Разочарованный тем, что не смог пролить новый свет в веру духовного лица, известного своей мудростью, и обманутый в надежде найти своего ангела правоверным путем, Морис задумал прибегнуть к оккультным наукам и решил отправиться к ясновидящей. Он, без сомнения, направился бы к г-же де-Теб; но он уже вопрошал ее однажды, в пору своих первых любовных страданий, и она ответила ему так разумно, что он перестал считать ее колдуньей. Он обратился за помощью к мудрости одной модной сомнамбулы, мадам Мира.
Ему приводили много примеров необычайной прозорливости этой ясновидящей; все же было необходимо представить мадам Мира какой-нибудь предмет, который носил на себе или к которому прикасался отсутствующий, дабы направить сюда ее прозревающие взоры. Морис, перебирая в уме предметы, к которым прикасался ангел со времени своего злополучного воплощения, вспомнил, что в своей райской наготе он сидел в кресле на черных чулках г-жи дез-Обель и что затем он помогал ей одеваться. Морис попросил у Жильберты один из этих талисманов, потребных ясновидящей. Но Жильберта уже не могла отыскать ничего, разве что сама она сошла бы за такой подобный талисман. Ибо ангел держал себя по отношению к ней крайне нескромно и был столь проворен, что не представлялось никакой возможности помешать его предприимчивости. Выслушав это признание, которое, впрочем, не содержало для него ничего нового, Морис обрушился на ангела, обозвал его именами самых гнусных животных и поклялся познакомить его зад со своим сапогом, если тот когда-нибудь очутится на подходящем расстоянии от его ноги. Но вскоре его ярость обратилась против г-жи дез-Обель: он обвинял ее в том, что она сама вызвала наглость, о которой теперь рассказывала, и в гневе наделил ее всеми зоологическими символами бесстыдства и разврата. В сердце у него вновь вспыхнула любовь к Аркадию, еще более пламенная и чистая, чем прежде, и покинутый юноша, простерши руки и склонив колени, стал взывать к своему ангелу со слезами и рыданиями.
В эти бессонные ночи Морис подумал о том, что книги, которые ангел листал до своего появления, могли бы послужить талисманом. Поэтому однажды утром он поднялся в библиотеку и поздоровался с г-ном Сарьеттом, который составлял свой каталог под романтическим взором Александра д’Эпарвье. Г-н Сарьетт, смертельно бледный, улыбался. Теперь, когда невидимая рука не переворачивала больше книг, находящихся у него на хранении, когда все в библиотеке вновь обрело порядок и покой, г-н Сарьетт был счастлив, но с каждым днем терял силы; от него осталась только легкая, умиротворенная тень.
От прошлых горестей и в счастье умирают.
— Помните ли вы, господин Сарьетт, — сказал Морис, — то время, когда ваши книги еженощно переворачивались, перемещались, растаскивались, расшвыривались, перепутывались, трепались и в беспорядке исчезали, попадали даже в канаву на улице Палатин? Славное это было время! Покажите-ка мне, господин Сарьетт, те темы, которые больше всего трогали.
Слова эти повергли г-на Сарьетта в мрачное оцепенение, и Морису пришлось повторить их трижды, прежде чем старый библиотекарь понял и указал, наконец, на весьма старый иерусалимский талмуд, который часто бывал в неуловимых руках. Апокрифическое евангелие третьего века, состоящее из двадцати листов папируса, также не раз покидало свое место; переписку Гассенди тоже, по-видимому, усиленно листали.
— Но, — прибавил г-н Сарьетт, — книга, которою таинственный посетитель пользовался чаще всего, это, без сомнения, томик «Лукреция» в красном сафьяне, с гербом Филиппа Вандомского, великого приора Франции, и с собственноручными пометками Вольтера, который, как известно, в молодости посещал Тампль. Страшный читатель, причинивший мне столько хлопот, не мог расстаться с этим «Лукрецием», сделав из него, если можно так выразиться, свою настольную книгу. У него был хороший вкус, так как это — драгоценность. Увы, это чудовище посадило на странице 137 чернильную кляксу, которую, возможно, не удастся вывести и самому искусному химику.
И г-н Сарьетт испустил глубокий вздох. Он пожалел, что сказал так много, когда молодой д’Эпарвье попросил дать ему драгоценного «Лукреция». Ревнивый хранитель тщетно уверял, что книга находится у переплетчика и не может быть выдана. Морис дал понять, что на эту удочку его не поймать. Он решительно вторгся в зал Философов и Сфер и, усевшись в кресло, сказал:
— Я жду.
Г-н Сарьетт предложил другое издание латинского порта. Есть, говорил он, издания с более верным текстом и поэтому более пригодные для занятий. Он предложил «Лукреция» Барбу, «Лукреция» Кутелье или, еще лучше, французский перевод. Можно было выбрать перевод барона де-Кутюра, слегка, может быть, устарелый, или перевод Лагранжа, перевод из серии Назара и Панкука, наконец, два особо изящных перевода, один в стихах, другой в прозе, оба принадлежащие г-ну де-Понжервиллю, члену французской Академии.
— Я не нуждаюсь в переводе, — гордо ответил Морис. — Дайте мне «Лукреция» приора Вандомского.
Г-н Сарьетт медленно подошел к шкафу, где хранилась эта драгоценность. Ключи звенели в его дрожащей руке: он поднес их к замку, но тотчас же отдернул и предложил Морису самого обыденного «Лукреция» из серии Гарнье.
— Он очень удобен для чтения, — сказал он с обворожительной улыбкой.
Но по молчанию, которым было встречено это предложение, он понял, что всякое сопротивление напрасно; он медленно вынул из шкафа книгу и, удостоверившись, что на скатерти нет ни пылинки, дрожа положил ее на стол перед правнуком Александра д’Эпарвье.
Морис принялся ее листать и, дойдя до страницы 137, углубился в созерцание кляксы величиной с горошину, сделанной лиловыми чернилами.
— Да, вот он, — сказал г-н Сарьетт, не спускавший с «Лукреция» глаз, — вот след, который оставили на этой книге незримые чудовища.
— Как, господин Сарьетт, разве их было несколько? — воскликнул Морис.
— Не могу сказать. Но не знаю, имею ли я право уничтожить это пятно, которое, подобно той кляксе, которую Поль-Луи Курье сделал на Флорентийской рукописи, является, если можно так выразиться, литературным документом.
Не успел старик произнести эти слова, как у входной двери раздался звонок и в соседней зале послышался громкий гул шагов и голосов. Сарьетт помчался на шум и столкнулся с сожительницей папаши Гинардона, старухой Зефириной, у которой волосы извивались, как гнездо гадюк, лицо пылало, грудь бурно вздымалась, живот походил на пуховое одеяло, вздутое порывом ужасной бури, а сама она задыхалась от горя и бешенства. И сквозь рыдания, вздохи, стоны и тысячи других звуков, которые, исходя из ее тела, казалось, соединяли в себе весь шум, поднимающийся на земле от возбуждения людей и сутолоки вещей, она кричала:
— Он ушел! Чудовище! Ушел с ней! Он переехал со всей своей рухлядью и оставил меня одну, с франком и семьюдесятью сантимами в кошельке…
И она стала долго и беспорядочно объяснять, что Мишель Гинардон бросил ее для Октавии, дочери разносчицы булок. Она извергала на изменника целый поток проклятий.
— Человек, который жил на мой счет пятьдесят лет, если не больше. Так как у меня водились и деньжонки, и хорошие знакомства, и все! Я вытащила его из нищеты, и вот как он меня отблагодарил! Хорош ваш приятель! Лежебока! Его нужно было одевать, как ребенка! Пьяница, презренное существо! Вы его еще не знаете, господин Сарьетт. Он фальсификатор. Он подделывает Джотто, да, Джотто, и Фра-Анжелико, и Греко, без зазрения совести, господин Сарьетт, и сбывает их торговцам картинами, а также и Фрагонаров, и Бодуэнов!.. Развратник, не верящий в бога! А это хуже всего, господин Сарьетт, так как без страха божия…
Зефирина ругалась еще долго. Наконец г-н Сарьетт воспользовался тем, что она остановилась перевести дух, и принялся успокаивать и обнадеживать ее. Гинардон возвратится: так просто не забываются пятьдесят лет согласной и совместной жизни…
Эти ласковые речи возбудили новый прилив бешенства, и Зефирина поклялась, что никогда не забудет нанесенной обиды, что никогда больше не пустит к себе это чудовище. И если он даже на коленях будет молить о прощении, — пусть валяется у нее в ногах!
— Да разве вы не понимаете, господин Сарьетт, что я его презираю, ненавижу, что он мне противен?
Она раз шестьдесят высказала эти гордые чувства и раз шестьдесят клялась, что не пустит больше к себе Гинардона, что она видеть его не может, даже на портрете.
Г-н Сарьетт не возражал против решения, которое, после стольких уверений, считал непоколебимым. Он не порицал Зефирины, он даже одобрял ее. Раскрыв перед покинутой женщиной более чистые горизонты, он изобразил ей непрочность людских чувств, поддержал в ней готовность к отречению и посоветовал благочестиво покориться воле божьей.
— Если действительно, — сказал он ей, — ваш друг так мало достоин привязанности…
Ему не удалось кончить речь. Зефирина бросилась на него и, схватив за ворот сюртука, принялась бешено трясти.
— Мало достоин привязанности! — кричала она, задыхаясь. — Мой Мишель мало достоин привязанности!.. Найдите-ка, голубчик мой, другого любезнее, веселее, остроумнее, другого такого, как он, всегда юного, всегда… Мало достоин привязанности! Сразу видно, что вы ничего не смыслите в любви, старая крыса!
Пользуясь тем, что старик Сарьетт был, таким образом, сильно занят, молодой д’Эпарвье сунул томик «Лукреция» себе в карман и непринужденно прошел мимо сотрясаемого библиотекаря, помахав ему на прощание ручкой.
Заручившись талисманом, он помчался на площадь Терн к мадам Мира, которая приняла его в красной с золотом гостиной, где не было ни совы, ни жабы, ни каких-либо иных атрибутов древней магии. У мадам Мира, уже немолодой, с напудренными волосами, одетой в платье цвета сливы, был весьма приличный вид. Она говорила изящно и уверяла, что узнает сокровенные вещи исключительно при помощи науки, философии и религии. Она пощупала сафьяновый переплет и, закрыв глаза, стала из-под опущенных век рассматривать латинское заглавие и герб, которые ей ничего не говорили. Привыкнув получать в качестве указаний кольца, носовые платки, письма, волосы, она не постигала, какого сорта человеку могла принадлежать эта странная книга. С обычной и машинальной ловкостью она прикрыла свое действительное недоумение напускным.
— Странно, — пробормотала она, — странно… Я не совсем хорошо различаю… Я вижу женщину…
Произнося это магическое слово, она украдкой наблюдала за произведенным эффектом и прочла на лице своего клиента непредвиденное ею разочарование. Заметив, что идет по неправильному пути, она немедленно изменила свое откровение.
— Но эта женщина тотчас же исчезла… Странно… Странно… Я смутно различаю неясный образ… неопределимое существо.
И удостоверившись беглым взглядом, что на этот раз ее слова жадно ловят, она стала распространяться о двойственности существа, о тумане, который его окутывает.
Постепенно видение стало уточняться перед взором мадам Мира, которая шла по следу шаг за шагом.
— Большой бульвар… Площадь с памятником… пустынная улица, лестница. Он здесь, в голубоватой комнате… это молодой человек… У него бледное и озабоченное лицо. Кажется, он жалеет о чем-то, чего не сделал бы вторично…
Но напряжение от гадания оказалось слишком большим. Усталость помешала ясновидящей продолжать потусторонние розыски. Она истощила последние силы, настойчиво убеждая обратившегося к ней за советом пребывать в теснейшем единении с богом, если он хочет вернуть то, что потерял, и преуспеть в своих стараниях.
Морис, уходя, оставил на камине луидор и удалился взволнованный, смятенный, в полном убеждении, что мадам Мира обладает сверхъестественными способностями, к сожалению, недостаточными.
Спустившись с лестницы, он вспомнил, что оставил томик «Лукреция» на столе у пифии, и, решив, что старый маньяк не переживет потери своей книжонки, поднялся за нею наверх. Когда он возвратился в родительский дом, перед ним выросла измученная тень, это старый Сарьетт голосом жалобным, как ноябрьский ветер, требовал обратно «Лукреция». Морис небрежно вытащил его из кармана пальто.
— Не убивайтесь, господин Сарьетт, вот она, ваша штучка.
Библиотекарь унес, прижав к груди, вновь обретенную драгоценность и бережно положил ее на стол, покрытый синей скатертью, придумывая в то же время какой-нибудь надежный тайник для ревниво оберегаемого сокровища и перебирая в уме различные проекты, достойные усердного хранителя. Но кто из нас может похвастаться мудростью? Предвидение людей ограничено, и предусмотрительность их бывает постоянно обманута. Удары рока неотвратимы, и от судьбы не уйти. Нет такого совета, нет такой заботы, которые преодолели бы фатум.
О мы, несчастные! Слепая сила, руководящая светилами и атомами, образует мировой порядок из превратностей нашей жизни. Наши невзгоды служат гармонии миров, этот день был днем переплетчика, которого круговорот времени приводил в дом дважды в год: под знаком Овна и под знаком Весов. В этот день с утра г-н Сарьетт заготовлял работу для переплетчика; он выкладывал на стол книги в обложках, недавно приобретенные и признанные достойными кожаного или картонного переплета, и те, одеяния которых требовали починки, заботливо составляя подробный их список. Ровно в пять старый Амедей — приказчик Леже-Массье, переплетчика с улицы Аббатства, являлся в библиотеку д’Эпарвье и после двойной проверки, произведенной г-ном Сарьеттом, складывал книги, предназначенные для хозяина, на кусок полотна, связывал его узлом и взваливал себе на плечо; потом прощался с библиотекарем такими словами:
— Добрый вечер, честная компания!
И спускался с лестницы.
И на этот раз все произошло, как обычно. Но Амедей, найдя на столе «Лукреция», без всякого злого умысла сунул его в узел и унес вместе с другими книгами так, что г-н Сарьетт этого не заметил. Библиотекарь покинул залу Философов и Сфер, совершенно позабыв о книге, отсутствие которой днем доставило ему такое жестокое беспокойство. За это строгие судьи могут обвинить его в ослаблении рассудка. Но не лучше ли сказать, что так решила судьба и что сила, именуемая нами случаем, а в сущности являющаяся естественным порядком вещей, совершила это незаметное деяние, последствия которого, по мнению людей, ужасны. Г-н Сарьетт отправился обедать в молочный ресторанчик «Четырех Епископов» и прочитал там газету «Крест». Он был безмятежен и спокоен. Только на следующее утро, войдя в зал Сфер и Философов, он вспомнил о «Лукреции» и, не видя его на столе, принялся искать всюду, не находя нигде. Ему не пришло в голову, что Амедей мог нечаянно унести «Лукреция». У него явилась мысль о возвращении невидимого посетителя, и он пришел в великое смятение.
Несчастный хранитель, заслышав какой-то шум на площадке лестницы, открыл дверь и увидел маленького Леона в кепи с галунами, который кричал: «Да здравствует Франция!» — швыряя в воображаемых врагов тряпки, метелки и мастику, употребляемую Ипполитом, чтобы натирать полы. Для своих воинственных игр мальчик предпочитал эту площадку любому другому месту в доме и часто забирался даже в библиотеку. Г-н Сарьетт внезапно заподозрил ребенка в том, что это он взял томик «Лукреция», чтобы сделать из него метательный снаряд, и потому угрожающим голосом потребовал его возвращения. Мальчик стал отрекаться, и г-н Сарьетт прибегнул к обещаниям:
— Леон, если ты принесешь мне красненькую книжку, я дам тебе шоколаду.
Ребенок задумался. А вечером, когда г-н Сарьетт спускался по лестнице, он встретил Леона, который сказал:
— Вот книга!
И, протягивая ему рваную книжку с картинками, «Историю Грибуля», потребовал обещанный шоколад.
Через несколько дней после этого Морис получил по почте проспект сыскного агентства, которым руководил бывший служащий префектуры и которое обещало быстроту и полную тайну. Отправившись по указанному адресу, он нашел усатого человека, мрачного и озабоченного, который выпросил у него аванс и пообещал найти разыскиваемое лицо.
Вскоре бывший служащий префектуры написал ему, что начаты дорогостоящие поиски, и просил еще денег. Морис денег не дал и решил сам взяться за розыски. Соображая, не без некоторого вероятия, что ангел, поскольку нет денег, должен водиться с бедняками и изгнанниками всех национальностей, революционерами, как и он сам, Морис стал заглядывать во все меблированные комнаты кварталов Сент-Уана, Ла-Шапель, Монмартра, Итальянской заставы, в ночлежные дома, где спят вповалку, в кабачки, где угощают требухой или за три су подают блюдо смешанных остатков, в трущобы Центрального рынка и к папаше Моми.
Морис побывал в ресторанах, где столуются нигилисты и анархисты; он встречал там женщин, переодетых мужчинами, мужчин, переодетых женщинами, мрачных, диких юношей и улыбающихся, как малые дети, голубоглазых восьмидесятилетних старцев. Он наблюдал, расспрашивал, был принят за шпиона, получил удар ножом от какой-то очень красивой женщины, но на другой же день возобновил свои поиски по кабачкам, меблирашкам, публичным домам, игорным притонам, нищенским закоулкам, балаганам и харчевням, ютящимся вдоль городских укреплений, среди старьевщиков и апашей.
Видя, что Морис худеет, изводится, молчит, его мать забеспокоилась.
— Нужно его женить, — говорила она. — Жаль, что у мадемуазель де-ла-Вердельер такое неважное приданое.
Аббат Натуль не скрывал своего беспокойства.
— Наш мальчик, — говорил он, — переживает моральный кризис.
— Я думаю скорее, — отвечал г-н Рене д’Эпарвье, — что он подпал под влияние дурной женщины. Следует подыскать ему занятие, которое поглощало бы его и льстило его самолюбию. Я мог бы устроить его секретарем комитета охраны сельских церквей или юрисконсультом синдиката католических литейщиков.