В Москве не было для меня ближе человека, чем Гродзенский.
Впервые я услышал о Варламе Шаламове в мае 1962 года, когда состоялась организованная поэтом Борисом Слуцким (1919–1986) телевизионная передача, посвященная этому практически неизвестному в то время поэту. Мой отец заранее узнал о ней, ждал с радостью и волнением. Затем был внимательный просмотр, сопровождаемый комментариями.
По окончании трансляции я спросил отца: кто этот поэт? В ответ услышал: «Это мой старый друг — однокурсник по университету. Сейчас его мало кто знает, но, верю, придет время, когда напечатают его „Колымские рассказы“, которые войдут в обязательную школьную программу».
На мой вопрос, когда такое произойдет, родитель предположил, что они с Шаламовым до этого вряд ли доживут, но это случится еще при моей жизни.
После телепередачи отец послал Шаламову поздравительную открытку и, как много позже вспоминал Варлам Тихонович, оказался единственным, кто откликнулся. В письме от 14 мая 1962 года Шаламов поделился впечатлениями о выступлении в телепередаче: «Я рад, конечно, возможности выступить — от имени мертвых Колымы и Воркуты и живых, которые оттуда вернулись… Передача прошла хорошо, успешно. Но это дело требует большой собранности, сосредоточенности и напоминает больше съемку игрового кинофильма, чем фильма хроникального, хотя, казалось бы, должно быть наоборот.
На крошечной площадке внутри огромной коробки телестудии, заставленной аппаратами, увешанной кабелями, сигналами, работает человек пятнадцать — режиссеры, операторы, нажиматели звонков и прочие лица, деловое содержание которых определить сразу нельзя. Все это висит в метре от твоего лица, освещенного ярким светом — словом, ничего домашнего в телестудии нет».
Помню, как от Шаламова пришел подарок: из стандартного почтового конверта выпала миниатюрная книжечка, которой в упаковке было просторно.
Это «Огниво» — первый сборник стихов автора «Колымских рассказов», на титульном листе — дарственная надпись: «Якову Гродзенскому на память о чердаке на улице Баумана и всем, что было после. В. Шаламов».
Варлам Тихонович Шаламов был другом юности моего отца — Якова Давидовича Гродзенского, вместе с ним одно время учился в Московском университете на юрфаке (тогда он назывался «факультет советского права»).
Упомянутый чердак был «студенческим общежитием», располагавшимся в одном из домов на Старо-Басманной улице, рядом с садом Баумана. О том времени Шаламов вспоминал: «В двадцатые годы до университета я часто бывал у Яшки на Басманной, где он жил на чердаке двухэтажного дома, где была выгорожена комната, в которой стояли четыре койки».
В. Шаламов вспоминал: «С собой Яшка всегда таскал толстую переплетенную книжку, где писал мелко-мелко, но все же разборчиво — Яшка до смерти сохранил разборчивый газетный почерк. В хорошем разборчивом почерке, мне кажется, Яшка видел некую нравственную обязанность. „Я должен писать так, чтобы меня могли легко прочесть те люди, к которым я пишу, — это дань уважения другим людям — товарищам, друзьям, начальникам и подчиненным“».
Сам Шаламов имел неразборчивый почерк. Письмо 22 мая 1965 года Яков Давидович начинает с претензии: «Дорогой Варлам, письмо твое получил. Ты пишешь чертовски неразборчиво. Ей-богу, приходится разбираться в нем, как в ископаемых шумерских клинописях.
Письмо очень и очень интересное, ничего секретного и интимного в нем нет, поэтому я позволю себе привлечь к чтению нескольких своих товарищей по Рязани. Каждый из них проявляет очень большой интерес и к твоему творчеству, и к твоей личности. В укор тебе скажу, что ни один из них не сумел расшифровать полностью твое письмо, хотя, конечно, смысл его, в общем, понятен. Я давно советовал тебе поучиться у Акакия Акакиевича Башмачкина каллиграфии».
В ответном письме 24 мая Варлам Тихонович объясняет причину своего плохого почерка: «Яков. Получил твое письмо. Начну с оправданий. Я пишу разборчиво только карандашом, чернилами пишу редко. Переписывать не захотелось». Карандашами (простыми и химическими) Шаламов начал пользоваться еще на Колыме ввиду проблем с чернилами. В заметке «Кое-что о моих стихах» он пишет: «В дороге я всегда вооружен карандашом, захожу на ближайшую почту и записываю» [52, с. 102].
В стихотворении Шаламова «Инструмент» (1954) есть строки:
До чего же примитивен
Инструмент нехитрый наш:
Десть бумаги в десять гривен,
Торопливый карандаш…
Иногда этот карандаш оказывался слишком торопливым, местами Шаламов не дописывает окончания фразы, а то и пропускает целые слова или обозначает их буквами.
Писатель считал Якова Гродзенского — с юности и до конца дней — своим близким другом, называл его «праведником особого рода»[65].
Он пишет: «У Гродзенского было редкое, редчайшее качество — полное преклонение перед чужим талантом. Желание этот талант выдвинуть, поддержать, верить в него, отметить его — хоть с согласия автора, хоть в одиночку».
«Огниво» — первый сборник стихов Варлама Шаламова
В другом месте воспоминаний добавляет: «По своим душевным качествам превосходил если не всех, то очень и очень многих. Яков начисто вытравил из себя все, что может быть показным. Это я все думаю о нем сейчас, после его смерти. В Москве не было для меня ближе человека, чем Гродзенский»[66].
По мнению Шаламова, в Яшке не было «этой проклятой хитрожопости», умения устраиваться за счет других и обделывать делишки, декорируя шкурничество лексикой двуличного «прогрессивного человечества».
В письме ему 12 января 1965 года он писал: «За всю свою жизнь я усвоил урок, сделал твердый вывод, что главное в человеке, редчайшее и наиболее важное — это его нравственные качества… Падение общественной нравственности во многом объясняет трагические события недавнего прошлого. Я думаю, что ты своей жизнью приобрел главное человеческое право — право судьи. Что касается меня, то я просто стараюсь выполнить свой долг».
Зная суровость Шаламова, его требовательность, такое признание дорогого стоит.
Историк и критик Дмитрий Нич пишет о Варламе Шаламове: «Тут уместно сказать об отношении Шаламова к роду человеческому, который для него вовсе не монолитен. Ближе всего оно к отношению раннехристианских гностиков или катаров.
В. Т. Шаламов. 1968 год
Люди для Шаламова делятся на три категории: ненавистный двуногий скот, нелюдь, воплощенная в блатарях, урках, вообще во всех, в ком высок потенциал принадлежности к преступному миру; собственно люди, в терминологии гностиков „душевные“, в терминологии Гродзенского „людской планктон“ — к этой массе он равнодушен и ничего от нее не требует, кроме соблюдения „десяти заповедей“, иначе говоря, следования опробованной традиционной морали, и, наконец, одухотворенная элита, к которой он причисляет себя, — …совмещающие в своих представителях высокую культуру с готовностью к самопожертвованию ради общего блага и высших целей» [17, с. 103].
К сказанному Д. Ничем хочется добавить: Я. Д. Гродзенский отмечал, что у каждого есть свой «диапазон подлости» — чем порядочнее человек, тем уже этот «диапазон».
Жизненные пути Я. Гродзенского и В. Шаламова разошлись, точнее, были насильственно разведены в студенческие годы. Варлам Шаламов стал жертвой первой череды массовых арестов. В 1928 году он был исключен из МГУ «за сокрытие социального происхождения» поскольку, будучи сыном священника, написал в анкете, что его отец — инвалид. Но и слепой священник оставался «социально чуждым элементом», а его сын не имел права на высшее образование.
Первый раз Варлам Шаламов был арестован 19 февраля 1929 года в засаде на улице Сретенка, 26, где была подпольная типография и печатались документы оппозиции. Ордер на его арест подписал сам Г. Ягода, в то время фактический руководитель ОГПУ.
Яков Гродзенский впервые вошел в тюремные ворота в марте 1935 года. Ему, как и Шаламову, вменялась в вину КРТД — контрреволюционная троцкистская деятельность. В одной из записных книжек Я. Д. Гродзенского есть по этому поводу такая фраза: «Трагическая буква „Т“. Буква ценою в жизнь». В другом месте с печальной иронией замечает: «Во втором сроке меня утешали тем, что теперь я просто „КРД“ — без „Т“».
Пора хотя бы кратко рассказать о моем отце — Якове Давидовиче Гродзенском (1906–1971), которого Варлам Шаламов называл одним из своих ближайших друзей, а Александр Солженицын посвятил ему несколько хвалебных строк в «Архипелаге ГУЛАГ» и «Двести лет вместе».
При жизни отец скупо и крайне неохотно делился воспоминаниями о детстве и юности, хотя отдельные фрагменты его биографии я знал, но более или менее целостной картины о его происхождении не получалось.
Неожиданно этот пробел удалось ликвидировать, когда в архиве прокуратуры СССР мне предоставили для ознакомления следственное дело № П-28394, начатое 13 марта 1935 года, в день первого ареста Я. Д. Гродзенского. Подследственный излагает автобиографию:
«Родился я 22/12–1906 г. в Перми в семье фотографа Мойзе Наума. Отец в 1906 г. был выслан в г. Пермь (политический ссыльный), где умер в 1908 г. Отчим Гродзенский Давид Ефимович — служащий конторы Высоцкого умер в начале 1921 г.
С 1922 по 1924 г. я воспитывался в 168 детском доме в Москве. В конце 1922 г. я вступил в ВЛКСМ…»[67].
Яков Гродзенский — выпускник Московского университета. 1931 год
С 1924 года Яков Гродзенский учился в промышленно-экономическом техникуме имени Ленина[68]. В 1926 году поступил на философский факультет Московского университета, который окончил в 1931 году с рекомендацией на преподавательскую работу по диалектическому и историческому материализму в вузах.
Несмотря на солидную рекомендацию Московского университета, ни в один вуз бывшего троцкиста не взяли, и он недолго, до конца 1931 года, преподавал диамат в Московском электротехникуме, откуда также пришлось уйти «по собственному желанию».
Несколько лет удавалось пристраиваться литературным сотрудником в провинциальные газеты. Сначала в многотиражку Подольского крекинг-завода, затем — в «Нашу правду» (Подольск), из которой в 1935 году по указанию компетентных органов также «вышибли».
В самом начале следствия по делу моего отца, когда устанавливался круг знакомых троцкистов, одним из первых упоминается Шаламов[69].
Думаю, что Варлам Шаламов и Яков Гродзенский не были убежденными троцкистами, хотя и входили в антисталинскую оппозицию. Сталин же всех несогласных и неугодных называл троцкистами. Варлам Тихонович получил свой первый срок за попытку распространения так называемого «Завещания Ленина» («Письма к съезду»).
В «Новом мире» помещена статья Ф. Светова «Специфика иллюстративности» о второй книге романа В. Закруткина «Сотворение мира»[70]. Касаясь странного отношения автора к «Письму к съезду», Ф. Светов замечает: «…удивительнее всего здесь, конечно же, отношение самого автора ко всем известному факту (несмотря на принятое съездом решение о публикации ленинского письма, его хранение, а тем более распространение действительно преследовалось): ведь в романе В. Закруткина человек, который откровенно идет против такого принципиально важного партийного решения и пытается его скрыть, — герой положительный».
Мой отец на полях дал такой комментарий:
«В 1928 году десятки людей арестовывались не только за распространение, но и за чтение письма к съезду. В 1936 году за это же тысячи людей объявлялись „троцкистами“ и по статье КРТД отправлялись в концлагеря, а в 1937–38 годах многие расстреливались».
По мнению известного диссидента и публициста В. И. Новодворской (1950–2014), В. Шаламов по наивности не понимал, что Колыма — это и есть «завещание» Ленина[71].
«Шелест листьев» — второй сборник стихов Варлама Шаламова
По поводу первого ареста Я. Д. Гродзенского в воспоминаниях Шаламова находим комментарий: «Архивы комсомольских собраний дали тот материал, который привел с 1935 года к первому, но далеко не последнему аресту Гродзенского.
Его лагерь и ссылка начались с „кировского“ дела, зачисления его навсегда в троцкисты. Гродзенский перенес неоднократный срок заключения и ссылки, как все КРТД, до реабилитации в хрущевское время. Я эту лагерную часть опускаю, потому что Воркутинский лагерь не был лагерем уничтожения, как Колыма, и кой-какой человеческий облик воркутяне сохранили» [53, с. 414, 415].
Одно из впечатлений от Воркутлага той поры зафиксировано в записной книжке Я. Д. Гродзенского: «Мозг всегда был в подчинении у желудка. И только когда усталость валила с ног, желудок переставал властвовать, но и ослабевший мозг словно погружался в пустоту». И там же мой отец приводит строки из поэмы Александра Твардовского «Теркин на том свете», появившейся в 1963 году, когда Яков Давидович заносил свои мысли в записную книжку.
…Там — рядами по годам
Шли в строю незримом
Колыма и Магадан,
Воркута с Нарымом.
За черту из-за черты,
С разницею малой,
Область вечной мерзлоты
В вечность их списала.
Яков Гродзенский в письме Шаламову, рассказывая о Воркутинском лагере, объяснял гулаговский смысл глагола «накрылся»: «Позднее в Воркуте появились могилы без всяких кольев. Трупы сваливались в кучу и наспех засыпались промерзшей землей. Отсюда и пошло — накрылся» [52, с. 338]. И еще оценка Воркутлага, отмеченная в записной книжке: «Изнанку жизни показывали многие, в том числе и Горький. Но изнанка души, вывороченной следствиями и тюрьмами видна здесь».
Я часто слышал от отца заповеди Воркутлага: ешь, потей — работай, мерзни; не откладывай на завтра то, что можно съесть сегодня.
Последнее я воспринимал как иронию над одной из заповедей ученика младших классов: «Не откладывай на завтра то, что можешь сделать сегодня».
В другом письме он приводит стихотворение В. Шаламова:
Говорят, мы мелко пашем,
Оступаясь и скользя.
На природной почве нашей
Глубже и пахать нельзя.
Мы ведь пашем на погосте,
Разрыхляем верхний слой.
Мы задеть боимся кости,
Чуть прикрытые землей.
Вообще говоря, если судить по моему отцу и его друзьям — ветеранам Воркутлага, то Шаламов прав: все они сохранили не только человеческий облик, но и лучшие качества характера.
Я. Д. Гродзенский вернулся в середине 1950-х, после двадцати лет тюрем, «истребительно-трудового» лагеря (Воркутлаг), «вечной» ссылки (Кенгир-Рудник)[72].
Первое время после возвращения в Москву он любил ходить по центральным улицам и говорил, что стоит ему пройти всю «Тверскую» (название «улица Горького» он, как, кстати, и Шаламов, не употреблял), и он обязательно встретит кого-нибудь из старых знакомых.
Однажды, прогуливаясь по «Тверской», отец увидел мужчину с жестким, пронзающим взглядом, идущего слегка покачиваясь. В лице странного пешехода было что-то «разбойничье», заставлявшее некоторых прохожих боязливо озираться. Этот тяжелый взгляд Шаламова в минуты его «включения» под влиянием эмоций могли выносить немногие. Солженицын пишет о «безумноватых уже глазах» Шаламова при встрече в середине 1960-х годов[73].
Не без труда Яков Гродзенский узнал в нем приятеля давно прошедших студенческих лет Варлама Шаламова. О нарушениях походки у него писал поэт Михаил Поздяев (1953–2009):
И вспомнил Варлама Шаламова я,
Как враскачку он шел по Тверской,
руки за спину круто заламывая,
макинтош то и дело запахивая
и авоськой то и дело помахивая
с замороженной насмерть треской.
Варлам Шаламов вернулся в Москву, пережив Колыму, символизирующую для любого ветерана-зэка предел человеческих страданий. Покачивание при ходьбе — это следствие побоев, нарушивших вестибулярный аппарат, а также слух.
В. Я. Лакшин, в ту пору член редколлегии журнала «Новый мир» по разделу критики, так описал внешность Шаламова: «Высокий, костистый, чуть сутулившийся, в длиннополом пальто и меховой шапке с болтающимися ушами. Лицо с резкими морщинами у щек и на подбородке, будто выветренное и высушенное морозом, глубоко запавшие глаза…»[74].
Владимир Рецептер в письме Виталию Коротичу 24 июля 2021 года делится впечатлением о внешности В. Шаламова: «Однажды в „Юности“, в отдел поэзии, где в этот час находился и я, вошел Варлам Шаламов, изломанный, подергивающийся, страшноватый… нет, страшный. Помню всю житуху. И стихи его, и рассказы вижу сквозь это бессмертное мгновение. Писатели-страдальцы — в одном ряду с Достоевским. Сил нет преодолеть ставшее очевидным общее страдание»[75]. В ответном письме, отправленном на следующий день, 25 июля 2021 года, В. Коротич называет годы «большого террора» «Шаламовскими временами».
Шаламов вспоминал, что при переходе из одного лагерного сектора в другой заключенные требовали связать им руки за спиной и настаивали, чтобы это условие было специально оговорено в правилах внутреннего распорядка. «Это было единственное средство самозащиты заключенных против лаконичной формулы „убит при попытке к бегству“»[76].
В ответ на восторженный отзыв моего отца о только что вышедшей повести «Один день Ивана Денисовича» Шаламов сдержанно оценил появление нового писателя, иронично охарактеризовав его как «явление очередного лакировщика». Позднее он резко ужесточил свое мнение о Солженицыне, указав в записных книжках: «Почему я не считаю возможным личное мое сотрудничество с Солженицыным? Прежде всего потому, что я надеюсь сказать свое личное слово в русской прозе, а не появиться в тени такого, в общем-то, дельца, как Солженицын.
Свои собственные работы в прозе я считаю неизмеримо более важными для страны, чем все стихи и романы Солженицына». И немного ниже добавляет: «Я считаю Солженицына не лакировщиком, а человеком, который не достоин прикоснуться к такому вопросу, как Колыма» [51, с. 363–364][77].
В одном из публичных выступлений Солженицын сказал: «„Колымские рассказы“ … Да, читал. Шаламов считает меня лакировщиком. А я думаю, что правда на половине дороги между мной и Шаламовым» [12, с. 253].
В ноябре 1962 года Шаламов направил Солженицыну подробнейшее письмо и был первым, кто со знанием дела проанализировал повесть, высказав критические замечания с точки зрения автора «Колымских рассказов», которые он начал писать в 1954 году, сразу после возвращения с Колымы.
Первый цикл рассказов он решился сдать в издательство «Советский писатель» 27 ноября 1962 года. Два события повлияли на это: в ночь на 1 ноября 1962 года тело Сталина вынесли из Мавзолея, в ноябрьском номере «Нового мира» появилась повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича», и эта публикация, как говорится, вселила надежду, что и его «Колымские рассказы» имеют шанс увидеть свет в Советском Союзе.
Шаламов — писатель и узник ГУЛАГа — в письме Солженицыну оценивал «Один день Ивана Денисовича» как первое адекватное, хоть и с оговорками, литературное свидетельство другого писателя, прошедшего ГУЛАГ, советскому обществу — оценка трепетно восторженная, высококвалифицированная, с весьма существенными замечаниями и надеждой, что эти замечания будут поняты и приняты.
Он анализирует стилистику текста и его содержательную сторону, поверяя ее опытом Колымы, где многое из того, что описано Солженицыным, невозможно, и делает изображенный им лагерь «курортом».
Настоящий сталинский лагерь — лагерь уничтожения Ижма — спрятан в «Иване Денисовиче» за лагерем без вшей, без блатарей, без бурок из старой ветоши вместо валенок, за лагерем, где махорку отмеряют стаканами, где после работы «не посылают за пять километров за дровами», где «хлеб оставляют в матрасе, да еще набитом!», где, наконец, целым и невредимым по территории лагеря разгуливает кот.
И тогда же в приватном разговоре с Яковом Гродзенским, как и он, знающим, что действительность ГУЛАГа по большей части была многажды ужасней, чем это приоткрыто в повести Солженицына, читатель — узник ГУЛАГа Шаламов — умеряет восторг другого читателя — узника ГУЛАГа: «явился очередной лакировщик».
И в том, и в другом случае он искренен, просто у него есть два мнения по этому вопросу, и он актуализует то или другое в зависимости от того, под каким углом рассматривает первое увидевшее свет произведение А. И. Солженицына.
Как свидетельство для части советского сообщества, не знакомого с ГУЛАГОМ, «Повесть — как стихи — в ней все совершенно, все целесообразно. Каждая строка, каждая сцена, каждая характеристика настолько лаконична, умна, тонка и глубока, что я думаю, что „Новый мир“ с самого начала своего существования ничего столь цельного, столь сильного не печатал.
И столь нужного — ибо без честного решения этих самых вопросов ни литература, ни общественная жизнь не могут идти вперед — все, что идет с недомолвками, в обход, в обман — приносило, приносит и принесет только вред.
Позвольте поздравить Вас, себя, тысячи оставшихся в живых и сотни тысяч умерших (если не миллионы), ведь они живут тоже с этой поистине удивительной повестью» [52, с. 277].
И одновременно, обсуждая повесть с Яковом — с другом-собратом по ГУЛАГу, — он оценивает ее — «лакировка», а сцену с кавторангом у вахты, когда тот кричит «Вы не имеете права!» язвительно-иронически назвал «развесистой клюквой».
У моего отца восстановились с Шаламовым дружеские, поистине сердечные отношения. Сохранились десятки писем, открыток и телеграмм Шаламова. (Бывало, что убежденный атеист писал: «Яков, Христом Богом молю, приезжай скорей!»)
Поскольку Я. Д. Гродзенский в основном жил в Рязани, а в Москве бывал наездами (довольно частыми и продолжительными), то в письмах В. Т. Шаламова то и дело встречаются обороты, показывающие, что Варлам Тихонович скучает без друга Яшки. «Когда ты, наконец, приедешь в Москву?
Очень хотим тебя видеть по тысяче причин… Морозы, что ли, держат там [В Рязани. — С. Г.] столько времени?» (из письма 19 января 1963 года); «Яков. Если у тебя есть свободное время, то приезжай в любые часы и любой день» (9 июня 1964 года); «Где ты и почему более месяца о тебе нет никакого известия?» (25 августа 1966 года); «Не рецепты мне нужны (рецепты у меня еще есть), а твое душевное слово. Я просто не могу представить себе причин двухмесячного молчания твоего» (30 августа 1966 года).
В переписке В. Т. Шаламова и Я. Д. Гродзенского обсуждаются и темы литературы. В письме 17 мая 1965 года Шаламов рассказывает о первом вечере памяти Осипа Мандельштама, состоявшемся на механико-математическом факультете Московского университета.
При этом делает характерное замечание, что основные участники — «студенты с лицами очень осмысленными — чего не может дать философское образование».
Этот же штрих — в ответном письме Я. Д. Гродзенского, который, говоря о знакомстве с профессором философии Ю. И. Семёновым, замечает: «Несмотря на то, что он занимается диаматом и читает курс его, говорят, умен».
В следующем письме (24 мая 1965 года) Шаламов обосновывает достоверность рассказа о гибели Мандельштама, а заодно некоторые принципы «новой прозы», пересказывая свой разговор в редакции, где ему пеняют за создание «легенды о смерти» поэта: «Описана та самая пересылка во Владивостоке, где умер Мандельштам, дано точное клиническое описание смерти человека от голода, от алиментарной дистрофии[78], где жизнь то возвращается, то уходит. Мандельштам умер от голода. Какая вам нужна еще правда?
Я был заключенным, как и Мандельштам. Я был на той самой пересылке (годом раньше), где умер Мандельштам. Я — поэт, как и Мандельштам. Я не один раз умирал от голода и этот род смерти знаю лучше, чем кто-либо другой. Я был свидетелем и „героем“ 1937–38 годов на Колыме. Рассказ „Шерри-бренди“ — мой долг, выполненный долг».
Именно Яшка помог Шаламову устроиться внештатным сотрудником в журнал «Москва», в редакции которого работал ответственным секретарем друг его детства писатель Павел Подляшук[79]. Несмотря на нищенский гонорар, Шаламов был доволен, ведь за время работы в «Москве» он опубликовал пять своих стихотворений[80].
Мой отец распространял «Колымские рассказы» в самиздате и в своих письмах отчитывался об откликах на эту прозу, рассказывал о лестных отзывах достойных людей и пожеланиях издать рассказы «большим тиражом и перевести на другие языки».
Учитывал Яков Давидович и особенность Варлама Тихоновича — отклик на его произведения должен быть быстрым — откладывать чтение его труда на потом — значило нанести ему обиду. Из воспоминаний С. Ю. Неклюдова: «С Варламом ведь было очень трудно, и не только нам. Мы-то все время тут рядом, привыкли, а другие люди с трудом переносили его причуды. Помню, как он дал почитать Александру Ильину свеженаписанный рассказ. Дело было вечером, а утром он позвонил ему и потребовал, чтобы тот немедленно вернул ему текст. Почему? Потому что до сих пор нет отклика. Александр Ильин даже открыть его не успел, а Варламу была нужна немедленная реакция» [1, с. 181].
Яков Давидович, едва ознакомившись с первыми «Колымскими рассказами», оценил талант «друга Варлама» и предсказал его место в литературе. «В общем твое время впереди. Талантливые творения завоюют сердца читателей.
…Когда станешь широко известным писателем, ограничу свои визиты к тебе: не хочу быть ракушкой, прилипшей к большому кораблю, предпочитаю свободно обитать в людском планктоне» (из письма Я. Гродзенского — В. Шаламову от 7 января 1965 года).
Шаламову это было приятно: «Сердечный привет всем твоим знакомым. Поблагодари их за добрые отзывы о моей работе. Работа эта важна мне больше жизни» (из письма В. Шаламова — Я. Гродзенскому от 22 июля 1965 года).
Я. Д. Гродзенский сочинил текст справки, который подправила его жена, врач Н. Е. Карновская, а его друг, профессор Рязанского мединститута Л. Н. Карлик заверил.
Текст справки: «Пенсионер Шаламов Варлам Тихонович, 1907 года рождения, страдает болезнью Меньера, выражающейся во внезапно наступающих приступах: внезапное падение, головокружение, тошнота, иногда рвота, резкое снижение слуха, нарушение равновесия. В случае появления приступа на улице или в общественных местах просьба к гражданам оказать больному помощь: помочь ему лечь, положить его в тень, голову обливать холодной водой, ноги согреть. Вынести на свежий уличный воздух из душного помещения, только не на солнце. Не усаживать и не поднимать головы. Вызвать скорую помощь!»
Это был незаменимый «документ», который Шаламов, страдавший болезнью Меньера, постоянно носил с собой, потому что без этой справки его, с бросками при ходьбе, потерей координации, нередко принимали за пьяного и забирали в милицию.
В письме от 27 ноября 1970 года Шаламов писал: «Сейчас в Москве идет борьба с пьянством, поэтому меня задерживают на улице чуть не ежедневно — в метро, троллейбусах, около магазинов и водят в милицию, где справка Нины Евгеньевны не всегда помогает.
Я ведь не могу разъяснить справку спокойно — тогда бы и справки не надо. Я начинаю волноваться, горячиться — и впечатление алкогольного опьянения усиливается, а не уменьшается. Так было уже десятки раз за последние 10–12 лет.
Вчера милиционер близ Краснопресненского метро (той самой станции, где я на выезде с эскалатора упал в первый раз в 1957 году, получив навсегда инвалидность) сказал так, просмотрев эту справку: „Справка справкой, а сейчас вы пьяны, и в метро вам не место. Идите домой“. Нельзя ли у Нины Евгеньевны попросить справку, более понятную для работников метро и милиции, проект которой я прилагаю к письму».
Мой отец приложил усилия — и немалые — для того, чтобы выхлопотать Шаламову существенное повышение пенсии. Главная проблема заключалась в необходимости подтверждения горняцкого стажа. Шаламов запросил соответствующую справку, но получил ответ, что сведения отсутствуют, и отсюда сделал вывод, что архивы колымских лагерей уничтожены.
Варлам Тихонович не верил в успех, но Яков Давидович проявил настойчивость, сумел добыть необходимое число свидетельских показаний. Когда собирались документы для оформления пенсии Шаламову, он сетовал на неаккуратность Варлама в подборе документов и негодовал, когда кто-то из его бывших друзей не захотел дать свидетельские показания, которые служили бы основанием для оформления пенсии.
А я помню, как прогуливаясь возле нашего одноэтажного дома в Рязани, вдруг услышал радостные возгласы отца — Шаламов прислал письмо с сообщением об успехе дела. С 1965 года бывший зэк стал получать пенсию 72 рубля 60 копеек (вместе прежних 42) с учетом стажа тяжелых и вредных работ на Колыме.
Это позволило ему в том же году разделаться с осточертевшей работой «внутреннего рецензента» при «Новом мире». В дневнике он записал: «Я проработал в нем [в „Новом мире“. — С. Г.] целых шесть лет и — кроме денежной — не встретил никакой поддержки».
Мне отец рассказывал, что одна из особенностей Варлама Шаламова — он кошек любил гораздо больше, чем собак. «Кошка — гордое, красивое животное. Намного лучше собаки, имеющей человеческие недостатки и готовой подхалимисто вставать на задние лапы перед хозяином. Не случайно на знамени Спартака была изображена голова кошки как символ свободолюбия и независимости», — рассказывал о беседах с В. Т. Шаламовым Я. Д. Гродзенский.
По этому поводу вспоминается похожее высказывание режиссера и актера Юрия Любимова (1917–2014): «Женщина у меня ассоциируется с кошкой, с ее свободолюбивым и независимым характером, поведение которой, в отличие от подлизы-собаки, предугадать невозможно».
А может быть, автор «Колымских рассказов» недолюбливал собак, потому что ими травили зэков, и поэтому он до конца дней плохо относился к этим животным, для него собака не могла быть другом человека?!
Подобно тому, как, по воспоминаниям узников фашистских лагерей для военнопленных, немецкая овчарка навсегда осталась для них «фашистской овчаркой».
Рядом с Варламом Тихоновичем, когда он работал, была черная кошка по кличке Муха, которую он любил сильнее, чем «шахматный король» Александр Алехин своего кота Чесса.
Мой отец был свидетелем эпизода: жена Шаламова прогнала Муху («Брысь!»), Варлам Тихонович буквально переменился в лице, вышел вслед за оскорбленной кошкой из комнаты, а уже из коридора послышалось «Сволочь!», сказанное не по адресу кошки.
Чья-то злая рука погубила Муху. «Людям далеко до кошек», — сказал Шаламов, а моему отцу прислал фотографию, на которой он держит мертвое тело своей любимицы с надписью: «Якову от меня и Мухи. Муха — на другой день после смерти, а я? 29 марта 1965 г. Москва. В. Шаламов». И приписка: «Муха тебя знала много лет и очень любила. В. Ш.», что было очень важным комплиментом.
В письме к переводчику Н. И. Столяровой 18 июля 1965 года, говоря о высоких душевных качествах адресата, Шаламов добавляет: «Кошка моя Муха почувствовала тоже эти Ваши качества отлично и была очень довольна, что познакомилась с Вами» [52, с. 385].
Позднее он напишет в записных книжках: «И все-таки лучше всего была жизнь с Мухой, с кошкой. Лучше этих лет не было. И все казалось пустяками, если Муха здорова и дома» [51, с. 293].
Варлам Шаламов и Муха
«Летописец Колымы» был страстным любителем футбола, что сближало его с моим отцом, в юности знаменитым на всю округу вратарем мальчишеской команды. Шаламов часто ходил на стадион «Динамо», до которого от его дома можно было дойти пешком (до «Лужников» нужно было добираться на общественном транспорте, а поездки были для него проблемой), но болел за «Спартак». Думаю, симпатия к этому клубу отражала неприязнь к ведомствам, которые представляли соперники «Спартака» — «Динамо» и ЦДСА.
В письмах Шаламова Якову несколько раз находим приглашение на футбол: «Если ты решил приехать в половине месяца (июля), то приезжай числа 12–13 или еще раньше. У меня на стадион „Динамо“ на два матча („Торпедо“ — „Торпедо Кт.“ [Кутаиси. — С. Г.] и „Динамо“ — „Крылья Советов“) куплены билеты — 15-го и 16-го числа с 19 часов. Ночевать можно у меня, ремонт подходит к концу» (из письма 5 июля 1964 года).
Навсегда запечатлелся в памяти чемпионат мира по футболу, прошедший в июне 1970 года в Мексике. Хотя «мундиалем» турнир тогда еще не именовали[81], он оказался одним из интереснейших в истории.
Помню, Шаламов с моим отцом обсуждали ход турнира. Сборная СССР вышла из группы с первого места, считалась фаворитом в четвертьфинальном поединке с Уругваем, но единственной гол был забит в наши ворота в самом конце дополнительного времени и, как тогда казалось, в спорной ситуации («естественно», во всех матчах арбитры подсуживали нашим противникам).
В финале сошлись двукратные чемпионы мира Италия и Бразилия. В том матче, возглавляемая «королем футбола» Пеле, Бразилия победила со счетом 4:1 и навечно получила приз, известный под названием «Золотая богиня», изображавший Нику, древнегреческую богиню победы.
В записной книжке В. Шаламова 1970 года читаем: «Сарагат[82] на приеме футболистов Италии: „То, что вы заняли второе место — значит, что вы играете лучше всех в мире, ибо так, как играет Бразилия, люди играть не могут“» [56, с. 200].
Узнав, что по телевизору ожидается трансляция футбольного матча, Варлам Тихонович оживлялся и радостно потирал руки: «Сейчас футбольчик посмотрим». Это не вызывало энтузиазма у домашних, ведь предстояли полтора часа громогласных выкриков и прыжков, небезопасных для мебели, которые всегда сопровождали просмотр «футбольчика».
Бывало, что после поражения любимой команды Варлам Тихонович по-болельщицки азартно обсуждал неудачу. Как-то в разговоре на эту тему он упомянул известного тренера, которого считал главным виновником проигрыша сборной СССР, ругал его на жаргоне Колымы за то, что тот поставил в ворота «эту курву позорную».
Его страстная любовь к Отечеству не разбилась о ледники Колымы, а еще более укрепилась и закалилась. Это своеобразно проявлялось и в том, что после возвращения с Колымы Шаламов в соревнованиях по любому виду спорта всегда болел за спортсменов СССР.
По поводу зимней Олимпиады 1976 года он записывает в дневнике: «Замечательная Белая Олимпиада! Не было нападений террористов — мюнхенские убийства, ни случайных людей. Что для меня лично было всего дороже?
Женская золотая эстафета с результатом — СССР — Финляндия — ГДР, где золото было создано из ничего, даже не из нуля, а из минус четыре секунды, проиграла Балд<ычева> на общем старте. Ее столкнули, она упала. Второй этап Зоя [правильно — Зинаида. — С. Г.] Амосова, Г. Кулакова, Сметанина» [53, с. 427].
Порой в высказываниях моего отца о Шаламове проскальзывала мысль об интересе Варлама Тихоновича к шахматам. Кстати, первым местом жительства Шаламова после возвращения в Москву из ссылки в октябре 1956 года был Гоголевский бульвар, дом 25, напротив только что открывшегося Центрального шахматного клуба СССР.
В записных книжках Шаламова находим рассуждения на тему шахмат: «Таль — не Алехин. Успехи Таля — успехи скорее психологического, чем шахматного порядка» [51, с. 274].
В главе воспоминаний «Двадцатые годы» читаем в изложении Шаламова известный фрагмент шахматной истории:
«Когда-то был такой случай в шахматном мире. Морфи, победив всех своих современников и сделав вызов всем шахматистам с предложением форы — пешки и хода вперед, внезапно бросил шахматы, отказался от шахмат. Шахматная жизнь шла, чемпионом мира стал молодой Вильгельм Стейниц.
Однажды Стейниц был в Париже и узнал, что в Париж приехал из Америки Морфи. Стейниц отправился в гостиницу, где остановился Морфи, написал и послал тому записку с просьбой принять. Морфи прислал ответ на словах: если господин Стейниц согласен не говорить о шахматах, он, Морфи, готов его принять. Стейниц ушел» [50, с. 384, 385].
Шахматный мотив иной раз всплывает и в его рассказах, о которых он говорил, «все мои рассказы прокричаны», каждый — «это абсолютная достоверность. Это достоверность документа».
В другом месте читаем у него: «Рассказы мои насквозь документальны, но, мне кажется, в них вмещается столько событий самого драматического и трагического рода, чего не выдержит ни один документ» [52, с. 539].
В «Бутырской тюрьме (1929 год)» говорится: «Кормили в Бутырках отлично. „Просто, но убедительно“, по терминологии шахматных комментаторов».
В 1960-е годы написан рассказ «Шахматы и стихи» о событиях в Вишерском лагере в 1929 году. Сюжет: жена большого лагерного начальника была любительницей шахмат. Чтобы не портить отношения с начальством, двое лучших игроков среди заключенных ей регулярно проигрывали.
И тут Шаламов, считавшийся третьим по силе шахматистом, решил с ней сразиться. Выяснилось, что жена начальника, которая до этого «играла почти как Вера Менчик», игрок слабый, и Варлам Тихонович выиграл несколько партий кряду.
Зэки испугались — начальство нельзя обыгрывать. Характерна мораль автора: «Я ведь в шахматы играю. Шахматисты подхалимов не любят».
Драматичен сюжет рассказа «Шахматы Доктора Кузьменко», из шестой, заключительной книги «Колымских рассказов», названной Шаламовым «новой прозой».
Хирург Кузьменко и рассказчик, оба бывшие зэки, собираются играть в шахматы, используя уникальный набор — шахматы, вылепленные в тюрьме скульптором Кулагиным из жеваного хлеба и изображающие персонажей Смутного времени.
Не хватает двух фигур — черного ферзя и белой ладьи. Дело в том, что, дойдя до голодной деменции (слабоумия), скульптор начал есть свое произведение, но умер, успев проглотить лишь ладью и откусить голову у ферзя. В конце рассказа хирург Кузьменко признается:
«— Я не велел доставать ладью из желудка, во время вскрытия это можно было сделать. И голову ферзя также… Поэтому эта игра без двух фигур. Ваш ход, маэстро.
— Нет, — сказал я. — Мне что-то расхотелось…»
Хотя рассказчик знает немало подобных историй в лагере, он теряет желание играть в шахматы с доктором Кузьменко, который не совершил святотатства, не распорядился вырвать из тела Кулагина шахматные фигуры, выдержавшие в лагерях «все — и дезинфекцию, и блатарскую жадность». Но уже одно то, что он думал о такой возможности, не дает рассказчику играть с ним партию, по крайней мере, этим комплектом шахмат.
Интерес Шаламова к шахматам был подлинным. В лагере Варлам Тихонович участвовал в шахматных турнирах. Колымчанин Иван Иванович Павлов в своих воспоминаниях отметил такой эпизод: «С Варламом Тихоновичем я как-то встретился и за шахматной доской, когда в лагере организовали шахматный турнир» [15, с. 253].
Мне Шаламов рассказывал о выигрыше шахматного турнира в лагере, но приз был вручен не ему, а другому, более «благонадежному» зэку, а его после победы в турнире назначили членом художественного совета лагерей, поскольку на зоне шахматы проходили по линии искусства.
Позднее этому эпизоду посвящен фрагмент в рассказе «Русалка»: «Я выиграл шахматный турнир — первое место занял, получил приз — шахматы, которые хранятся у меня до сих пор, уничтожена, сожжена была только наклейка, хотя для меня эти шахматы без наклейки — и приз и не приз. Но разум жены стер с шахмат эту улику».
Мои личные воспоминания о Шаламове очень скудны. Да и виделся я с ним всего несколько раз. Обычно отец сам навещал Шаламова. У нас Варлам Тихонович появлялся изредка. Тема шахмат в разговоре не развивалась, поскольку моего увлечения этим делом отец не одобрял.
Как-то, возвращаясь домой, я столкнулся в дверях с выходившими отцом и Шаламовым. Варлам Тихонович поздоровался со мной, а отец спросил: «Варлам говорит, что видел какую-то твою статью о шахматах. Что это за графомания?»
Лицо родителя выражало изумление и иронию, поскольку в мои шахматно-журналистские дела он не был посвящен и, видимо, полагал, что сын не способен написать что-либо более содержательное, чем заявление в профком. Я притворно-вопросительно посмотрел на Шаламова, а тот глухо произнес: — В газете «Шахматная Москва». Мне понравился заголовок «Шахматные Андерсены»[83]. Еще видел вашу заметку по композиции в «64».
— Вы читаете эти газеты? — осведомился я.
— Регулярно просматриваю «Футбол» и «64».
Я в то время испытывал больший интерес не к шахматной композиции, а к заочной игре. Варлам Тихонович спросил меня об игре по почте. Я начал рассказывать о сути заочных шахмат. Шаламов слушал с интересом, а в ответ на ироничные реплики моего отца по поводу игры по переписке брал мою сторону: «Яшка, ты ничего в этом не понимаешь. Серёжа, рассказывайте, мне интересно».
Много лет спустя в его опубликованных дневниках я прочитал такие строки: «Я могу вести только турнир по переписке. Я сохранил разум, но возможности использования для меня меньше, чем для любого другого человека» [51, с. 333].
Может быть, Варлам Тихонович написал это, вспомнив мой рассказ.
Однажды он спросил меня: «Вы слышали о шахматном мастере Блюменфельде?»[84]
Я ответил утвердительно, и Варлам Тихонович сказал, что знал его племянника Марка Абрамовича Блюменфельда, с которым был вместе в Вишерском лагере. Марк Блюменфельд имел кличку Макс.
Как раз тогда, в конце 1960-х годов, Шаламов работал над циклом автобиографических рассказов и очерков, получивших название «Вишера. Антироман».
В цикле «Вишера» находим рассказ «М. А. Блюменфельд», содержание которого сводится к тому, что в апреле 1931 года Шаламов вместе с Блюменфельдом — одним из вновь прибывших из Москвы заключенных по делу оппозиции — пытался отправить в управление ГУЛАГа и в ЦК ВКП(б) письмо с протестом против бесправного положения женщин в лагере [12, с. 120].
А тогда я, полагая, что говорю Варламу Тихоновичу приятное, произнес: «В 38 году стал жертвой репрессий и погиб председатель шахматной федерации Николай Васильевич Крыленко[85]. Прекрасный был организатор. Благодаря его энтузиазму удалось в 1930-е годы провести знаменитые московские международные турниры».
Лицо Шаламова окаменело.
«Крыленко!.. Председатель шахматной федерации!.. Прекрасный организатор!.. — глухо произносил он, отделяя одно слово от другого тяжелой длинной паузой. — А вы знаете, кто был этот Крыленко? О „крыленковской резинке“ слышали?!»
И он стал объяснять мне суть «крыленковской резинки». Я не запомнил всех его слов и потому приведу две цитаты из прочитанного позднее рассказа В. Шаламова «В лагере нет виноватых»:
«В двадцатые же годы действовала знаменитая резинка Крыленко, суть которой в следующем. Всякий приговор условен, приблизителен: в зависимости от поведения, от прилежания в труде, от исправления, от честного труда на благо государства.
Этот приговор может быть сокращен до эффектного минимума — год-два вместо десяти лет, либо бесконечные продления: посадили на год, а держат целую жизнь, продлевая срок официальный, не позволяя копиться „безучетным“. Я сам — студент, слушавший лекции Крыленко. К праву они имели мало отношения и не правовыми идеями вдохновлялись».
«Высшим выражением крыленковской резинки, перековки была самоохрана, когда заключенным давали в руки винтовки — приказывать, стеречь, бить своих вчерашних соседей по этапу и бараку. Самообслуга, самоохрана, следовательский аппарат из заключенных — может быть, это экономически и выгодно, но начисто стирает понятие вины».
Последний раз я видел Варлама Тихоновича Шаламова в Ленинской библиотеке. Говорили, что он ходил туда пешком и это было его любимое занятие. Я сразу узнал писателя по походке. А когда мы поравнялись, посчитал, что имею право улыбнуться знакомому.
Варлам Тихонович остановился, внимательно посмотрел на меня. (О Шаламове говорили, что он в каждом встречном видел «стукача»). Шаламов саркастически называл публику, примыкавшую к диссидентскому движению, «прогрессивным человечеством», обозначая в переписке аббревиатурой ПЧ. И. Р. Сиротинская в воспоминаниях приводит слова Шаламова: «ПЧ состоит наполовину из дураков, наполовину — из стукачей, но дураков нынче мало»[86].
Я, продолжая улыбаться, назвал себя. Варлам Тихонович не расслышал, и когда я снова громко повторил свою громоздкую фамилию, улыбнулся в ответ: «Вы — сын Якова, — и, встретив мой кивок, продолжил: — Извините, Сережа, я знаю, что со мной трудно общаться».
И заговорил о шахматах, потому что больше ему со мной разговаривать было не о чем: «Вы в „Ленинке“ по шахматным делам?! Яшка вас поругивает: „Балбес мой, — говорит, — тратит уйму времени на шахматы“. А я ему на это сказал: „Не мешай сыну заниматься любимым делом“. Так что будет отец пилить за шахматы, можете возразить: мне, мол, Шаламов рекомендовал шахматы не забрасывать».
Говорил он, как всегда, медленно, запинаясь, но дружелюбно. Вести с ним диалог было трудно: он плохо слышал. Разговор наш проходил вскоре после «матча века» (1970 год). Варлам Тихонович оказался в курсе результатов этого исторического поединка.
На него произвел впечатление «зевок» фигуры тогдашнего чемпиона мира Бориса Спасского в партии с Бентом Ларсеном. На прощание Шаламов сказал, что хотел бы еще повидаться со мной и поговорить о шахматах.
«Другого раза» не случилось. В конце 1970 года отец слег с инфарктом. От Шаламова пришло письмо, начинающееся словами: «Яков, за твои добрые дела тебя следовало бы наградить бессмертием, но бессмертие вовсе не исключает кратковременных недомоганий, всевозможных кризов…»
В январе 1971 года отца не стало. Варлам Тихонович переживал утрату. «Однажды я пришла и застала В. Т. в глубокой молчаливой грусти (а молчалив В. Т. не был, всегда бурлила и кипела в нем жажда высказаться). „Яшка умер“, — сказал В. Т.»[87].
В канун Нового, 1972 года от него пришла поздравительная открытка:
«Дорогие Нина Евгеньевна и Сергей Яковлевич.
Шлю вам свои новогодние приветы. Впервые за много лет не пишу такой поздравительной открытки Якову. Сердечно вас приветствую.
С глубоким уважением, В. Шаламов».
Поздравление от В. Т. Шаламова с Новым, 1972 годом
После этого мы еще некоторое время обменивались празднично-поздравительными открытками. Затем в «Литературной газете» появилось печально известное отречение В. Шаламова от «Колымских рассказов» с упреками по адресу тех, кто способствовал появлению книги в зарубежном издательстве.
Помню гневную реакцию знакомых ветеранов ГУЛАГа на поступок Шаламова. Выдающийся правозащитник, известный советский диссидент и политзаключенный, писатель Анатолий Марченко (1938–1986) в открытом письме академику П. Л. Капице 1 марта 1980 года писал: «Шаламов: не только достойно жил — и, к счастью, выжил — на Колыме, но и создал нерукотворный памятник ее жертвам — „Колымские рассказы“.
А в 70-е годы отрекся от них: „Проблематика `Колымских рассказов` снята жизнью!“ Предал себя, предал дело своей жизни, предал сотни, нет — тысячи мучеников… Чего ради? Не могу понять. Говорят, что поманили публикацией сборника его стихов»[88].
Слышал, что кто-то, не ограничиваясь разрывом отношений с ним, уничтожал когда-то подаренные им книги и фотографии.
В ответ на фактический отказ В. Шаламова от «Колымских рассказов» А. Солженицын заявил: «Варлам Шаламов умер».
Узнав в 1974 году, что автор «Архипелага ГУЛАГ» публично объявил его «умершим», Варлам Шаламов пишет большое письмо, начинающееся такими словами: «Господин Солженицын, я охотно принимаю Вашу похоронную шутку насчет моей смерти. С важным чувством и с гордостью считаю себя первой жертвой холодной войны, павшей от Вашей руки…
Я действительно умер для Вас и Ваших друзей, но не тогда, когда „Литгазета“ опубликовала мое письмо, а гораздо раньше — в сентябре 1966 г. [В Солотче Шаламов гостил у Солженицына осенью 1963 года. — С. Г.] И умер я для Вас не в Москве, а в Солотче, где гостил у Вас и, впрочем, всего два дня, я бежал в Москву тогда от Вас, сославшись на внезапную болезнь. По возвращении в Москву я немедленно выкинул из квартиры Ваших друзей и секреты…», — и заканчивает письмо: «Я точно знаю, что Пастернак был жертвой холодной войны, Вы — ее орудием» [51, с. 365–367].
Думаю, будь жив отец, он, человек либеральный и сам хлебнувший горя, может быть, и не одобрил бы поведение Варлама Шаламова, но и не отвернулся бы от старого друга.
Понимая, что отца моего Варламу Тихоновичу не заменю, я перестал ему звонить…
Из архивных материалов, опубликованных дневников В. Шаламова и воспоминаний о нем узнаем о его интересе к шахматам в последние годы жизни. Так, в воспоминаниях, написанных им в 1970-е годы, читаем: «Пятьдесят лет назад я посетил московский шахматный турнир международный.
Первая партия Ласкер — Капабланка игралась в тогдашнем ресторане „Метрополь“. Толпу, собравшуюся у подъезда, охраняла милиция конная. Милиционеры кричали: „Ничья! Ничья!“ Но и толпа была невелика — человек триста — не больше.
Все остальные партии турнира игрались не в этом помещении и никаких толп болельщиков не собирали. Шахматный турнир шел в клубе Совнаркома, в соседнем подъезде, где сейчас кассы аэрофлота. Человек сто ходило на этот турнир…» [53, с. 427].
В РГАЛИ в архиве Шаламова хранится вырезка из газеты «Советский спорт» от 19 сентября 1974 года с заметкой П. Дембо «Крушение на дебютных рельсах» о второй партии финального матча претендентов Карпов — Корчной и замечание по этому поводу Шаламова: «Тут скорее крушение на шахматных рельсах, ибо Карпов не пропускает такой небрежности, неряшливости, ошибок. Корчной проиграет матч».
Отметил Шаламов в своем дневнике и такую деталь: Карпов — в костюме с галстуком и аккуратной прической, Корчной — небрежно одетый и лохматый.
Сохранился билет Шаламова в Колонный зал Дома союзов (где в 1930-е годы располагались редакции журналов, в которых он работал) со штампами «18 сентября 1974 года. Колонный зал Дома Союзов, партер, ряд 3, место 12. Цена 2 рубля». Как можно понять, Шаламов присутствовал на матче Карпов — Корчной, при этом симпатизировал Карпову.
Последний раз Шаламов написал о шахматах, когда уже был близок к тому, чтобы оказаться в доме инвалидов. «Я оставил шахматы в тот самый день, как убедился, что они больше берут, чем дают, — и времени, и душевных сил. Как ни незначительна роль стихов в жизни, все же она побольше, чем у шахмат» [53, с. 427].
В 2005 году мне удалось найти ранние публикации Шаламова. Прежде считалось, что пробой пера для Шаламова был рассказ «Три смерти доктора Аустино» («Октябрь», 1936 год) — эпизод войны интернациональных бригад с силами генерала Франко в Испании.
Но из биографии В. Т. Шаламова известно, что по отбытии первого лагерного срока в Вишере он в 1932 году вернулся в Москву, стал работать в журналах, позднее начал печататься сам. В письме от 2 декабря 1973 года к Л. Н. Черткову (автору статьи о Шаламове в «Краткой литературной энциклопедии») он упоминает о трех заметках в «Вечерней Москве» за 1935 год, которые, по-видимому, следует считать его первыми выступлениями в печати.
Обнаружив эти материалы, я убедился, что все три посвящены шахматам! Они связаны со Вторым московским международным турниром, который стартовал 15 февраля, а 19-го в «Вечерке» появилась первая заметка никому не известного В. Шаламова под названием «64 поля».
Через неделю на третьей полосе помещен целый подвал «Гроссмейстер в цейтноте». Читая эти материалы, мы видим, что их автор не только увлечен шахматами, но хорошо знает их историю, размышляет на ставшую десятилетия спустя модной тему «Что такое шахматы?», понимает многие нюансы игры.
Без идеологических штампов, конечно, в то время было не обойтись. Ими пронизаны все публикации, особенно последняя — в номере от 8 марта. Среди материалов, посвященных Женскому дню, на третьей полосе колонка «Женщина и шахматы».
Неудачное выступление на Втором московском международном турнире чемпионки мира Веры Менчик В. Шаламов объясняет тем, что «на Западе ничего не делается для шахмат среди женщин… В современной Англии — „передовой“ стране „демократических свобод“ — нужен определенный и высокий имущественный ценз, чтобы быть членом клуба. Женщинам пролетариата — не до шахмат».
Ну, а в «стране побеждающего социализма», конечно же, все наоборот: «Все шестьдесят четыре поля шахматной доски открыты перед женщиной СССР. Работа среди женщин входит в план любой шахматной организации, шахматного кружка любого клуба» — и заканчивает будущий автор «Колымских рассказов» призывом: «Шахматная игра должна стать любимейшей игрой женщин — трудящихся Советского Союза».
Эта была последняя публикация молодого журналиста на шахматную тему, а вскоре последовал новый арест. Впереди у него было почти двадцать лет тяжелейших испытаний на Колыме, возвращение в столицу и нищенское существование после реабилитации, публикация первых сборников стихов и одинокая смерть в доме престарелых.
…В конце 1980-х годов в Центральном доме литераторов автор присутствовал на вечере, посвященном жизни и творчеству автора «Колымских рассказов». В кульминационный момент была включена магнитофонная запись, и в тишине зазвучал голос Шаламова.
Он читал «Шахматы доктора Кузьменко». Символично, что именно этот рассказ был записан на пленку. Слушая его в авторском исполнении, я вспомнил тот же голос, обращенный ко мне: «Хорошо, что у вас есть любимое дело. Занимайтесь шахматами, пишите на шахматные темы».
При чтении шаламовских рассказов часто готово вырваться восклицание: «Такого не может быть никогда!» И тем не менее это великая проза, выдержавшая испытание документом, и со временем ее значение возрастает.
Пусть же будущие историки литературы не забудут о том, что автор «Колымских рассказов» начинал свой творческий путь с публикаций на темы шахмат — игры, увлеченным любителем которой он оставался всю жизнь.
Сегодня имя Варлама Шаламова известно всему миру. Астероид 3408 Шаламов, открытый 17 августа 1977 года, был назван в честь писателя.
В Соликамске на здании Свято-Троицкого мужского монастыря установлена мемориальная доска в память о писателе, отбывавшем в этом уральском городе часть тюремного срока.
В 1992 году был открыт литературно-краеведческий музей в селе Томтор (Республика Саха (Якутия)), где Шаламов пробыл последние два года (1952–1953) на Колыме.
В 2005 году была создана комната-музей В. Шаламова в поселке Дебин (Магаданская область), где действовала центральная больница заключенных «Дальстроя» (Севвостлага — Северо-Восточного исправительно-трудового лагеря), а в 2012 году на здании Магаданского областного противотуберкулезного диспансера № 2 в поселке Дебин открыта мемориальная доска.
Здесь Варлам Шаламов работал фельдшером в 1946–1951 годах. 21 июля 2007 года мемориал Варлама Шаламова был открыт в Красновишерске — городе, выросшем на месте Вишлага, где он отбывал свой первый срок.
В Вологде в исторической части города находится неприметный с виду двухэтажный особняк, известный местным жителям под названием «Шаламовский дом». В этом здании в 1907 году Шаламов родился и жил до отъезда в Москву в 1924 году, а с 1991 года работает мемориальный музей писателя. Каждый год в дни рождения и смерти автора «Колымских рассказов» здесь проводятся вечера памяти, стали традиционными международные конференции — Шаламовские чтения.
На одном из стендов висит портрет его друга — «геолога» Я. Д. Гродзенского. Экскурсовод, рассказывая о взаимоотношениях В. Т. Шаламова и Я. Д. Гродзенского, непременно отмечает, что, по воспоминаниям друзей и знакомых, Яков Давидович отличался доброжелательностью и по характеру был гораздо мягче Варлама Тихоновича.
Ту же мысль высказывает и пасынок Шаламова фольклорист и востоковед, доктор филологических наук, профессор С. Ю. Неклюдов (родился в 1941 году): «Яков Давидович, который просидел ровно столько же, сколько Варлам, и тоже в ужасных условиях, вышел оттуда кротким, милым, любвеобильным существом» [57, с. 245].
30 октября 2013 года в День памяти жертв политических репрессий на доме 8 в Чистом переулке была открыта мемориальная доска Варламу Шаламову. В этом доме Шаламов прожил с 1934 по 1937 год. Здесь он стал писателем, а 13 января 1937 года был арестован. Одновременно с открытием горельефа состоялась презентация полного семитомного собрания сочинений В. Шаламова.
Фрагмент экспозиции мемориального музея Варлама Шаламова в Вологде
30 октября 2013 года. Открытие мемориальной доски на доме в Чистом переулке, где жил В. Т. Шаламов. Слева направо: А. Симонов[89], С. Гродзенский, А. Рогинский[90]
По мнению выдающегося кинорежиссера Андрея Тарковского (1932–1986), Шаламов — гениальный писатель, лауреат Нобелевской премии по литературе Светлана Алексиевич (родилась в 1948 году) назвала Варлама Шаламова самым большим писателем ХХ века, а Виктор Некрасов провозгласил: «Читать Шаламова страшно, а не читать стыдно».
В очерке «Сталинград и Колыма (читая Варлама Шаламова)» автор одного из первых правдивых литературных произведений о Великой Отечественной войне — повести «В окопах Сталинграда»[91] проводит сравнение Сталинградской битвы и Колымы и пишет: «Шаламов, конечно же, писатель великий. Даже на фоне всех великанов не только русской, но и мировой литературы.
Великий потому, что, рассказывая о жизни, которая не познавшему ее даже в страшном сне не приснится, он нигде не педалирует, не сгущает краски (впрочем, куда уже сгущать!), не морализирует, не подводит своего авторского итога, что так свойственно было самому великому из всех писателей — Толстому».
И ниже добавляет: «…Шаламова надо перечитывать. Твердить как некую молитву». А завершает, снова повторив: «Надо читать и перечитывать книги В. Шаламова, великого русского писателя. Это он воздвиг памятник на безвестной могиле миллионов ни в чем не повинных людей. Он, а не советская власть, утверждающая, что „Никто не забыт, ничто не забыто“. Честь ему поэтому и слава! На вечные времена!»[92]
В мае 2016 года редакция сайта shalamov.ru и историко-просветительское, правозащитное общество «Мемориал»[93] организовали уличную выставку «„Когда мы вернемся в город…“ Варлам Шаламов в Москве». Выставка посвящена трем периодам жизни писателя в столице и проходила на Гоголевском бульваре — в районе, где поселился В. Т. Шаламов после возвращения из ссылки и поблизости от Чистого переулка, где он был арестован в 1937 году.
Во всем мире Шаламов признается великим русским писателем, в определенном смысле непосредственным продолжателем традиции Достоевского, с которым как бы ведет духовный диалог. «Записки из Мертвого дома» и «Колымские рассказы» — отражение полемики Шаламова и Достоевского.
Сбылось предсказание моего отца: произведения Варлама — его товарища студенческой молодости, близкого друга на склоне лет — включены в школьную программу по литературе.
«Что делает человека выше ростом? Время». Эту афористическую фразу Шаламова из его записной книжки 1960-х годов безусловно можно отнести к нему самому. Значение его творчества продолжает расти.
21 мая 2016 года. Автор у стендов уличной выставки, на которых представлены материалы, демонстрирующие отношения к В. Т. Шаламову его родителей — Я. Д. Гродзенского и Н. Е. Карновской