать и Погосян, и Штанга, и Сивоконь, Напеков. Приглашали взрывники, топы. Ошивались возле практикантки бульдозеристы. Лицо у Зины маково алело, глаза блестели.
Полуянский сидел на колоде и тупо глядел на танцующих. Дохнуло прохладой, заполоскался низовик. Когда кончилось аргентинское танго, Зина подошла к Нестору.
– Приглашают обычно кавалеры. Вы этого не делаете. «Дамский вальс» Рубилес играть не хочет. Поэтому приглашаю вас потанцевать под любую музыку…
– Отцепись. Не люблю танцульки, – буркнул Полуянский.
– Напрасно. Видный… красивый такой… парень… Зачем вы так много пьете, Нестор?
– А тебе какое дело?
– Вы не должны так много пить, Нестор…
Он поднял голову и встретился с ее глазами. В них было участие, тихая грусть.
– Не нужно так, Нестор.
– Чего ты приклеилась ко мне? Чего? Жалеть меня не надо. Я сам себя пожалею, поняла? – раздраженно произнес он и, сгорбившись, побрел в палатку.
Недели через две прилетел из города, самолет. Завхоз привез письма, сгущенку, консервы и все те же «фирменные» махорочные сигареты «Ракета». Больше всего радостей приносили, конечно, письма. Их распечатывали тут же, у самолета. Белозубо улыбались, вздыхали, оглушительно хохотали. Разные были письма. Разные были новости. Но все равно у каждого, кто получил весточку из дому, было такое чувство, словно он побывал там, «на материке». И снова увидел желто-красные вагончики трамваев, длинные вереницы разноцветных авто, возвращающихся с выпаса пузатых коров, танцплощадки с полами из линолеума, заваленные колбасой, голландскими сырами и папиросами магазины… Получил весточку из дому и Полуянский. Отец писал о разном. Купили радиолу «Урал», жалюзи на окна. Витька, младший брат Нестора, закончил индустриальный техникум с отличием и теперь работает на заводе технологом. Сестры повыскакивали замуж… В конце письма, как бы между прочим, отец сообщал, что он женился. Именно это известие и поразило больше всего Нестора. Ему было больно и обидно за мать. Он понимал, что ее нет, она умерла. И отцу, наверно, трудно одному – разъехались дочери, опустел дом. Но все-таки было такое чувство, словно отец что-то отнял у него, Нестора. Словно он сделал что-то нехорошее, обмишулился.
Вечером в палатку зашла Зина и осторожно опустила на койку Полуянского сверток.
– Что это? – спросил он.
– Папиросы «Прибой». Твои любимые, – просто ответила она.
Он удивленно взглянул на нее, отметив мысленно, что она впервые обратилась к нему на «ты».
– Где достала?
– Из дому выслали. Я попросила маму… Она у меня знаешь какая! – Зина улыбнулась, все так же осторожно присела на краешек койки. В посылке тридцать пачек. Я думаю, тебе хватит на месяц, правда? А потом – я еще напишу.
Полуянский молча смотрел на папиросы. Он не знал, как поступить.
Кто же ей сказал, что он любит только «Прибой»? Погосян? Сивоконь? Впрочем, это неважно.
Ему было приятно. Он чувствовал, как к горлу поднимается тугой комок. И в то же время он помнил клятву. Ту самую, которую дал себе после истории с Антониной. Никогда больше не связываться с бабами. Презирать их. Мстить им на каждом шагу. Именно в этом – смысл дальнейшей жизни. Баба загубила Андрея Бульбу, из-за баб пострадал в древнем Риме гладиатор Спартак. Там, где бабы, там раздор, сплетни.
И словно прочитав его мысли, Зина тихо сказала:
– Мерить всех одним аршином нельзя. Несправедливо это будет. Жестоко.
Шли дни. Полуянский и Зина по-прежнему работали в паре. И по-прежнему Нестор уверял себя, что не питает к ней ничего такого. Она для него – ноль без палочки. Жалость ему не нужна. Ну, зашила спецовку, раздобыла «Прибоя». Так что из этого? Хлопочет о характеристике. Преддипломная ведь практика. Приезжали уже такие деятели. Послушные, добренькие. Клялись, что как только получат диплом, сразу же приедут сюда искать нефть. И как в воду канули. По сей день едут. Мама, видать, не пускает.
Полуянский держался с практиканткой подчеркнуто независимо, сухо. И все же вечерами, ворочаясь в жестком спальном мешке, он все чаще стал ловить себя на том, что его мысли – хочет он того или нет – непроизвольно возвращаются к Зине. Чем-то она была непохожа на других.
В понедельник Погосян забрал на три дня практикантку к себе в операторскую, – чтобы она помогла интерпретировать скопившиеся за месяц сейсмограммы. И Полуянский ощутил странную пустоту. Будто не хватало чего-то.
Он потерял гаечный ключ, чуть было не запорол сейсмоприемник.
Успокоился он лишь, когда Зина снова воротилась на линию.
И опять заструились дни. Зина учила его плавать. Показывала, как должны двигаться руки и ноги, как правильно дышать на воде. Плавала она и впрямь здорово. Саженками, на спине, дельфином, веером (или как она называла «брассом»). Только руки мельтешили над водой, да летели в разные стороны зеленовато-стеклянные горошины. Запросто переплывала реку туда и обратно. А ведь вода была – брр! Да и течение не приведи бог.
«Вот это блеск, елки-перепелки! Мне бы так…» – с тайной завистью думал Полуянский.
Занятия по плаванию они проводили, как правило, вечерами и вдали от лагеря – Нестор не хотел, чтобы все это видели другие. Девчонка ведь натаскивает. Засмеют. Да и вообще…
В нем теперь как бы сидело два Нестора. Один – тянулся к Зине, чувствовал, что от общения с ней на душе становится светлее, лучше; чувствовал, как исподволь оттаивает под сердцем лед недоверия. А другой (и этот другой пока брал верх) – ожесточившийся, замкнувшийся в себе, – был настроен к ней холодно и даже враждебно.
Однажды они сидели в лодке на профиле. Был обеденный перерыв. Они ели свиную тушенку с сухарями, запивали водой из фляжек.
Догорал, оглаживал последним теплом бронзово-прозрачный август. Река дробилась солнечными бликами. Над запаутинившими красными березками – на берегу – кружила какая-то птаха, слева маячил катер Погосяна.
Зина сделала четыре бутерброда. Один взяла себе, а три – протянула Полуянскому.
– Поправляйся.
– Зачем? Надо поровну. Лямку тянем вместе.
– Ты мужчина, а значит – тебе больше. – Она шутливо погрозила ему пальцем. – Коль я приказываю, – бери. Без разговорчиков.
Он повел плечами и взял.
А потом загнусил телефон под сиденьем. Полуянский дернул трубку. Погосян сообщал, что замеры будут часа через два – надо срочно построить годографы. А пока – можно отдохнуть.
– Имя у тебя редкое: Нестор… Так звали древнерусского летописца, монаха Киево-Печерского монастыря… – сказала Зина.
– Слыхал. Пытался даже прочесть однажды его «Повесть временных лет». Язык трудный. «Се повесть временных лет, откуда есть пошла Русская земля, кто в Киеве нача первее княжити, откуда Русская земля стала есть…»
– «… И быша, – подхватила Зина, – 3 братья, единому имя Кий, а другому Щек, а третьему Хорив, и сестра их Лыбидь…» Благодаря этому монаху мы сейчас многое знаем о древней Руси. Шапку перед ним надо снять, поклониться в пояс. А ведь он жил более восьми столетий назад! Какой огромный промежуток времени, а?! Умирали люди, высыхали реки. Все старело, исчезало, менялось. И только книга эта существует по сей день…
– Да-а, мужик он был толковый, тезка мой.
Нестор и Зина сидели на брезенте, разостланном в лодке. Зина была совсем близко от Нестора: протяни руку – и ее плечи. Она смотрела на воду, на тайгу. На Полуянского смотрела. Улыбалась тихой ясной улыбкой.
– Рано у вас тут осень наступает… Уже гуси-лебеди летят на юг… Осень. Оранжевые полушалки на полярных березках, желтые лапки стелющихся ив… Я, Нестор, люблю осень больше, чем весну. А ты?
– И я… Я тоже люблю осень… А еще – на зверей люблю смотреть. Когда учился в школе, помогал летом убирать в вольерах в зоопарке, кружок зоологический посещал…
– Погосян говорит, что ты раньше серьезно увлекался спортом, был чемпионом города среди юношей в беге на короткие дистанции…
– Было дело. Даже в сборную школьников республики входил… Стихи писал. Областная газета два раза печатала их… – Он внезапно покраснел, стыдясь и удивляясь этой своей внезапной откровенности. И не выдержав долгого пытливого Зининого взгляда, смешался отчего-то, отвел глаза в сторону.
Она задышала часто.
– Вот говорят: человек произошел от обезьяны. И все. И дальше – ни слова не говорят… Человек, стало быть, от обезьяны. Ну, а обезьяна от кого? Как думаешь, а? – Зина наклонилась и легонько взъерошила жесткий чуб Полуянского. И от этого ее прикосновения его тотчас же словно током ударило. Сердце подпрыгнуло раз, другой – и покатилось, окаянное, куда-то в бездонь.
– Спроси, что-нибудь полегче… – глухо выдавил он и отвернулся.
– Могу и полегче… – с готовностью подхватила она, не отрывая от него взгляда. – Вот, к примеру… В прошлом году я проходила практику на Чукотке – в электроразведочной партии. Водится там в озерах черная щука. Оч-чень интересная рыба, скажу я тебе! Зимой вмерзает в лед. И живая! Не веришь, да? Честное слово! Хочешь, сварить уху – бери ломик и беги на озеро. Рыбу эту сразу видно: черные полосы во льду. Вырубишь, значит, кусище такого льда, принесешь в теплый барак. Бросишь в тазик с водой. И что ты думаешь? Минут через тридцать там карусель: щука носится, как очумелая, подпрыгивает чуть ли не до потолка. Ма-амочка родная… – Зина зачерпнула горстью воды, плеснула на пылающие щеки. – Но и это не все, Нестор. Летом эта красавица выбирается на берег и по полдня ползает в гальке и траве, извиваясь, как уж. Оч-чень интересная рыба, скажу а тебе! Ежели жабры у нее, так на берегу она долго не протянет. Правда, ведь? А щука – хоть бы что. Живет и здравствует, проказница. А вот, ежели предположить, что у нее не жабры, а легкие – то как она тогда может так долго быть под водой, а? Чудно-о, правда? Живет и здравствует… И хоть бы что… Сколько еще тайн в жизни, сколько загадок! Кошмар…
Зина повернула к Полуянскому просветленное, в блестящих капельках воды лицо. К темным остистым ресницам у нее приклеилась паутинка – он это хорошо видел.
И тут словно что-то звонкое и упругое закрутило его. Он наклонился к ней, взял ее маленькую влажную ладонь. У нее были длинные тонкие пальцы. Он чувствовал, как дрожит Зина. Ее лицо было совсем рядом. Светло-золотистые, добрые и чуточку удивленные глаза. Он видел, чувствовал: она тоже тянется к нему.
– Зина… ты… понимаешь… ты…
– Что, Нестор? Ну, говори, говори… – сдерживая дыхание, хрипло прошептала она. На левом виске у нее крупно пульсировала фиолетовая жилка.
Он хотел сказать, что ему хорошо с ней. Что ему давно не было так хорошо. И что ему легко дышится, когда они вместе.
Но он ничего этого не сказал. Он вдруг увидел ее шею. Тонкую, в родинках, шею с темными завитками волос. Точь-в-точь как у Антонины.
Полуянский вздрогнул и резко, словно ужалившись, отдернул руку. На лицо круто легла отчужденность, правая бровь стала дыбом.
Зина сразу же заметила эту перемену.
– Ты чего?
– Сгинь! Уйди, слышь? Уйди! – с трудом разжимая челюсти проскрипел он.