К книге
Воспоминания об Александре Солженицыне и Варламе ШаламовеСолженицын. Дополнение к воспоминаниям молодости
46%
Солженицын. Дополнение к воспоминаниям молодости
6

Великий талант, ни с кем не сравнимый, и какое несчастье, что обстоятельства делают его таким напряженно-субъективным и торопливым.

В феврале 1974 года А. И. Солженицын был выслан из СССР, а все, кто был знаком с ним, включая его бывших учеников из 2-й Рязанской школы, оказались под колпаком КГБ. Мы были виноваты уже в том, что учились у него. В годы безоглядного охаивания Солженицына о нем нельзя было сказать ничего положительного.

Даже совершенно безобидные замечания, например о том, что он любил велосипедные прогулки или игру в теннис, вызывали неприязненную реакцию. А упоминание об Исаиче как о хорошем учителе воспринималось как антигосударственный выпад, заслуживающий реакции: «Чему же этот предатель, „литературный власовец“, вас научил?!»

Насколько знаю, никто из учеников Александра Исаевича не участвовал в его травле, ни один не предал учителя. Среди моих одноклассников были члены КПСС, даже «освобожденные парторги», кадровики. Но и они в «самые застойные» годы, порой рискуя карьерой, готовы были защищать своего Исаича от наветов.

После наступления горбачевской перестройки ситуация изменилась. И вот в либеральном «Книжном обозрении» (1988, № 32) опубликована статья Елены Чуковской с громоподобно прозвучавшим в тот момент названием «Вернуть Солженицыну гражданство СССР».

Статья произвела впечатление и на самого Александра Исаевича, посвятившего ее появлению несколько абзацев в «Очерках изгнания»:

«Люша Чуковская, собственным независимым замыслом и движением, поддала бурной волны: опубликовала 5 августа в „Книжном обозрении“ требование, чтобы начали печатать Солженицына, и — вернуть гражданство! (И как главред газеты Аверин решился? Публикация эта тут же обошлась ему едва ль не в инфаркт).

Статья эта прозвучала сенсационно, вызывающе. Прорвалась пелена общественного напряжения. Уже в день выхода номера — возбужденные читатели звонили в редакцию, и сами приходили, долетели и первые телеграммы в поддержку. У стендов газеты на улицах густо толпились. Международные агентства подхватили новость.

В следующие дни — сотнями писем — обрушился страстный отклик читателей в редакцию, — и газета посмела те письма печатать, в двух номерах, на полных разворотах. Отважные голоса полились теперь на страницы отважной газеты» [37, с. 640, 641].

Едва получив свежий номер газеты и прочитав статью Е. Ц. Чуковской, я буквально в тот же час написал в редакцию «Книжного обозрения» следующее письмо в поддержку.

Вспоминая учителя

С нарастающим интересом прочитал статью Елены Чуковской об Александре Солженицына («КО», № 32), прервавшей многолетнюю телерадиогазетножурнальную хулу в адрес замечательного Писателя и Человека.

Появление статьи Е. Чуковской тем более своевременно, что совсем недавно даже известный «прораб перестройки» историк Рой Медведев в интервью «Московскому комсомольцу» (17 июля 1988 года) на вопрос, знал ли он лично Солженицына, ответил следующее: «Да, этот человек прошел трудный путь, и сейчас он скатился до оголтелого антисоветизма. Я познакомился с ним, когда он получил Ленинскую премию… Конечно, тогда он не был антисоветчиком.

Есть люди, которые, встав на определенные идеалы, всю жизнь следуют им. Солженицын не из их числа. Эмоциональный, неуравновешенный, честолюбивый человек, он начал искать опору в религии, остался совершенно один со своими взглядами, его там называют русский Хомейни».

Считаю нелишним заметить, что А. И. Солженицын не получал Ленинской премии, хотя и был выдвинут «Новым миром» за повесть «Один день Ивана Денисовича». Впрочем, дело не только в фактической ошибке Р. Медведева.

Примененный им к писателю А. Солженицыну термин «оголтелый антисоветизм» совершенно неуместен. Сколь часто использовали это понятие идеологи времен застоя. Ныне определение «антисоветизма», тем более «оголтелого», оказывается размытым.

Думается, что несколько лет назад антисоветскими показались бы статьи не только самого Р. Медведева, но и выступления некоторых делегатов XIX партийной конференции.

Я не имел возможности читать и слышать выступления А. И. Солженицына в последние годы. Меня связывают с ним воспоминания юности.

В конце 1950-х годов я учился во второй средней школе Рязани. Физику и астрономию (не математику — здесь у Е. Чуковской неточность) нам преподавал Александр Исаевич Солженицын. В моей памяти он навсегда останется Учителем с большой буквы. А. Солженицын обладал несомненным педагогическим талантом.

Хочу подчеркнуть, что в то время мы ничего не знали о жизненном пути, пройденном нашим учителем, которого любовно называли за глаза Исаич, и даже не догадывались о его занятиях литературой. Повесть «Один день Ивана Денисовича» появилась, когда мои школьные годы были позади.

По-разному сложились судьбы бывших учеников Александра Исаевича. Но, беседуя с однокашниками, я замечал, что высказывания о Солженицыне современных булгариных и гречей воспринимались ими с нескрываемым недоверием. И конечно, невозможно представить образы, более далекие друг от друга, чем иранский лидер Хомейни и наш «Исаич».

Письмо мое редакцию, возглавляемую тогда Евгением Авериным[45], заинтересовало, и я получил предложение написать для еженедельника воспоминания о Солженицыне-учителе, которые и были опубликованы под названием «Исаич».

Настали времена, когда знакомство с А. И. Солженицыным — уже не темное пятно биографии. Меня просят поделиться воспоминаниями. Берусь за перо, что-то появляется в печати. Одну вырезку я послал Александру Исаевичу в США, сопроводив запиской, в которой высказал надежду, что он помнит одного из своих учеников. Ответ из Вермонта пришел быстро:

«Дорогой Серёжа! 30.9.90

Как же я мог бы тебя „не помнить“? — ты был не рядовой ученик. И ведь с отцом твоим ты меня познакомил, я был у вас. Спасибо за память. Воспоминания твои читаю уже не первые. В „Шахматах“, по-моему, ты прифантазировал, остальное — наверно, так.

Всего тебе доброго и кланяюсь твоей маме.

А. Солженицын»

После триумфального возвращения Солженицына на Родину я внимательно следил за его выступлениями, старался не пропустить ни одной публикации о нем. Наконец решился послать одну из своих книг.

Однажды, это было в феврале 2001 года, у меня дома раздался телефонный звонок.

— Сергей Яковлевич?

— Да, я вас слушаю.

— Серёженька, это Александр Исаевич.

Письмо А. И. Солженицына от 30 сентября 1990 года

Я почувствовал себя учеником, прячущим глаза в учебник. Исаич расспрашивал о разных делах — и профессиональных, и семейных. Чувствовалось, что ему приятно слышать о моих результатах в науке.

Я поведал, что одно из направлений, которым занимаюсь, — применение теории марковских процессов для исследования надежности систем. Так всплыло имя выдающегося математика XIX века, академика А. А. Маркова.

Александр Исаевич оживился, вспомнив, что в университете на физмате изучал теорию вероятностей как раз по учебнику Маркова «Исчисление вероятностей», а я тут же упомянул, что Андрей Андреевич Марков был одним из сильнейших русских шахматистов своего времени, соратником М. И. Чигорина.

И увлекшись, начал рассказывать о своей книге «Шахматы в жизни ученых». Исаич вздохнул: «Опять шахматы». Но я не хотел прерывать рассказ, поскольку в то время собирал материал для книги о репрессированных шахматистах и надеялся, что это его заинтересует.

Ведь одна из глав его эпопеи называется «Музы в ГУЛАГе», и я очень хотел, чтобы мой «Лубянский гамбит» вышел с предисловием А. И. Солженицына.

Выслушав просьбу, Александр Исаевич выразил сочувствие шахматистам, которые пострадали в годы безвременья, но писать предисловие отказался: «Понимаешь, Серёжа, я вообще не пишу предисловий. А если писать, то надо предварительно прочитать рукопись. Но на чтение шахматной книги у меня нет ни сил, ни времени». В голосе чувствовалось легкое раздражение, и Исаич перевел разговор на другую тему.

Когда «Лубянский гамбит» вышел в свет, Солженицын был уже тяжело болен, я послал ему книгу с дарственной надписью. Через некоторое время мне позвонили из его представительства и от имени Александра Исаевича поблагодарили за книгу.

…Перечитывая свои восторженные воспоминания о школьном учителе физики и астрономии, ловлю себя на мысли, что они пишутся как бы от лица подростка и получаются какими-то приторно-сладкими.

И хотя бы в заключительной части своих воспоминаний постараюсь следовать принципу De mortuis — veritas! («О мертвых — правду!»), а не более известному латинскому изречению De mortuis aut bene, aut nihil («О мертвых или хорошо, или ничего»), которое справедливо разве что во время похорон и поминок.

Живший в шестом веке до нашей эры древнегреческий политик и поэт Хилон из Спарты провозгласил: Mortuo non maledicendum, т. е. «О мертвых не злословь».

Русский писатель и мыслитель князь Владимир Федорович Одоевский (1804–1869) произнес на эту тему замечательную речь, которая представляется настолько актуальной, что хочется привести ее почти полностью:

«Нас губит равнодушие к мошенничеству и отсюда происходящая неистовая злоба к гласности… Нам так часто повторяют, и сами мы повторяем: De mortuis aut bene, aut nihil, что совестно спросить: да есть ли смысл в этой фразе? — Никто из нас, кажется, и не подумал, что если бы эта фраза была справедлива, то вся история должна бы состоять из панегириков.

Конечно, эта фраза внушена великодушием, но что бы вы сказали о судье, который бы из великодушия отказался произнести приговор против неправого истца? — Египтяне были не глупые люди, и недаром у них был обычай произносить суд над умершими. Может быть, это присловье ввелось и потому, что мертвый защищаться не может.

Но неужели суд и драка одно и то же? Робеспьер и Меттерних, граф Иосиф де Местр и Марат, говорят, были прекрасные и преприятные в домашнем кругу люди; но неужели из того следует, …что оставленные ими на земле дела и разрушительные начала должны оставаться святыми и неприкосновенными, потому что эти господа были прелюбезные люди и к тому же умерли?

Неужели можно молчать относительно зла, сделанного, например в русской литературе Булгариными и Сенковскими, или, например Аракчеевыми для целой России? — Знаменитое присловье надобно переделать так: De mortuis seu veritas, seu nihil. Это так. Ложь или даже подозрение против живого не опасны, — он сам огрызается; ложь, неопределенное подозрение против мертвого позорны.

Но правда и против мертвого, и против живого — дело святое»[46].

А. И. Солженицын был живой человек, не лишенный человеческих слабостей и недостатков. Хочу остановиться на национальном вопросе, который всегда глубоко волновал этого мыслителя.

В автобиографических очерках «Бодался теленок с дубом» Солженицын приводит свою реплику в беседе с Твардовским: «Таково уж мое свойство, я не могу обминуть ни одного важного вопроса. Например, еврейский вопрос, — зачем бы он мне нужен? Спокойнее миновать. А я вот не могу».

Похоже, еврейский вопрос преследовал Саню с детских лет. В 2019 году впервые опубликованы воспоминания Солженицына о школьных годах. В самом их начале читаем:

«Расположение школы в самом центре Ростова и „интеллигентный“ престиж ее приводили еще к одной особенности: состав нашей группы частенько бывал наполовину и больше из евреев. Несмотря на остережения тети Иры, но благодаря вполне интернациональному духу Федоровских — для меня это не составляло никакого особенного явления, не было отметно, и в самых близких друзьях у меня был Мотя Ген» [46, c. 7].

Перелистнув несколько страниц, читатель узнает, что упомянутый Ген «как-то всегда вынюхивал новости о преподавателях и их взаимоотношениях. Мотька тесно дружил с группой Люксембурга[47] — Штительмана в явном заговоре с ними, но никогда не выступал открыто против… он был природный страстный интриган, художник интриги… он первый сообразил, что у нас в доме икона, вероятно, сведения выуживал из меня незаметно… Он был коварен, неверен, неискренен — но никогда не прямо враждебен, а мягкой манерой располагал к себе» [46, c. 24].

Главные недоброжелатели («враждебники») подростка Сани Солженицына в классе — это Митька Штительман и Борька Люксембург.

У Сани умерла бабушка: «И мама не могла не отслужить панихиду. И взяла меня в собор. (Понимаешь, как церковь окружена заклятиями и что нам опасно тут быть — и особенно размыкается душа навстречу службе! — того впитания не забыть.) А два мальчика из нашего класса — Ворожбит и Буриков — видели нас у храма, проследили, и донесли враждебникам моим — Люксембургу и Штительману.

Но те — удар против меня затаили. Не знаю, в чем был их план, когда и как нанести. А произошел вскоре такой случай. На пустом уроке все были в своем классе, только выходить в коридор нельзя. Кто сидел, кто бродил по классу. Здоровый Валька Никольский, очень простого происхождения, из рабочей семьи, завздорил с Митькой Штительманом, они задрались и обменялись, не помню, в каком порядке — „кацапская морда!“ — „жидовская морда!“.

А мы сидели метрах в нескольких с Шуриком Буриковым, и Шурик сказал мне: „Ну-у-у, теперь Вальке будет“. А я, уравнивая оскорбления и из соображений справедливости, отчасти из демократии (как меня ни обвиняют теперь, а демократичность, не элитарность, у меня отвеку очень в характере сидит) ответил ему: „Ну — говорить имеет право каждый что хочет“. На том и кончился наш разговор, никто нас не слышал.

В тот же день или на другой собрали классное пионерское собрание — разбирать „возмутительный поступок Никольского“ … Взял слово Люксембург, — и с сосредоточенной ненавистью, сильно оттопыренные крупные уши его были красны от напряжения, и прокурорским голосом (буквально помню эти слова, во мне так и хлынула горячая волна, я никак не ожидал):

„Но еще более возмутителен поступок товарища Солженицына, который выступил в защиту гнусного поступка Никольского“. И еще несколько бичующих фраз, требующих принятия таких же мер и ко мне…

Класс молчал. Это не была сосредоточенная травля меня со стороны всех евреев, составляющих половину класса, — нет, травила меня лишь узкая группа. Но и защитить — из евреев не выступил никто — а две смелые девочки Вера Тихомирова и Мила Попова… Отягчалось мое дело: тут-то и припомнили, что вот я ходил в церковь» [46, с. 21, 22].

В результате общешкольное собрание постановило исключить из пионеров и просить дирекцию исключить из школы!

Как и в двухтомнике «Двести лет вместе» о русско-еврейских отношениях в своих школьных воспоминаниях Солженицын пытается балансировать, а потому находим и такие строки об одноклассниках:

«…неприязнь ко мне только и была от той активной группки — а большинство класса относилось ко мне по-дружески, и евреи же — дивная, добрая Лида Ежерец, Аня Цвангер, Рая Карпоносова, Женя и Боря Фонштейны — никогда не давали мне почувствовать отчуждения».

Кстати, из школы Саню, слава Богу, не исключили — спас положение завуч — Александр Соломонович Бершадский, имя, отчество и фамилия которого не вызывают вопросов о его национальности.

Свою версию этого эпизода А. И. Солженицын через десятки лет почти документально изложил в романе «В круге первом»:

«Двенадцатилетний Адам [Ройтман] в пионерском галстуке, благородно-оскорбленный, с дрожью в голосе стоял перед общешкольным пионерским собранием и обвинял, и требовал изгнать из юных пионеров и из советской школы — агента классового врага.

До него выступали Митька Штительман, Мишка Люксембург, и все они изобличали соученика своего Олега Рождественского в антисемитизме, в посещении церкви, в чуждом классовом происхождении, и бросали на подсудимого трясущегося мальчика уничтожающие взоры.

Кончались двадцатые годы, мальчики еще жили политикой, стенгазетами, самоуправлениями, диспутами. Город был южный, евреев было с половину группы. Хотя были мальчики сыновьями юристов, зубных врачей, а то и мелких торговцев, — все себя остервенело-убежденно считали пролетариями.

А этот избегал всяких речей о политике, как-то немо подпевал хоровому „Интернационалу“, явно нехотя вступил в пионеры. Мальчики-энтузиасты давно подозревали в нем контрреволюционера. Следили за ним, ловили. Происхождения доказать не могли.

Но однажды Олег попался, сказал: „Каждый человек имеет право говорить все, что он думает“.

— Как — все? — подскочил к нему Штительман. — Вот Никола меня „жидовской мордой“ назвал — так и это тоже можно?

Из того и начато было на Олега дело!»

Выходит, в ссоре двух пионеров фигурировала все же не кацапская харя, а жидовская морда, и наказывать следовало сквернослова Николу, но о нем в романе больше ни слова, а страдает всего лишь сидевший поодаль от двух ссорящихся одноклассников Олег Рождественский.

Майор НКВД Адам Ройтман, в чьих воспоминаниях как бы всплывает эпизод из его пионерского детства, — лицо вымышленное. Олег Рождественский, за которым угадывается автор, тоже персонаж придуманный. А вот Дмитрий Штительман и Михаил Люксембург названы в художественном произведении подлинными именами.

Григорий Померанц[48], в свое время полемизировавший с Александром Солженицыным, в книге воспоминаний «Записки гадкого утенка» сообщает, что в 1960-е годы, когда роман «В круге первом» расходился в самиздате в машинописных копиях, Михаил Люксембург прочитал это произведение своего ставшего знаменитым одноклассника у одной своей знакомой, которая дала в руки роман без разрешения выносить из дому, и следила за выражением его лица — за его реакцией.

«Когда дело дошло до воспоминаний Ройтмана, Люксембург вскочил и сказал, что будь все это во Франции, он подал бы в суд и выиграл процесс о диффамации[49]. Потому что фамилии его и Штительмана настоящие, а сцена выдумана. На самом деле, по его рассказу, все было иначе» [19, с. 279].

К сожалению, Г. С. Померанц в своей книге не изложил версию М. А. Люксембурга об этом эпизоде, заметив, что «подробности этой стычки между мальчишками — их собственное дело. Меня при этом не было. Не понимаю только одного: как можно было больше 30 лет лелеять месть Люксембургу и вставить подлинные фамилии в вымышленную сцену».

В 1964 году А. Солженицын пишет Л. Копелеву[50]: «Я никогда не был расположен против какой-то национальности, я широкий интернационалист, но я объективно признаю, что национальность накладывает на человека отпечаток, что она вносит особенности, из которых человек вырваться не может» [22].

Среди многих наций Солженицын выделяет одну — евреев. И тут возникает вопрос, какие национальные черты видел он у евреев, из которых представитель этой национальности вырваться не может. Обратимся к его произведениям.

Не самый симпатичный персонаж «Одного дня Ивана Денисовича» имеет характерное имя Цезарь Маркович, не оставляющее сомнений в его национальной принадлежности. Он два раза в месяц получает из дома посылки, «всем сунул, кому надо», освободился от тяжелых общих работ, относительно благополучен на должности помощника нормировщика в конторе. На Ивана Денисовича Цезарь Маркович смотрит свысока и замечает, только когда в нем возникает нужда. У читателя Цезарь может вызвать лишь неприязнь. Особенно проявляется это в сцене, где зэку-еврею противопоставляется кавторанг.

Солженицын сводит их вместе на вахте перед возвращением домой после трудового дня, который у конторщика намного легче, чем у вкалывающего на общих работах.

«И Цезарь тут, от конторских к своим подошел. Огнем красным из трубки на себя попыхивает, усы его черные обындевели, спрашивает:

— Ну как, капитан, дела?

Гретому мерзлого не понять. Пустой вопрос — дела как?

— Да как? — поводит капитан плечами. — Наработался вот, еле спину распрямил».

Цезарь Маркович выведен в повести типичным «придурком». Глава девятая части третьей «Архипелага ГУЛАГ» начинается словами:

«Одно из первых туземных понятий, которое узнает приехавший в лагерь новичок, это — придурок [Выделено А. И. Солженицыным. — С. Г.]. Так грубо назвали туземцы тех, кто сумел не разделить общей обреченной участи: или же ушел с общих [Выделено А. И. Солженицыным. — С. Г.] или не попал на них» [33, с. 197].

Кстати, в действительности прототип Цезаря Марковича киносценарист Лев Гросман[51] в лагере вкалывал в Экибастузе на общих работах, а нормировщиком как раз был будущий автор «Одного дня…» и «Архипелага ГУЛАГ», который признается: «Как в бою, в лагерной жизни бывает некогда рассуждать: подворачивается должность придурка — и ее хватаешь» [33, с. 201].

Много позже, призывая всех «жить не по лжи», Александр Солженицын писал, что, будучи в ГУЛАГе, для себя исповедовал другую мораль, которую описывал словами «темнить», «косить», «раскидывать чернуху», «уходить в глухую несознанку», «играть в незнанку» и многими другими подобными оборотами речи.

Копелев в дневнике 25 июня 1956 года записал впечатление о пьесе Солженицына «Республика труда», один из персонажей которой — бухгалтер-еврей, производящий омерзительное впечатление. Замечание Копелева Солженицын отвергает со словами: «Это с натуры, он точь-в-точь такой был» [28, с. 420].

В другом месте Копелев вспоминал о споре с Солженицыным: «…Он не стал читать „Доктора Живаго“. Проглядев несколько страниц: „Отвратительный язык, все придумано“. А Бабеля даже открывать не захотел: „Достаточно тех цитат, что я прочел в рецензии. Это не русский язык, а одесский жаргон“» [28, с. 453].

И еще один замеченный мною штришок. По просьбе вдовы М. А. Булгакова Солженицын опубликовал список рецензентов, особенно рьяно ругавших автора «Мастера и Маргариты». При этом раскрыл псевдонимы («трусливые псевдонимы», как выразился при этом Александр Исаевич [40, с. 122]).

Возникает вопрос: об этом (о раскрытии псевдонимов, которыми прикрывались в основном евреи) его тоже специально просила вдова Булгакова?

А теперь несколько фактов, сохранившихся в собственной памяти. А. И. Солженицын не скрывал, что не любит шахматиста М. Ботвинника за его рациональный стиль, за отсутствие романтизма в партиях, стремлении победить не путем прямой атаки, а дождаться, когда партнер ошибется. Много лет спустя я узнал, что М. Ботвинник терпеть не мог писателя А. Солженицына.

В статье-воспоминании о патриархе советских шахмат гроссмейстер Г. Сосонко пишет, что на вопрос, читал ли он Солженицына, М. Ботвинник ответил: «Читал „Один день Ивана Денисовича“ и „Матренин двор“ и стал относиться к нему отрицательно. Так, Иван Денисович — это плагиат. Это он все у Толстого из „Войны и мира“ взял, это же Платон Каратаев, перенесенный в современность.

Написано, конечно, ловко, но надо и содержание какое-то давать, а „Матренин двор“ — это призыв к реакционному крестьянскому прошлому России. Нет, больше я ничего его не читал — достаточно»[52].

Судя по этим рассуждениям М. Ботвинника на темы литературы, он в ней разбирался примерно так же, как А. Солженицын в шахматах. Для мало-мальски грамотного шахматиста рассуждения Солженицына на тему стиля игры шахматистов интереса не представляют, но он невольно повторил одну из мыслей великого шахматиста Александра Алехина.

Первый русский чемпион мира в статье, опубликованной в 1941 году и многозначительно названной «Арийские и еврейские шахматы», «арийской атакующей идее» в шахматах противопоставлял еврейский подход, который назвал «безопасность прежде всего», отметив, что «большинство партий Ботвинника производит впечатление сухих и бездушных»[53].

Известно, что Александр Алехин сразу после окончания войны открещивался от этих слов — говорил, что то ли он этого не писал, то ли писал под сильнейшим давлением нацистов. Александр Солженицын от своих слов не отказывался.

Александр Исаевич поручил мне сделать на уроке физики небольшое сообщение о сути теории относительности Альберта Эйнштейна. Свое выступление я завершил словами, что автора теории относительности признают величайшим физиком всех времен.

При этих моих словах Солженицын поморщился, а затем наедине возразил, что Эйнштейн, возможно, в первой пятерке физиков, но никак не первый. Развивая эту мысль, он заметил, что задолго до Эйнштейна общий принцип относительности сформулировал французский математик Анри Пуанкаре, а общую теорию относительности, так называемую теорию тяготения, нельзя считать завершенной. Одним словом, с Эйнштейном не все понятно.

Другой раз я назвал американского ученого Роберта Оппенгеймера отцом атомной бомбы. И здесь А. И. Солженицын меня поправил, отметив, что Оппенгеймер в группе изобретателей был, скорее, администратором. При этом сказал примерно следующее:

— Оппенгеймер ходил с блокнотом, выяснял у ученых, что и в каком количестве необходимо приобрести, и записывал. Согласен, администратором он был хорошим, имел необходимую сметку, знал, где и когда, что можно закупить по минимальной цене. — Думаю, — продолжал Солженицын, — нельзя кого-то одного назвать отцом атомной бомбы. Наверно, наибольший научный вклад в изобретение смертоносного оружия внес итальянский физик Энрико Ферми.

Надо признать, что А. И. Солженицын был эрудирован и в вопросах истории науки, а выдающиеся заслуги в развитии сразу нескольких разделов современной физики лауреата Нобелевской премии Энрико Ферми (1901–1954), которого, как и Оппенгеймера, называли одним из отцов атомной бомбы, сомнений не вызывают.

Но и американец еврейского происхождения Роберт Оппенгеймер (1904–1967) был не только администратором с торгашескими замашками. Прежде чем стать руководителем «Манхэттенского проекта» и практически руководить созданием и испытанием первой в истории атомной бомбы, он сделал важнейшие открытия как теоретик, и именно его признают основателем американской научной школы теоретической физики.

К слову говоря, в 1963 году Р. Оппенгеймер удостоен премии Ферми, присуждаемой президентом США выдающимся ученым за международно признанные научные и технические достижения в области исследования, использования и производства энергии.

И еще случай, касающийся лично меня. Я крепко провинился в фотокружке (небрежно отнесся к проявителю, испортил фотобумагу). Исаич меня распекал, а следующий урок был урок труда, в ходе которого мы убирали территорию около школы.

Солженицын, увидев эту картину, громко обращаясь к учителю труда и указывая на меня, произнес:

— Иван Михайлович, вот кого надо использовать на общих работах. Гродзенского да Барановского, этих лучших учеников. Вы меня поняли, Иван Михайлович?

Не знаю, как учитель труда, а я понял подтекст сказанного учителем физики. У Солженицына есть выражение «чистозвонные фамилии», т. е. славянские. При его внешней подчеркнутой объективности чувствовалось, что ему ближе ученики с «чистозвонными» фамилиями.

Один из них при Солженицыне считался в нашем классе лучшим учеником по физике и астрономии, при этом по остальным предметам, как и прежде, балансировал между тройкой и четверкой. И если другие ученики Исаича на вступительных экзаменах в вузы в целом подтвердили свои баллы, ранее полученные на выпускных школьных испытаниях, то его любимец подкачал.

В работе «Двести лет вместе» Солженицын, говоря о тех евреях, что несли тяготы общих работ, пишет об известном ученом-генетике Владимире Эфроимсоне[54] и моем отце: «Эфроимсон хотел развеять недоброжелательство к евреям, которое естественно возникало.

И как же бригада оценила его поведение? — „Да он просто выродок еврейского народа; разве настоящий еврей будет тачку катать?“ Смеялись над ним и евреи-придурки (да и досадовали, что „выставляется“ в укор им). — Так же и в том же положении оценен был и Яков Давыдович Гродзенский, вкалывавший на общих: „Да разве он — еврей?“

Как это знаменательно! Эфроимсон и Гродзенский делали то верное и лучшее, к чему бы только высшие мотивы могли звать евреев, — честно делить общий жребий, — и не поняты с обеих сторон!» [36, с. 332].

В историко-публицистическое эссе «Россия в обвале» в 1998 году А. И. Солженицын пишет: «В конце 1919, в предгибельном отступлении Добровольческой Армии, генерал Петр Врангель воззвал к ней: „С нами тот, кто сердцем русский“. Точнее не скажешь. Национальность не непременно в крови, а в сердечной привязанности и духовном направлении личности» [41].

Как хочется думать, что именно эти замечательные строки определяют кредо Александра Исаевича по национальному вопросу…

Должен сказать, относился он ко мне всегда хорошо, с доброй или скорее даже ласковой иронией. Я отчетливо запомнил момент, после которого отношения с Исаичем стали не просто хорошими, а сердечными.

В фотолаборатории он говорил мне о Боге, о том, что Бог есть и помогает человеку раскрыть свои потенциальные возможности и наказывает за нарушение заповедей. Кстати, он был уверен, что его чудесное излечение от онкологического заболевания произошло не без Божьей помощи[55].

Говорилось это в начале 1960-х годов, когда антирелигиозная пропаганда достигла максимального размаха и была повсеместной, а глава государства Никита Сергеевич Хрущев обещал согражданам в скором будущем (видимо, до обещанного им к 1980 году построения коммунизма) показать последнего попа.

Ну, а я в разговоре с Солженицыным, развивая тему, сказал, что мама у меня русская. По материнской линии мои далекие предки — крепостные крестьяне. Я крещеный, православный. А моя мама, будучи подростком, когда в послереволюционные годы на нашей улице разрушался храм, спасла из иконостаса икону Спасителя, которая и сейчас у нас дома стоит на самом видном месте.

А. И. Солженицын в ответ сказал с нежностью в голосе: «Это очень хорошо, Сережа». После этого разговора отношение учителя физики ко мне — полукровке — стало безукоризненно хорошим[56].

Завершая свои воспоминания об Александре Исаевиче Солженицыне, могу сказать, что считаю свою миссию не совсем бесполезной, если в воображении читателя хоть в малой степени предстал образ не писателя, чье место в истории литературы определит время, а Учителя.

«Не до „Ивана Денисовича“, а после него, — рассказывал Солженицын (2006), — я думал написать „Один день одного учителя“ и наброски делал. И уже начал материалы собирать школьные, но все повисло, никакого текста никогда не было» [28, с. 458].

Выступление автора на конференции, посвященной 100-летию А. И. Солженицына. Рязань, декабрь 2018 года

…А все-таки жаль, что Исаич не осуществил свой замысел — написать повесть «Один день одного учителя». Может быть, получилось бы не хуже «Одного дня Ивана Денисовича».

Предыдущая главаГлава 6 из 13Следующая глава