Если Людовик провел тревожную ночь, то еще тревожнее эта ночь была для Карла, который не только не умел владеть своими страстями, но привык давать им полную власть над собой.
По обычаю того времени, при нем дежурили в спальне двое любимых его приближенных: Эмберкур и Комин, которым были приготовлены постели почти рядом с кроватью герцога. Никогда еще их присутствие при нем не было так необходимо, как в эту ночь. Терзаясь горем и кипя гневом, Карл боролся с обуревавшей его жаждой мщения, не решаясь, однако, из чувства чести свести свои счеты с Людовиком.
Герцог не пожелал раздеться, не пожелал лечь в постель и провел ночь в каком-то бешеном исступлении. По временам его быстрая, нервная речь становилась до того сбивчивой и невнятной, что оба его приближенных не на шутку начинали опасаться за его рассудок. Он то принимался восхвалять добродетели и сердечную доброту несчастного епископа Люттихского, то вспоминал взаимную дружбу и привязанность, которые они так долго друг к другу питали, и, наконец, дошел до такого отчаяния, что упал ничком на постель, задыхаясь от подступивших рыданий. Но спустя минуту, он был уже на ногах, снова охваченный неудержимым порывом. Он снова начинал быстро шагать по комнате, произнося бессвязные угрозы и такие же бессвязные обеты мести, топал, по своей привычке, ногами и призывал всех святых в свидетели того, что он отомстит кровавою местью Марку, люттихским гражданам и главному виновнику всего зла. Последняя угроза относилась, конечно, к Людовику, и была минута, когда Карл готов был немедленно послать за герцогом Нормандским, братом французского короля, чтоб принудить пленного монарха отказаться от престола в пользу своего брата или отказаться от самых ценных прав и владений.
В такой же бурной тревоге, или, вернее, в тех же бешеных переходах от одного неукротимого порыва злобной страсти к другому, Карл провел и следующий день. Герцог почти ничего не ел и не пил, не переодевался и вел себя, как человек, которому овладевшая им ярость ежеминутно грозит потерей рассудка. Понемногу, однако, он успокоился и начал совещаться со своими приближенными. Многое предлагалось и обсуждалось в этих совещаниях, но ничего не было решено окончательно. Комин в своих записках утверждает, что был момент, когда гонец сидел уже на лошади и готов был скакать за герцогом Нормандским. Если бы этот гонец был отправлен, темница короля французского оказалась бы, без сомнения, последним и коротким этапом на его пути к могиле. По временам, совершенно обессилев от приступов бешенства, Карл сидел, пристально уставившись в одну точку и не шевелясь, с видом человека, обдумывающего отчаянное дело, на которое он никак не может отважиться. В эти тяжелые часы беспрерывных колебаний малейшего воздействия со стороны кого-нибудь из окружающих было бы, бесспорно, достаточно, чтобы толкнуть герцога на самый необузданный поступок. Но бургундские вельможи — из чувства порядочности, а также желая оградить честь герцога, поскольку тот поручился Людовику за его безопасность, — все единодушно стояли за умеренность. Доводы, которые Эмберкур и Комин осмеливались иногда робко приводить герцогу в бурные часы их ночных бесед, смелее повторялись Кревкёром и другими приближенными в более спокойные утренние часы. Очень возможно, что не все они отстаивали короля бескорыстно. Многие, как уже было упомянуто, познакомились на личном опыте с его щедростью; другие владели во Франции землями или были связаны с ней иными интересами, ставившими их в зависимость от Людовика. Как бы то ни было, тяжелые мешки с деньгами, привезенные королем в Перонну на четырех мулах, сделались значительно легче за то время, пока длились эти переговоры.
На третий день на совет подоспел во всеоружии своего изворотливого итальянского ума граф Кампо Бассо, и счастье Людовика, что он явился уже тогда, когда бешенство Карла немного улеглось. Сейчас же был созван официальный общий совет, чтобы решить, наконец, какие меры, следовало принять при таких чрезвычайных и сложных обстоятельствах.
Кампо Бассо высказал свое мнение в форме нравоучительной басни о Путешественнике, Змее и Лисице; басня кончалась советом Лисицы Путешественнику раздавить своего смертельного врага — змею, которую случай отдал в его руки. Комин, заметивший, как сверкнули глаза герцога при намеке на решение, которое не раз уже ему подсказывал его свирепый нрав, поспешил возразить итальянцу. Он сказал, что Людовик мог и не принимать прямого участия в злодеянии, совершенном в Шонвальде, что король, весьма вероятно, сумеет опровергнуть возводимое на него обвинение и согласится вознаградить и герцога и его союзников за весь ущерб, причиненный в их владениях происками и интригами его клевретов; всякое насилие над особой короля, доказывал далее Комин, может повлечь за собой как для Франции, так и для Бургундии, ряд самых пагубных последствий. Он кончил заявлением, что отнюдь не имеет в виду отстаивать полную и безусловную свободу Людовика, но что единственная выгода, которую герцог может, по его мнению, извлечь из настоящего положения, — это новый договор между обоими государствами, обставленный такими гарантиями, которые впредь лишали бы Людовика возможности нарушать принятые на себя обязательства и тревожить внутреннее спокойствие Бургундии.
Эмберкур, Кревкёр и многие другие, с своей стороны, открыто высказались против крутых мер, предложенных Кампо Бассо, находя, что договор, который предлагал заключить Комин, мог принести Бургундии и больше прочных выгод и больше почета, чем вероломный поступок, который запятнал бы ее навеки.
Герцог выслушал все эти доводы, не поднимая глаз и грозно сдвинув брови. Когда же, в заключение, Кревкёр высказал свое убеждение, что Людовик не только не принимал участия в шонвальдском злодеянии, но даже не знал о нем, Карл поднял голову и, бросив на говорившего свирепый взгляд, воскликнул:
— Вот как, Кревкёр! Видно, и ты прельстился звоном французского золота! Право, мне сдается, что оно так же громко звенит у меня в совете, как колокола в Сен-Дени… Кто осмелится утверждать, что не Людовик зачинщик всех беспорядков во Фландрии?
— Ваша светлость, — возразил Кревкёр, — рука моя больше привыкла обращаться с оружием, чем с золотом, и я так далек от мысли оправдывать Людовика за беспорядки во Фландрии, что недавно в присутствии всего его двора сам высказал ему в глаза это обвинение и бросил вызов от вашего имени. Но хотя его интриги и были первоначальной причиной всех смут, я все-таки уверен, что в убийстве епископа он неповинен, так как мне известно, что один из его эмиссаров публично протестовал против этого злодеяния. Если вашей светлости угодно, я могу представить этого человека.
— Угодно ли мне? — воскликнул герцог. — Да как ты можешь в этом сомневаться! Разве я когда-либо, даже в порыве гнева, бывал пристрастен или несправедлив? Я сам увижусь с королем Франции: я предъявлю ему свои обвинения и объясню, какого желаю удовлетворения. Если он окажется невиновным в убийстве, ему легко будет загладить другие свои преступления. Если же он окажется виновным, кто осмелится сказать, что заточение в каком-нибудь отдаленном монастыре будет для него слишком тяжким возмездием? Кто осмелится, — добавил Карл с возрастающим жаром, — кто осмелится назвать несправедливостью месть даже более скорую и суровую? Веди своего свидетеля!.. Мы будем в замке ровно за час до полудня. Мы выработаем точные условия договора, и горе Людовику, если он не согласится на них. Остальное будет зависеть от того, как сложатся обстоятельства. Заседание закрыто, можете разойтись… Мне надо еще переменить платье, потому что вряд ли прилично, будет предстать в таком виде пред лицом моего всемилостивейшего государя.
Герцог произнес эти слова с особенно горькой иронией и вышел из залы совета.
— Теперь судьба Людовика и, что еще важнее, честь Бургундии зависят от любой случайности, — сказал Эмберкур Кревкёру и Комину. — Скорее отправляйтесь в замок, Комин; вы красноречивее нас с Кревкёром. Предупредите Людовика о приближении бури, чтобы он знал, как держаться. Надеюсь, этот шотландский стрелок не скажет ничего такого, что могло бы повредить королю, ибо почем знать, какие тайные инструкции ему были даны?
— Это юноша смелый, но разумный и сообразительный не по летам, — ответил Кревкёр. — В разговоре со мной он был очень скуп на слова и сдержан, когда дело касалось короля, которому он служит. Думаю, что он будет так же сдержан и в присутствии герцога. Я сейчас отправлюсь за ним и за графиней Изабеллой.
— Как? Разве графиня здесь? Вы говорили, что оставили ее в монастыре святой Бригитты.
— Так оно и было, но я вынужден был вытребовать ее оттуда по приказанию герцога, а так как она чувствовала себя еще слишком слабой, ее пришлось нести на носилках. Она очень тревожилась об участи своей тетки, графини Амелины, а тут еще прибавился страх за свою собственную участь. Да и немудрено испугаться: ведь она провинилась не больше, не меньше, как в нарушении феодальных законов, а герцог Карл не такой человек, чтобы простить кому бы то ни было нарушение своих прав.
Известие о том, что молодая графиня была в руках герцога Бургундского, было для Людовика новым источником душевных терзаний. Он знал, что стоит ей только сообщить герцогу об интригах, побудивших ее с графиней Амелиной бежать во Францию, и против него всплывут улики, которые он думал скрыть, покончив с Заметом Мограбином. Он прекрасно понимал и то, как сильно может ему повредить это новое доказательство его посягательств на права Карла.
Людовик с полной откровенностью поделился своими тревогами с Комином, проницательность и политический такт которого были ему гораздо больше по душе, чем открытый рыцарский характер Кревкёра и феодальное высокомерие Эмберкура.
— Право, дорогой Комин, этих закованных в броню солдат с их алебардами и бердышами никогда не следовало бы пускать дальше прихожей, — говорил Людовик своему будущему историку. — На войне, конечно, без них не обойтись; но… тот монарх, который думает, что головы их годны на что-нибудь иное, кроме того, чтобы служить наковальнями для неприятельских мечей, похож на сумасшедшего, подарившего своей возлюбленной вместо ожерелья собачий ошейник. Только таких людей, как ты, Филипп, следовало бы допускать в совет и в покои королей — что я говорю, допускать! — им следовало бы открывать самые тайные изгибы души.
Комин, бесспорно человек большого ума, был, естественно, очень польщен похвалой умнейшего из европейских государей и не сумел скрыть впечатление, произведенное на него этими льстивыми словами.
— Как бы я хотел, — продолжал Людовик, глядя в лицо своему собеседнику, — иметь такого слугу или, вернее, быть достойным такого слуги, Комин. Уж, конечно, я не очутился бы в теперешнем безвыходном положении, если бы мог пользоваться советами такого опытного государственного мужа, как ты.
Комин ответил, что он всегда готов служить по мере сил его величеству, если только это не будет итти вразрез с верностью, которой он обязан своему государю.
— Я последним из всех людей способен посягнуть на твою верность герцогу! — с деланным ужасом воскликнул Людовик. — Увы, разве я сам в эту минуту не терплю только потому, что слишком положился на верность своего вассала? Разве для кого-нибудь нерушимость феодальной присяги может быть священнее, чем для меня, чья судьба зависит в настоящую минуту исключительно от соблюдения этой присяги? Нет, Филипп Комин, продолжай служить Карлу Бургундскому, и ты окажешь ему неоценимую услугу, помирив его с королем Людовиком. Ты честно этим послужишь нам обоим, и один из нас, во всяком случае, сумеет тебя отблагодарить. Я слышал, что жалованье, которое ты получаешь при здешнем дворе, не больше жалованья старшего сокольничьего. Вот как ценят мудрейшего в целой Европе советника! Его приравнивают, если не ставят ниже, к человеку, на обязанности которого лежит кормить и лечить хищных птиц. Но Франция богата, у французского короля много денег. Позволь же мне, мой друг, загладить эту вопиющую несправедливость. Кстати, и деньги у меня под рукой!
С этими словами король достал туго набитый мешок с деньгами; но Комин, который был щепетильнее большинства остальных придворных, отклонил подарок, говоря, что считает себя совершенно удовлетворенным щедростью своего законного государя и что никакие подарки не могут усилить его искреннее желание служить его величеству.
— Странный ты человек! — воскликнул Людовик. — Дай же мне обнять тебя, единственного в наш век умного и неподкупного царедворца. Мудрость дороже золота, и поверь мне, Филипп, что я больше полагаюсь на твое участие, чем на помощь тех, кто принял мои подарки. Я знаю, что ты не посоветуешь герцогу вероломно использовать случай, который судьба или, вернее, моя собственная глупость дала ему в руки.
— Вероломно, конечно, нет, но воспользоваться случаем — я ему бесспорно посоветую, — ответил историк.
— Но в какой мере? — возразил Людовик. — Я не совсем потерял голову и не льщу себя надеждой, что мне удастся выбраться отсюда, не заплатив выкупа, но пусть его размеры не граничат с безрассудством, ибо я всегда послушен голосу рассудка, будь то в Париже, в Плесси или в Перонне.
— Да, но, с позволения вашего величества, я должен заметить, что и в Париже и в Плесси голос рассудка был приучен к смирению и звучал так тихо, что не всегда доходил до слуха вашего величества, тогда как в Перонне, в силу необходимости, он вопиет властно и повелительно.
— Ты, я вижу, любишь образные обороты, — сказал Людовик, который с трудом подавил досаду, — я же человек простой, Комин. Брось, пожалуйста, иносказания и говори просто. Чего хочет от меня ваш герцог?
— Я не уполномочен предъявлять его требования, государь, — ответил Комин. — Скоро герцог сам выскажет их вашему величеству, но я угадываю возможность кое-каких требований с его стороны и, если вашему величеству угодно, готов поделиться с вами моими догадками, чтобы вы были более или менее подготовлены. Вот, например, хотя бы вопрос об окончательной уступке городов на Сомме.
— Я этого ждал, — сказал Людовик.
— Вам, вероятно, придется отречься от люттихцев и Марка.
— Отрекаюсь так же охотно, как от ада и сатаны, — сказал Людовик.
— Герцог может потребовать в виде залога занятия некоторых крепостей или чего-нибудь в этом роде как гарантии того, что на будущее время Франция не будет сеять смуту среди фламандцев.
— Это новость: мне не приходилось слышать, — промолвил Людовик, — чтобы вассал требовал гарантий от своего сюзерена. Но допустим. Продолжай.
— От вас могут потребовать еще приличных и независимых владений для вашего славного брата, друга и союзника моего государя, — например, Нормандию или Шампань. Герцог очень привязан к семье вашего отца, государь.
— Да, чорт его побери, так привязан, что хотел бы всех его детей сделать королями! — воскликнул Людовик. — Истощился ли, наконец, запас твоих догадок?
— Не совсем, — ответил Комин. — От вас могут еще потребовать, чтобы ваше величество не притесняли герцога Бретонского, как это иногда случалось, и чтобы вы признали на будущее время за ним и за другими крупными вассалами право чеканить монету, называться герцогами и титуловаться «милостью божиею» государями.
— Словом, сделать всех моих вассалов королями! Послушайте, сеньор Филипп, уж не хотите ли вы, чтоб я стал братоубийцей? Помните вы моего брата Карла? Он умер, как только сделался герцогом Гьенским. А что же останется потомку и представителю Карла Великого, если он, отдав богатейшие из своих провинций, сохранит лишь право короноваться в Реймсе да вкушать трапезу под высоким балдахином?
— Мы наполовину избавим вас от забот, дав вам товарища, который разделит с вами ваше августейшее одиночество. Герцог Бургундский, хоть и не претендует в настоящее время на титул независимого государя, желал бы, однако, освободиться от унизительной вассальной зависимости от французской короны. Он намерен, в подражание императорскому венцу, украсить свою герцогскую корону державой — эмблемой независимости своих владений.
— Как смеет герцог Бургундский, верноподданный вассал Франции, — воскликнул Людовик, вскакивая с места в величайшем волнении, — как смеет он предъявлять своему сюзерену требования, за которые, по всем европейским законам, его владения подлежат конфискации?
— При теперешнем положении вещей вам было бы весьма затруднительно привести в исполнение приговор о конфискации, — хладнокровно ответил Комин. — Вашему величеству хорошо известно, что феодальные законы, нигде, даже в германской империи, давно уже не применяются во всей строгости и что государи и вассалы стараются по мере сил и возможности полюбовно улаживать свои взаимные отношения Тайные происки вашего величества в подвластной герцогу Фландрии послужат оправданием моему повелителю, если бы даже он вздумал настаивать на признании своей полной независимости, чтобы положить этим конец дальнейшему вмешательству Франции в дела Бургундии.
— Ах, Комин, Комин, — с горечью произнес король, снова принимаясь в волнении шагать по комнате, — какой это ужасный для меня урок на тему «горе побежденным». Мне просто не верится, чтобы герцог стал настаивать на исполнении всех этих тяжелых условий.
— Все-таки лучше, чтобы ваше величество были заранее к этому приготовлены.
— Но ведь умеренность, умеренность при успехе (никто этого не понимает лучше тебя, Комин) необходима для того, кто хочет упрочить за собой все его выгоды.
— Не прогневайтесь, ваше величество, но преимущества умеренности превозносятся обыкновенно только проигрывающей стороной. Тот, кто выигрывает, сообразуется исключительно с благоразумием, которое велит не упускать благоприятного случая.
— Делать нечего, я об этом подумаю, — сказал король, — но надеюсь, по крайней мере, что этим исчерпываются безумные требования герцога. Дальше уже итти некуда… Или есть еще что-нибудь? Вижу по твоим глазам, что это не все, но что же еще? Чего еще хочет герцог? Мою корону? Но ведь она и так потеряет весь свой блеск, если я соглашусь на ваши требования.
— Ваше величество, — ответил Комин, — то, что мне еще остается сказать, наполовину, даже больше, чем наполовину, зависит только от самого герцога; тем не менее, он хотел бы заручиться одобрением вашего величества, так как это близко касается вас, государь.
— Ого! А что же это? — с нетерпением воскликнул король. — Объяснитесь, сеньор Филипп. Каким еще бесславием он хочет покрыть мое имя?
— Здесь и речи нет о бесславии, государь; дело просто в том, что ваш брат, герцог Орлеанский…
— А, вот оно что! — перебил его Людовик, но Комин продолжал, не обращая внимания на это восклицание:
— Герцог Орлеанский увлекся молодой графиней Изабеллой Круа, и герцог Карл, который вполне одобряет этот брак, желал бы заручиться вашим согласием и хочет, чтобы ваше величество обеспечили молодую чету приданым, соответствующим ее высокому положению.
— Никогда этому не бывать! Никогда! — крикнул Людовик в страшном волнении, которое теперь прорвалось наружу, хотя он до того тщательно его подавлял. — Никогда! Никогда! Пусть сошлют меня в монастырь… уложат в гроб… пусть выжгут мне каленым железом глаза… отравят… отрубят голову!.. Пусть делают со мной, что хотят, я не позволю герцогу Орлеанскому нарушить слово, данное моей дочери… Он не женится на другой, пока она жива!
— Прежде чем так решительно восставать против этого брака, вашему величеству следовало бы сообразить, есть ли у вас возможность ему воспрепятствовать, — сказал Комин. — Ни один благоразумный человек не станет удерживать обрушивающуюся скалу.
— Да, но человек мужественный может найти под нею могилу — возразил Людовик. — Подумай только, Комин, ведь этот брак, это — гибель, это разорение для моего государства. Ведь у меня только один сын, слабый ребенок, и после него герцог Орлеанский — ближайший мой наследник; сама церковь согласилась сочетать его и Жанну, и этот брак призван счастливо соединить интересы обеих линий моего дома. Вспомни, что этот брак был излюбленной мечтой моей жизни: я взвесил его со всех сторон, я мечтал о нем дни и ночи, я сражался для него, грешил ради него. Нет, Комин, я не могу от него отказаться. Ты только подумай, Комин, только подумай и пожалей меня; я уверен, что твой гений поможет тебе найти искупительного агнца взамен этой жертвы, потому что, пойми, мой план мне так же дорог, как дорог был Аврааму его единственный сын.
— Я сочувствую вам, государь, насколько мой долг перед моим повелителем…
— Не говори мне о нем! Не упоминай его имени! — воскликнул Людовик в порыве искреннего или притворного негодования, заставившего его, казалось, забыть на минуту обычную сдержанность. — Карл Бургундский не стоит твоей привязанности, если осмеливается оскорблять и бить своих советников и обзывать мудрейшего и преданнейшего из них обидной кличкой — «Битая голова».
Несмотря на весь свой ум, Филипп Комин был человеком очень обидчивым. Слова короля поразили его до такой степени, что он только и нашелся сказать:
— «Битая голова»? Невероятно, чтобы герцог мог так позорить меня, своего верного слугу, который не расставался с ним с тех пор, как он впервые сел на коня, да еще при постороннем, при чужестранном монархе. Нет, это невозможно.
Людовик сейчас же заметил, какое впечатление произвели его слова. Избегая сочувственного тона, который был бы оскорбительным, и не выказывая участия, которое могло показаться притворным, он сказал просто, но с достоинством.
— Мои несчастья заставили меня потерять голову, иначе я, конечно, никогда не решился бы упомянуть об этом. Но вы упрекнули меня в том, что я говорю невероятные вещи, и задели мою честь; поэтому, чтобы опровергнуть ваше обвинение, я должен объяснить вам, как и при каких обстоятельствах герцог, смеясь до слез, сообщил мне о происшествии, послужившем поводом к унизительной кличке, которую я не стану повторять, чтобы вас не обидеть. По словам герцога, дело было так. Однажды, когда вы с ним вернулись с охоты, герцог потребовал, чтобы вы сняли с него сапоги. Заметил ли он по вашему лицу, что вас оскорбило такое обращение, право, не знаю, но только он сейчас же велел вам сесть и, в свою очередь, оказал вам такую же услугу. Оказать-то он ее оказал, но страшно взбесился на то, что вы ее приняли, и, едва стащив с вас один сапог, тут же принялся бить вас им по чем попало, приговаривая: «Это тебе за то, что ты посмел допустить своего государя до подобного унижения». С тех пор он и его любимый шут Ле Глорье иначе вас не называют, как «Битая голова», и это прозвище служит герцогу любимым предлогом для шуточек и острот.
Говоря это, Людовик вдвойне наслаждался: во-первых, ему удалось больно задеть своего собеседника, а он никогда не отказывал себе в таком удовольствии; во-вторых, он открыл в характере Комина слабую струнку, которой со временем можно было бы воспользоваться, чтобы, незаметно отдалив его от Бургундии, привлечь на сторону Франции. Действительно, с той поры оскорбленный царедворец стал питать глубокую ненависть к своему повелителю и впоследствии променял службу при бургундском дворе на службу королю Людовику; но пока он ограничился самыми общими изъявлениями своих дружеских чувств к Франции, настоящий смысл которых, впрочем, как он хорошо понимал, Людовик сумел оценить.
Он принудил себя рассмеяться над рассказанным Людовиком анекдотом и произнес:
— Право, я бы никогда не подумал, что герцог может так долго помнить подобный вздор. Что-то в этом роде действительно было: вашему величеству ведь известно пристрастие герцога к грубым остротам и шуткам; но рассказ очень преувеличен… Не стоит об этом говорить…
— Конечно, не стоит, — согласился король, — и не стыдно ли, что такой вздор мог занять нас хоть на одну минуту. Итак, к делу, сеньор Филипп! Надеюсь, ты настолько француз, что подашь мне добрый совет в моем затруднительном положении. Я убежден, что ты в состоянии вывести меня из этого лабиринта. Помоги же мне из него выбраться.
— И я и мои советы к услугам вашего величества, — ответил Комин, — но еще раз повторяю, если только это не идет вразрез с моим долгом по отношению к моему государю.
Это было почти буквальное повторение сказанного уже раньше, но теперь это было произнесено таким тоном, что проницательный Людовик сразу же уловил в словах своего собеседника иной смысл: он видел, что теперь подчеркивается обещание дать полезный совет, а о долге упоминается только из приличия. И король сел, пригласив Комина сесть рядом, и стал его слушать так, точно внимал оракулу. Комин говорил выразительно и тихо, тоном сдержанной искренности, медленно отчеканивая слова, чтобы Людовик мог хорошенько оценить их и взвесить.
— Как это ни грустно, — начал он, — но требования, представленные мною на рассмотрение вашего величества, — самые мягкие из всех, которые предлагали и обсуждали в присутствии герцога на совете люди, враждебные вашему величеству. И мне, конечно, нет надобности напоминать вашему величеству, что наш герцог охотнее всего принимает самые решительные и самые жестокие советы, ибо любит крутые меры и предпочитает их окольным дорогам.
— Как же, как же, — подтвердил король, — я сам видел, как однажды он с опасностью для жизни переплывал реку, когда не дальше как в двухстах ярдах был мост.
— Вот видите, ваше величество; а тог, кто ставит на карту жизнь ради удовлетворения минутной прихоти, тот не задумается пренебречь случаем увеличить свое достояние, лишь бы сделать по-своему.
— Ты прав, — сказал Людовик, — безумцу призрак власти всегда дороже самой власти. Карл Бургундский именно таков. Но, друг мой, какой же отсюда вывод?
— А вот какой, государь, — ответил бургундец. — Вашему величеству, вероятно, случалось видеть, как искусный рыбак, поймав крупную рыбу, вытягивает ее на берег с помощью тонкого конского волоса; леса, будь она хоть вдесятеро толще, немедленно порвалась бы, если бы рыбак вздумал сразу потянуть за нее, вместо того, чтобы на время предоставить рыбе свободу дергать ее во все стороны и отбиваться. Так и вы, государь, уступите герцогу в тех требованиях, какие для него связаны с вопросом чести и возмездия, и вам удастся отклонить требования, больше всего возмущающие ваше величество, те, которые больше всего клонятся к ослаблению Франции. На первых порах он не вспомнит о них, а там, откладывая день за днем их обсуждение, ваше величество сможете от них уклониться.
— Я понимаю тебя, любезный Филипп, — сказал король, — но вернемся к делу. Итак, на которые же из лестных предложений герцога ему нельзя возражать, не вызывая его безрассудного гнева, и которыми из них он больше всего дорожит?
— С нашего позволения, государь, всеми и каждым, на которое вы станете возражать. Этого-то вашему величеству и следует избегать, или, выражаясь иносказательно, вы все время должны быть настороже, чтобы вовремя ослабить лесу, когда герцог начнет метаться в припадке бешенства. Тогда ярость его, не встречая препятствий, уляжется сама собой, и вашему величеству не трудно будет с ним справиться.
— А все-таки, — задумчиво заметил Людовик, — все-таки должно же быть в требованиях моего братца что-нибудь такое, чем он особенно дорожит. Не можешь ли ты мне этого сказать, Филипп?
— Пустейшее из требований герцога может превратиться в самое настоятельное и важное, стоит только вашему величеству начать ему противоречить, — сказал Комин. — Одно могу удостоверить, государь: всякое соглашение окажется невозможным, пока ваше величество не порвете окончательно с Марком и люттихцами.
— Я уже сказал, что ничего общего с ними не имею, — ответил Людовик, — и лучшего они не заслуживают. Негодяи! Затеять восстание в такое время, когда оно могло стоить мне жизни!
— Тот, кто подносит к пороху фитиль, должен ждать взрыва, — возразил Комин. — Но герцог рассчитывает не только на ваше обещание порвать с ними, государь; вы должны знать, что он потребует еще помощи вашего величества для усмирения мятежа и вашего присутствия при наказании виновных.
— Едва ли это будет совместимо с нашим достоинством, — заметил король.
— Отказ будет еще менее совместим с вашей безопасностью, государь, — ответил Комин. — Карл решился раз навсегда доказать фламандцам, что им нечего надеяться на поддержку Франции и что ничье вмешательство не спасет их от заслуженного гнева Бургундии, если они отважатся на новый бунт.
— Я буду с тобой откровенен, сеньор Филипп, — промолвил Людовик. — Не кажется ли тебе, что, если бы нам удалось выиграть время, эти люттихские бездельники сумели бы, пожалуй, отстоять свой город от герцога Бургундского?
— С помощью тысячи французских стрелков, обещанных им вашим величеством, может быть, им и удалось бы, но…
— Обещанных мной? — воскликнул Людовик. — Как тебе не стыдно так меня оскорблять, мой друг?
— Но без этой помощи, — продолжал Комин, не обратив внимания на слова короля, — а ваше величество в настоящую минуту едва ли сочтете удобным им помогать, — им навряд ли удастся отстоять город, в стенах которого еще не заделаны бреши, пробитые Карлом после Сен-Пероннской битвы. Солдаты Брабанта, Геннегау и Бургундии, я полагаю, легко пройдут в них человек по двадцать в ряд.
— Глупые ротозеи! — воскликнул король. — Не стоит и беспокоиться о них, если они сами не сумели о себе позаботиться. Продолжай, я не намерен из-за них затевать ссору.
— Боюсь, что следующий пункт больнее заденет ваше величество, — сказал Комин.
— А! Это, верно, опять об этом проклятом браке! — воскликнул король. — Я уже тебе раз сказал, что никогда не позволю герцогу Орлеанскому нарушить клятву, данную моей дочери Жанне. Это значило бы лишить меня и мое потомство французского престола, потому что дофин — болезненный ребенок, не более, как увядающая почка, которая никогда не даст плода. Нет, сеньор Филипп, я не могу от него отказаться. Бесчеловечно требовать, чтобы я собственными руками разрушил свой излюбленный политический план и счастье двух молодых людей, предназначенных друг для друга.
— Разве их взаимная привязанность так сильна? — спросил Комин.
— По крайней мере за одного из них я ручаюсь, — ответил король: — именно за ту, чье счастье мне дороже. Чему вы улыбаетесь, сеньор Филипп? Или вы не верите в силу любви?
— Напротив, очень верю, государь, — сказал Ковши, — и только что хотел вас спросить, не охотнее ли ваше величество дадите согласие на задуманный герцогом брак, если я поручусь, что графиня Изабелла Круа любит другого и, вероятно, никогда не согласится на этот союз?
— Увы, мой друг! — вздохнул Людовик. — Ты меня этим совсем не утешил. Любит другого? Что же из этого? Можно ли допустить, чтобы графиня в том положении, в котором она сейчас очутилась, осмелилась отказать герцогу Орлеанскому? Нет, Филипп, нет. Нечего и рассчитывать, чтобы она устояла против домогательств такого претендента и осмелилась ослушаться приказания герцога.
— В данном случае, государь, не упускайте из виду особенностей характера этой девицы. Недаром она родом из такой властной и упрямой семьи, как Круа. Я узнал от Кревкёра, что Изабелле вскружил голову сопровождавший ее молодой оруженосец, который, говоря по правде, оказал ей немало услуг во время путешествия.
— Да уж не мой ли это стрелок, Квентин Дорвард? — спросил король.
— Кажется, он самый, — ответил Комин. — Они и в плен-то попали вместе, странствуя чуть ли не вдвоем.
— Слава и честь мудрому Галеотти! — воскликнул король. — Он узнал по сочетанию звезд, что судьба этого юноши тесно связана с моей. Если молодая девушка так крепко полюбила шотландца, что откажется повиноваться герцогу Бургундскому, то придется признать, что Квентин оказал мне немалую услугу.
— Судя по словам Кревкёра, можно смело рассчитывать, что молодая девушка не уступит герцогу Карлу. Да, наконец, и сам герцог Орлеанский, несмотря на намек, который вашему величеству угодно было сделать, едва ли охотно откажется от своей прелестной кузины, с которой он так давно помолвлен.
— Гм! — произнес король. — Ведь ты, кажется, никогда не видел мою дочь Жанну; это сова, понимаешь, настоящая сова. Я сам ее стыжусь. Однако, дело не в том… Лишь бы у герцога хватило благоразумия жениться на ней, а там пусть он сходит с ума по всем красавицам Франции, я это ему заранее разрешаю. Ну, Комин, теперь передо мной развернут весь список герцогских требований, не так ли?
— Я перечислил вам, государь, все те пункты, на которых герцог будет больше всего настаивать. Но вашему величеству известно, что настроение герцога, подобно стремительному потоку, тогда только спокойно, когда он не встречает препятствий; невозможно предвидеть всего, что способно привести его в ярость. Если бы против вас неожиданно всплыли улики в том, что ваше величество были в заговоре с люттихцами и Гильомом Марком (простите мне это выражение, государь, но нам некогда выбирать слова), это могло бы иметь самые ужасные последствия. Кстати, к нам доходят престранные новости: говорят, будто Марк женился на графине Амелине, старшей представительнице рода Круа.
— Эта старая дура до такой степени бредила замужеством, что готова была выйти хотя бы и за чорта. Меня гораздо больше удивляет, как этот зверь Марк решился жениться на ней?
— Ходят еще слухи, что в Перонну едет посол от Марка, — продолжал Комин. — Уже это одно способно довести его светлость до бешенства… Надеюсь, что у него не может оказаться ваших писем или чего-нибудь в этом роде, что могло бы вас скомпрометировать.
— Моих писем, Комин? Писем к Дикому Вепрю? Я не так глуп, чтобы метать бисер перед свиньями. Наши сношения всегда велись на словах и не иначе, как через бродяг, которые не годятся в свидетели даже по делу о краже в курятнике.
— В таком случае, — сказал Комин, поднимаясь, чтобы откланяться, — мне остается только повторить вашему величеству мой совет быть настороже, вести себя сообразно обстоятельствам, а главное, ни в каком случае не держаться с герцогом тона, который, хотя и соответствует вашему высокому сану, но никак не подходит к теперешнему вашему положению.
— Если мое достоинство станет некстати о себе напоминать, что, впрочем, редко со мной случается, то у меня всегда есть под рукой очень действительное лекарство: стоит мне только вспомнить зловещую каморку, сеньор Филипп, вспомнить, как умер Карл Простоватый, и это быстро заставит меня опомниться. Неужели, мой милый друг и наставник, тебе уже пора уходить? Ну, прощай, сеньор Филипп! Придет время, когда тебе надоест давать уроки политической мудрости этому бургундскому быку, который неспособен понимать самые простые вещи: тогда, Филипп, если Людовик Валуа будет еще жив, вспомни, что у тебя есть преданный друг при французском дворе. Повторяю тебе, что я считал бы истинным благословением для моего государства, если бы мне удалось заручиться постоянным сотрудничеством человека, соединяющего с редким знанием государственных дел совесть, способную отличать добро от зла. У Оливье и Балю сердце не мягче мельничного жернова, и вся моя жизнь отравлена угрызениями совести и раскаянием в преступлениях, которые они заставляли меня совершать. Только ты, Комин, мудрец из мудрецов, только ты, Комин, мог бы научить меня быть великим, оставаясь добродетельным.
— Трудная задача, и немногим удалось ее разрешить, но для людей с твердой волей нет ничего невозможного, — ответил Комин. — Прощайте, ваше величество; будьте же готовы, потому что герцог скоро явится.
После того, как за Комином заперлась дверь, Людовик посмотрел ему вслед и произнес с горькой и иронической усмешкой:
— Он толковал мне об искусном рыбаке, а сам, как форель, попался на удочку. Мнит себя добродетельным, потому что отказался от взятки, и так легко поддался на мою лесть и мои посулы, с такой радостью ухватился за первый предлог, чтобы отомстить за оскорбление, нанесенное его тщеславию. Что ж, отказавшись от денег, он сделался только беднее, но ничуть не богаче. И все-таки он должен быть моим, потому что он самый умный из всей своей породы. А теперь приготовимся к другой, более трудной охоте. Сейчас придется стать лицом к лицу с этим левиафаном Карлом; придется, чтобы отвлечь его, бросить ему за борт бочонок, как это делают испуганные опасностью моряки; но, быть может, наступит день, когда я всажу ему в спину мою острогу.