После Дня Слез и Крови твоя мама продолжает присматривать за тобой в обычном режиме: подхватывает на руки, когда ты кричишь, меняет подгузники и отскребает экскременты от стен, днем играет с тобой на музыкальных инструментах. Время от времени она берет тебя с собой на ночную охоту на птенцов индюшки или другие мелкие деликатесы, и внешнему глазу даже может показаться, что твоя мама – тот же самый человек и что ничего не изменилось.
Но изменилось буквально все. В мозгу твоей мамы какофония голосов, которые жалуются и причитают: «Я ужасная мать, я ужасная мать». Их обычно сопровождает «Симфония скорбных песнопений» Хенрика Гурецкого, и его песнопения действительно исполнены скорби в унисон с моим настроением. Внутри себя я включаю эту музыку на полную громкость, пока ничто – ни ты, ни твой отец, ни даже птицы, которые устраивают стук-перестук по крыше и бьются в окна, – не могут пробиться ко мне в сознание. Но иногда лукавый голосок проникает ко мне в голову и пытается убедить меня, что я должна доверять твоему отцу и что, возможно, тебе и правда нужна медицинская помощь. Но большинство голосов ладят одно и то же: какая я плохая мать. Это непрерывное кудахтанье в моей голове, как кривые толки, внушает мне чувство стыда и уныния.
Твой отец видит, что я потеряла материнскую уверенность в себе. Каждый день он вламывается домой с новыми и новыми идеями насчет того, как можно тебя исправить. Когда терапевтический щенок пропал без вести, я надеялась, что на этом он остановится. Но твой отец нашел неподалеку конюшню со специально обученными терапевтическими лошадьми, которые должны были заменить тебе щенка, и когда ты не поладила с лошадьми, он предложил лам, а когда не задалось и с ламами, он решил отказаться от зоотерапии и поглубже изучить, чем тебе может помочь Современная Фармацевтика. Он записывал тебя на приемы к доктору Золофту, доктору Бензодиазепину, доктору Хелатиону, доктору Клизме, доктору Гипербару, но никто из них не смог тебе помочь. Однако твой отец не сдавался. Он убежден, что где-то внутри тебя прячется идеальный ребенок-пес. Нужно просто протыкать в тебе дыры до тех пор, пока они не разрастутся настолько, что через них наружу сможет выбраться идеальный ребенок-пес.
Когда тебе исполняется три года, твой отец заявляет, что тебе необходима акватерапия.
– Она помогает неконформным детям научиться конформности, – говорит он. – Ребенок учится доверять родителю, а там и до настоящей привязанности рукой подать.
Ты еще даже ходить не научилась, напоминаю я ему.
Он пренебрежительно отмахивается от меня.
– Милая, честно говоря, ты такая трусиха во всем, что касается нашей девочки, – отвечает он.
Он не просит у меня разрешения. Ему даже не особенно интересно мое мнение. Он уже записал тебя на несколько сеансов «Мамочка и дитя» в Центр терапевтического плавания.
– Ладно, – говорю я, утомленная его энтузиазмом.
– Вот и молодец, – говорит мне твой отец. – Узнаю мою Тайни. Подожди немного. Шарлотта полюбит воду, вот увидишь.
Он полон таких радужных надежд, что даже я за ним следом начинаю верить в целительную силу акватерапии. Я вспоминаю твои докембрийские деньки, когда ты снималась с якоря у меня в утробе и пускалась в плаванье, ловко орудуя мускулистым телом.
В день твоего первого занятия акватерапией я переодеваю тебя в купальник в горошек в раздевалке бассейна. Тебе нравится узор, ты тут же начинаешь клевать горошки, но синтетика усугубляет проблемы с твоей чувствительной кожей. Вскоре ты, голенькая, хлопаешь крыльями на мокром полу, а я не могу поймать тебя на скользком кафеле, и все другие мамы и дети смотрят на нас с сожалением. Когда я пытаюсь взять тебя на руки, ты кусаешь меня за кисть. «Мне больно», – мягко говорю я. Кажется, ты раскаиваешься. Позволяешь мне все-таки надеть на тебя купальник. Я выношу тебя из раздевалки на руках. Это небольшой крытый бассейн. Здесь очень влажно, детские крики эхом отдаются от покрытых плиткой стен. Ты посасываешь пальчик и осматриваешься. Другие мамочки радостно плещутся со своими младенцами в мелкой части бассейна.
Твой тренер-терапевт, мужчина с осанкой профессионального пловца, всю жизнь проводящего на дорожке, стоит у бортика бассейна и выкрикивает указания в мегафон.
– Пускаем пузыри! – орет он.
Появляется твой отец в плавках.
– Ну, давай ее сюда, – говорит он.
– Но занятия называются «Мамочка и дитя», – говорю я. – Я могу сама.
Направляясь к лестнице в мелкой части бассейна с тобой на руках, а потом осторожно спускаясь в воду, я начинаю задумываться, позволяет ли твое анатомическое строение пускать пузыри, но узнать это наверняка я не успеваю, потому что стоит твоему самому длинному пальцу коснуться воды, как ты принимаешься вопить и визжать, а потом выдираешь у меня из головы клочья волос прямо с мясом.
Я вылезаю из воды.
– Ей это не нравится, – говорю я.
– Я же сказал, дай ее мне, – говорит твой отец и выхватывает тебя прямо из рук. У тебя лицо все взмокло и идет пятнами, и у него тоже. Он игнорирует твои вопли и уверенно идет к мелкой части бассейна. Тебе не нравится то, что происходит, но он твой отец, и он считает, что имеет над тобой власть. Твой крик отражается от кафельных поверхностей. Хотя ни одна часть твоего тела еще не коснулась воды, тебя мучают предчувствия, что неприятный сюрприз уже близок.
– Ни в коем случае нельзя заставлять ребенка силой, – говорит одна из мам в бассейне. – Если вы примените силу, ребенок никогда больше не сможет вам доверять.
Ее ребенок начинает плакать из жалости к тебе. Вскоре все в бассейне плачут. Даже матери. Тренер-терапевт на площадке перед бассейном кричит твоему отцу: «Сэр! Сэр!» – а когда понимает, что тот не обращает на него никакого внимания, свистит в свисток. Ты по-прежнему совершенно сухая. Твой отец держит тебя высоко над водой, поэтому ты еще не коснулась ее поверхности даже самым длинным коготком. Потом без всякого предупреждения он решает, что пора погрузиться вместе с тобой в воду, и садится на корточки. Воды по шею. Ты мгновенно перестаешь визжать. Ты полна молчаливого изумления; твой отец держит тебя в своих сильных руках и смотрит на тебя глазами, полными отцовской любви. Ты отвечаешь на этот взгляд. Вы оба торжественно молчите. Мне хватает времени, чтобы подумать: «Господи, он смог переломить ситуацию!» – когда ты наносишь ответный удар. В твоей реакции нет ничего личного. Ты хочешь жить, ты не хочешь утонуть. Твой отец, ублюдок, отпускает тебя, чтобы закрыть лицо, и, пока я, остолбенев, наблюдаю разворачивающуюся сцену, тренер-терапевт ныряет в бассейн и вытаскивает тебя.
– Я ее мама, отдайте ее, – говорю я.
Мокрый тренер передает тебя мне.
Другие дети и их мамы уже перестали плакать. Они глубоко потрясены скорбностью момента. Твое тихое икание – единственный звук, раздающийся в бассейне. Все ощущают жалость к странной несчастной девочке, которая только что чуть не утонула, а теперь сидит у мамы на руках. Они думают: «Не отец, а настоящее чудовище».
Твой отец пытается понять, как вылезти из бассейна так, чтобы не выглядеть проигравшим.
– Пойдем, Шуэтта, – говорю я. – Нам пора домой.
Потом твой отец вылезает из воды, потому что оставаться там еще смехотворнее, чем признаться, что все это было плохой идеей. Скованной походкой он идет к выходу. Мы идем следом. Мы даже не тратим время на то, чтобы переодеться. Просто хватаем свои вещи и уходим прочь.
Через несколько дней после конфуза на акватерапии твой отец говорит, что на самом деле тебе нужна спецшкола.
Спецшкола, говорит он, – это такое место, где детей-совят учат всем навыкам, необходимым для детей-псов.
– Пришло время нашей девочке полноценно социализироваться, – говорит он. – Спецшкола может нам в этом помочь. Нашей девочке будет непросто. Но трудно не означает невозможно. Путь к успеху всегда лежит через неудачи.
Я даже не знаю. По-моему, ты совершенно социализированный совенок. Научившись не извиняться перед другими людьми за твое подчас неожиданное поведение, я начала понимать, как важно уважать твои природные инстинкты. Я научила тебя без стеснения выражать свое отношение к самым разным вещам, хотя именно это часто запрещают делать девочкам. Ты можешь открыто выражать свое мнение и отношение где угодно. В общественных туалетах. Когда на твое лицо падает незнакомая тень. Если во рту случайно оказывается камешек и ты его прикусываешь. Однажды ты перевернула вверх дном целый магазин электроинструментов. Были случаи учинения погрома на книжных полках в библиотеке. Порой в супермаркете ты скидываешь на пол банки консервов. У тебя диапазон старого церковного органа, голос скатывается вниз от высокого сопрано до гортанного баритона, и иногда ты завываешь из одной октавы в другую, вверх-вниз, снова и снова, и это раздирающий душу в клочья крик. В конце истерики ты обычно теряешь всю энергию и внезапно засыпаешь, величественно и неподвижно, словно впадаешь в кататонический ступор.
После одной особенно памятной сцены, когда ты уже заснула и лежишь, тихонько вздыхая, а я убираю с пола стекло и клубничное варенье и оттираю испражнения со стен, твой отец снова заводит пластинку про спецшколу.
– Для таких детей, как Шарлотта, существует много замечательных школ, – говорит он. – Стоят прилично, но мои родители готовы помочь. Разве тебя не беспокоят эти эмоциональные вспышки? Не может же наша девочка до конца жизни вести себя как дикое животное.
Возможно, он прав. Но в этом-то вся загвоздка, совенок. Твой отец хочет тебя починить, а я хочу, чтобы мы любили тебя такую, какая ты есть. Однако я должна проявить сочувствие и к его точке зрения, ведь я храню от него наши с тобой секреты. Я так и не рассказала ему про тот случай с Орешком, которого ты проглотила в блаженном экстазе хищника. Так и не призналась, что случилось с тем маленьким безымянным терапевтическим щенком. Я никогда не делилась с твоим отцом, как яростно поддерживаю твою истинную природу – даже если то, что ты вытворяешь, выглядит странно, пугает людей или заставляет их отводить взгляд. Твоя жизнь – это каждый день с бесшабашной радостью размазывать по стенам испражнения, едва проснувшись после дневного сна. Твоя жизнь – это то и дело глотать несъедобные предметы, бесконечно ездить в больницу скорой помощи, где из твоего кишечника достают монеты и булавки. Это жизнь, где люди смотрят на тебя с отвращением, только тебе нет дела до их чувств, ведь ты смеешься, ты счастлива вызывать в них отвращение. Не будем также забывать, как ты широкими жестами смахиваешь с полок в супермаркете консервные банки и коробки, как стонешь от удовольствия, когда тебе удается свалить гору арбузов в проход и слушать, как те разбиваются об пол с глухим влажным стуком.
– Послушай! Разве ты не слышишь? – шепчу я твоему отцу в один из тех редких вечеров, когда мы втроем прогуливаемся в сгущающихся сумерках. Ты выводишь нежные трели, сидя в адаптированной специально для тебя детской коляске. Из-за деревьев раздаются тихие птичьи арии сопрано и альтовый речитатив мелких млекопитающих. Всякая живность выныривает к нам навстречу из вечерних сумерек, они дергают нас за волосы и скрываются во мгле.
– Что? Я ничего не слышу, – бормочет он.
Он во власти размышлений о том, что ты вовсе не тот ребенок, которого он себе представлял.
Как жаль, что у меня нет способа донести до него свою мысль.
– Ты правда не слышишь? – спрашиваю я. – Это особенный звук. Его производит Шуэтта, когда счастлива. Он окружает нас. Прямо сейчас он витает вокруг. Так происходит все время. Разве не бывало с тобой, что ты сидишь в тишине или гуляешь, как сейчас, и вдруг воздух вокруг начинает вибрировать, а потом из ниоткуда вдруг возникает тихая песня? Может быть, ты знаешь, о чем я говорю. Ты сидишь в лесу или в парке, возможно, в легкой тени, на бревне или на скамье. Вокруг абсолютная тишина. Рокот транспорта если и слышен, то очень вдалеке. Ты совсем ни о чем не думаешь. Сидишь так долго и неподвижно, что в конечном счете весь мир начинает звучать иначе. Птицы перекликаются как-то по-новому, потому что забывают о присутствии человека, пристроившегося в водовороте их голосов. Насекомые шуршат совсем иначе. И потом, именно в этот момент, ты краем глаза замечаешь какое-то движение, оборачиваешься и встречаешься с ним взглядом.
– Встречаешься взглядом с кем?
– С диким зверьком на воле. С кроликом. Белкой. Змеей. Любовницей. Своим ребенком. Неважно. Может быть, с ящерицей. Или птицей. Допустим, с совой.
– О чем ты говоришь? – спрашивает он.
– Я говорю о нашей девочке. Пытаюсь сказать, что она уже совершенна. Она маленькая идеальная жительница этого мира. Ей не обязательно меняться ради того, чтобы ты ее полюбил. Нужно просто, чтобы ты достаточное время посидел в тишине и спокойствии – и тогда ты ее увидишь. Я желаю тебе увидеть ее так, как вижу ее я.
Он молчит. Он думает. У меня сердце выпрыгивает из груди. Может быть, именно сегодня он начнет тебя понимать. Может быть, лицо моего мужа сейчас озарится глубочайшей отцовской любовью, и тогда мы втроем станем идеальной семьей – о, как я об этом мечтаю!
– Наша девочка не животное, – хрипло говорит он. – Терпеть не могу, когда ты вот так ставишь на ней крест. Терпеть не могу твои нелепые истории про нее. Она заслуживает нормальной жизни.
Твоему отцу оказывается непросто найти спецшколу, которая согласилась бы принять тебя в свои стены. Возможно, это вообще невозможно. Иногда ему кажется, что он нашел прекрасный вариант, и тогда он заполняет документы, оплачивает все необходимые взносы, подписывает все нужные формы, но стоит другим родителям услышать о том, что наш совенок переходит в их школу, как они тут же объединяются и заявляют: «Мы боимся этого ребенка. Мы вообще не уверены, что это ребенок. Если вы пустите этого ребенка в школу, мы будем вынуждены забрать из нее своих детей». Несмотря на то, что ты обычно не подчиняешься авторитетам, Шуэтта, причинить вред ребенку ты не способна. Не думаю, что ты когда-нибудь сделала бы это. Но все карты все равно в руках у школы. Твоему отцу не удается уговорить ни одного директора принять тебя в ряды учеников.
Ровно тогда, когда он готов отказаться от своей идеи, ему попадается школа, директор которой соглашается дать тебе шанс. После стольких отказов мы чувствуем себя так, словно выиграли в лотерею. Твой отец отрывает меня от земли и кружит, как раньше. На секунду я возвращаюсь в те времена, когда мы еще не были родителями, когда порой сходились во взглядах. Школа находится всего в четырех милях от дома, несколько минут езды. На директрисе платье с цветочным узором, подчеркивающее ее огромную умиротворяющую грудь. Очки разбиты и заклеены изолентой на переносице, потому что ученики ее школы постоянно стягивают их и швыряют на пол. Своим добродушием эта женщина напоминает мне милого доктора Наливайко. Вслед за твоим отцом я начинаю представлять, как ты найдешь друзей, как научишься обуздывать свои сиюминутные желания, как в будущем у тебя появятся возможности, выходящие за границы тех, что свойственны сверххищникам.
Ну что же. Я еще не успела отъехать от школы, как они звонят и просят забрать тебя, потому что тебя уже исключили. Директриса рассказывает, что ты убила только что вылупившихся в кабинете цыплят, всеобщих любимцев, которых принесли в школу в виде яиц и двадцать один день держали в инкубаторе в рамках школьного проекта.
– Дети любили этих цыплят, – говорят все. – А теперь посмотрите, что с ними стало.
Гору окровавленных тушек они оставили на полу – специально, чтобы я посмотрела.
Во мне мгновенно активизируются защитные рефлексы, потому что я твоя мама и я люблю тебя.
– А в чем проблема? – говорю я. – Этих цыплят растят на убой. Они родились, чтобы попасть на стол к человеку.
Их этот аргумент не убеждает.
– Дети травмированы, – говорят они. – Они еще слишком маленькие, чтобы понимать, откуда берется мясо у них в тарелках.
Повнимательнее посмотрев на тушки цыплят, я отчетливо понимаю, что ты не имеешь к их смерти никакого отношения, и сообщаю об этом школьному руководству. Цыплята лежат липкой кучей. Ты убила бы их совсем иначе, аккуратно чиркнув по горлу острым коготком, а на этих тельцах не видно рассечений. А еще ты наверняка проглотила бы нескольких малышей, а эти все наперечет и в наличии.
– А что, если, – говорю я, – это кто-то из ваших детей-псов в порыве чувственной экзальтации схватил по очереди этих теплых и мягких цыплят, пока те еще были живы, и, едва ли осознавая, что перед ним живые существа, зажал их в кулаке и сдавливал до тех пор, пока сквозь пальцы не полезли кровь и мясо, как теплый пластилин «Плей-До»?
– Нет, – говорят они. – Это невозможно. Это за пределами вообразимого.
– Дети-псы могут проявлять жестокость как бы ненароком, это простой факт, – напоминаю я. – Вспомните, как это было приятно – сжимать в кулаке мягкие теплые комочки, тогда давно, когда вы еще не знали, откуда в тарелке появляется мясо. Нельзя винить ребенка за желание исследовать мир тактильно. Несправедливо злиться на него за подобную ошибку.
– Жестокое обращение с животными – первый признак серьезных психологических проблем, – говорят они. – Не хотелось бы пугать вас, но мы на вашем месте давно пришли бы в ужас.
Именно от такого узкого предрассудочного мышления я всю жизнь и пытаюсь оградить тебя, Шуэтта. Честно говоря, я рада, что правда об этой школе вскрылась так быстро и тебе больше не придется провести ни дня в ее душных стенах.
Я не то чтобы против школьного обучения, Шуэтта, я не сопротивлялась бы, если бы нам удалось найти школу, в которой приняли бы тебя такой, какая ты есть. Иногда я смотрю на тебя и вижу, что ты одинока и потеряна. Иногда мне очень хочется, чтобы у тебя появилась подружка, способная тебя понять и полюбить. У меня когда-то была такая подружка. Но ничто не длится вечно, так ведь? Даже самая крепкая дружба. Даже самая чистая любовь. В моей жизни крепчайшая дружба – и чистейшая любовь – закончилась очень резко, не оставив шанса попрощаться. Широким шагом приблизился ко мне и наступил тот день моего детства, когда мы с моей милой совой-подружкой побежали вместе через марево, и ветки хлестали нас по рукам и лицам. Деревья проносились мимо, потрескивал воздух. Много дней лил дождь, но тем утром небо прояснилось и воздух наполнился влажной новой жизнью. Кажется, я никогда еще не чувствовала себя такой счастливой. Мы с подругой подбежали к полю, после дождя поросшему свежей травой. Когда легкий ветерок пробегал по траве, казалось, что перед нами волнуется море; когда он же пробегал по нашим лицам, мы ощущали себя древними воительницами. Трава так и манила, и, не говоря ни слова, мы упали в нее спинами. Над головой носились птички. Из влажной земли прорастали вверх маленькие призрачные корешки. Гусеницы и мокрицы скользили между пальцев. Никто на целом свете не знал, где мы. И не было ничего лучше этого чувства.
Моя сова-подружка дотронулась до моей руки. Наши пальцы волшебным образом переплелись. Спокойствие, воцарившееся между нами, казалось до ужаса хрупким. Я боялась пошевелиться.
Через несколько мгновений подруга забралась на меня, как бы резвясь и шутя. Я оказалась под ней. Она была сверху. Наши тела прижались друг к другу, как ладони во время молитвы. Высокие травы покачивались и танцевали вокруг нас. Я была так счастлива. Я чувствовала, что ее сердце стучит в такт с моим. Она подняла голову, мы посмотрели друг другу в глаза. Она была совсем близко. Наверное, именно тогда я впервые заметила, что у нее нет носа. Сова поцеловала меня. Поцеловала еще раз. Ее поцелуи были как вопросы. Разве мне не хотелось, чтобы она меня целовала? Нет, кажется, хотелось, но мне было страшно. Мне нравилось ощущение ее пернатой груди, прижимающейся к моей обнаженной коже. Но я только что увидела, я правда впервые в жизни обратила внимание на то, что у нее нет носа. Я услышала в ушах голос своего отца, он орал: «Вот кем ты вырастешь, Тайни, если не будешь мне подчиняться! Ты вырастешь чудовищем, как твоя мать!» Я так смутилась, услышав голос отца, который уже давно не беспокоил меня, что оттолкнула мою сову-подружку и поднялась на ноги. Я рассмеялась и стряхнула с себя траву.
– Я проголодалась, – сказала я. – Пойдем домой.
Начиная с того дня жизнь в мареве стала ощущаться совершенно по-другому. Сначала дело было в мелочах. Я заметила, что всегда хожу босиком, что у меня растрескалась кожа. Привкус свежей крови, который когда-то так приятно меня будоражил, набил оскомину. Сова-подружка начала раздражать. День ото дня ее голос становился все грубее, лицо – все отвратительнее, нескладная громоздкая фигура все сильнее меня подавляла. Подруга заметила изменения в моем поведении, но еще не догадывалась, как переменились мои чувства. Она знала одно: я томлюсь от тоски. Я начала избегать ее и проводить больше времени наедине с собой. Однажды я ушла бродить одна и вскоре оказалась очень близко к границе марева и зарева. В моей голове стали проноситься счастливые картины жизни в старом доме. Я представляла наш дом, только перекрашенный: помню, что вместо грязно-желтых стены стали жизнерадостного цвета солнца, а ставни в моем воображении приобрели королевский синий оттенок. Во дворе обильно цвели фиолетовые флоксы и желтые хризантемы. Вокруг дома все было чисто и аккуратно, а еще меня ждала младшая сестренка, которой раньше не было. Она прыгала на скакалке во дворе: где-то вдвое младше меня, симпатичное платьице, и волосы так гладко причесаны и так блестят, словно передо мной медная плевательница. «Мамочка! Папочка! Сестра вернулась!» – кричала она, и наши родители, давно уже помирившиеся, выбежали из дома на улицу, заливаясь слезами. Внезапно грезы о будущем так поглотили меня и подарили мне столько счастья, что я взяла и перешагнула границу. В то же мгновение меня словно громом поразило. Я начисто забыла, что второй мир полон таких цветовых водоворотов, такого нескончаемого света. В остальном же все казалось совсем незнакомым. Вдоль улиц стояли высокие стеклянные здания, отражавшиеся друг у друга в окнах, по тротуарам ходили толпы посетителей магазинов. Мой старый район снесли и сровняли с землей. Все здесь были мне чужими. Свет и суета быстро начали меня пугать, и, прежде чем я успела напомнить себе, кто я такая и что за любящие существа ждут меня дома в мареве, учтивый рыцарь выехал верхом на лошади из каньона между зданиями и сказал: «Птичка, пойдем со мной, мы будем жить вместе и любить друг друга, ведь ты нуждаешься в помощи, а я нуждаюсь в маленькой женушке».
И увез меня с собой.
Твой отец не из тех, кто умеет проигрывать, поэтому он находит для тебя еще одну школу, в которой ты совершаешь такой неожиданный поступок, что директор вызывает жандармов. Снова мне дают отрезвляющую пощечину, чтобы я осознала, как жестока реальность и как остро реагируют другие на детей, чем-то отличающихся от основной массы. Добравшись до школы, я вижу: ты лежишь в крошечных пластиковых наручниках, а жандарм прижимает тебя к полу, поставив на грудь колено. Я указываю ему на твои размеры: рост сантиметров шестьдесят и вес не больше двух килограммов – и все из-за твоих полых костей. Ты еще практически младенец. Ты еще буквально в подгузниках. Он соглашается отдать тебя мне, чтобы я забрала тебя домой, вместо того чтобы арестовывать и увозить в своем полицейском фургоне. На следующий день меня вызывают обратно в школу, чтобы подписать какие-то бумаги. Я беру тебя с собой, совенок, чтобы напомнить им, что ты, как и любой другой ребенок, заслуживаешь понимания. Директриса, прежде исполненная такого оптимизма, не смотрит нам в глаза. Вместо этого она рассматривает коллекционные фигурки «Бини Бэйбис» у себя на столе.
– Спасибо, что пришли, – говорит она. – Прошу, ограничьте ребенка в движениях, иначе я вынуждена буду позвать сотрудника охраны. Мне требуется ваша подпись под этим протоколом. Таково требование законодательства.
Она начинает зачитывать выдержки из протокола.
– Ребенок произвел жест, который педагог воспринял как враждебный, – читает она. – Педагог сделала шаг назад и споткнулась об игрушечный самосвал. Педагог упала и сломала лодыжку.
Она размахивает бумагой у меня перед лицом.
– Нужна ваша подпись.
– Разве можно говорить, что Ребенок виноват в том, что Педагог споткнулся и упал? – говорю я. – Нужно было сразу поставить на место игрушечный самосвал.
– Все дело в том, какие действия произвел Ребенок в отношении Педагога после того, как Педагог упал, – говорит она спокойным, монотонным голосом. – Если хотите, я продолжу. «У Педагога множественные порезы на лице. Педагогу потребовалось наложить одиннадцать швов».
Директриса улыбается.
– И это еще не все. На самом деле я такое впервые в жизни видела. Тем более в таком юном возрасте. Буду честной: я боюсь вашего ребенка. Остальное можете сами прочитать. Необходимо подписать оба экземпляра. Один заберете домой, второй мы сохраним в архиве.
Естественно, я уже презираю ее за мелочный бюрократизм. Мне совсем не нравится, как она только и говорит что о подписях на документах, как будто документы важнее тебя, моя малышка. Но все же я их подписываю, потому что мне грустно, потому что я чувствую себя побежденной, потому что все аргументы в твою защиту вылетели у меня из головы.
– Означает ли это, что ей нельзя сюда вернуться? – спрашиваю я.
– Я желаю вашей дочери самого лучшего, – отвечает директриса. – От всего сердца.
Так заканчиваются твои школьные деньки.
Твой отец решает не зацикливаться на неудачах со спецшколами и через несколько дней приходит домой, щелкая пальцами и подпрыгивая на цыпочках, ведь у него появилась новая надежда и новая идея, как тебя можно починить.
Он рассказывает мне про суровую любовь.
Про этот подход он узнал от среднего брата, который, в свою очередь, услышал о нем по телевизору.
– Это способ повысить качество жизни ребенка, требуя от него ответственности за свои действия, – объясняет твой отец. – Проблема Шарлотты в том, что ты все делаешь за нее.
– То есть проблема во мне?
– Да, так и есть, проблема в тебе. Проблема всегда в матери, – говорит он. – Мой брат знает эксперта по технике суровой любви. Наверное, нам нужно сводить к нему нашу Шарлотту.
Он записывает нас на прием.
– Меньше чем через год терапии в технике суровой любви ваша дочь станет исключительно воспитанной и, что еще важнее, научится излагать свои мысли посредством речи, – говорит нам терапевт. – Нет ни единой органической причины, по которой ваша дочь не должна разговаривать как нормальный ребенок в этом возрасте.
На первую сессию в технике суровой любви терапевт приглашает нас с твоим отцом, чтобы мы могли перенять его методы и практиковать их дома. Нас сажают в темное помещение перед односторонним зеркальным стеклом. Твоего отца переполняет надежда, он весь дрожит, хватает меня за руку и сжимает ее, не выпуская из своих ладоней. Мы очень хорошо видим тебя и терапевта в соседнем помещении. Вы сидите по-турецки на шерстяном коврике, терапевт поставил между вами большую стальную миску с конфетками «Скитлз». Он то и дело грозит тебе пальцем. Каждый раз, когда ты пытаешься взять драже, не сказав «пожалуйста», специалист по суровой любви шлепает тебя по руке. Материнский инстинкт просыпается во мне после первого такого шлепка, поверь мне. Если к тебе так относится знаменитый терапевт, работающий в технике суровой любви, что ж, тогда, возможно, я не такая уж и плохая мама. У этого врача кишка явно не тонка, судя по всему, он может поддерживать режим шлепков до бесконечности. Всякий раз, когда я вскакиваю и бегу к двери, чтобы прервать это безобразие, твой отец насильно усаживает меня обратно и напоминает, что нам необходимо довериться специалистам. Так происходит до тех пор, пока я не чувствую, что готова бросить стулом прямо в одностороннее зеркальное стекло и по осколкам поползти тебе на помощь. Однако оказывается, что ты вовсе не нуждаешься в моей помощи. Ты даешь терапевту понять, как себя чувствуешь, откусив некоторую часть его указательного пальца. Ничего серьезного. Даже не целую фалангу. Ты проглатываешь кусок пальца вместе с костью.
– Все в порядке, – говорит твой отец по пути домой. – Нам есть на что надеяться, есть еще другие неисследованные тропы.
После того как мы возвращаемся домой с сессии суровой любви, твой отец уходит в свою комнатку над гаражом, и в этом нет ничего нового, но в тот день мне хочется, чтобы он немного задержался и не уходил так быстро, потому что, будем честны, я боюсь оставаться с тобой наедине. Это новое чувство. Раньше я никогда тебя не боялась. В памяти все время всплывает бледное лицо шокированного терапевта, когда он смотрел на палец с отсутствующим кончиком. По драгоценному огню в твоих глазах я вижу, что ты винишь в испытании суровой любовью меня и что ты не готова меня простить. Совершенно справедливо, совенок. Я твоя мама, я должна заботиться о тебе. Я тебя подвела, и мне очень стыдно. Ты простишь меня? Все твое тельце дрожит от едва сдерживаемых эмоций. У меня такое чувство, что ты готовишься преподать мне урок. Сначала ты пристально смотришь на меня, хочешь удостовериться, что я не отвлекаюсь, а потом направляешься к нашей музыкальной студии: цап-царап, цап-царап. Я бегу за тобой, но слишком поздно. Ты уже накинулась на мою виолончель и разносишь ее в щепки – о, милая моя девочка, прошу, не делай этого, – а когда от виолончели остаются одни лишь длинные лучины, ты переходишь на свою маленькую маримбу. Ее ты разрушаешь без остатка. Удовлетворившись тем, что нанесла весь возможный ущерб, ты при помощи своих крошечных крючков-коготков забираешься по занавескам на металлический карниз и смотришь на меня сверху. Все верно, моя девочка. Ты показала маме, на что способна, так ведь? Я отнесусь к этому спокойно. Не стану тебя ругать. Не стану шлепать. Не буду тебя ни в чем винить. Нет. Ты совенок. Я твоя мама. Я понимаю. И я люблю тебя. Пока я повторяю про себя эти слова, настоящая правда, бурля, поднимается на поверхность и принимает форму такой ярости, что ее можно назвать слепой ненавистью. Я ненавижу тебя. Я могла бы подняться в воздух, туда, где ты уселась на жердочке, и выдавить из тебя жизнь голыми руками.
Но эта ярость иссякает так же быстро, как возникла.
Я чувствую только усталость.
Я плюхаюсь на стул. Смотрю на гору безжизненных деревянных щепок.
Мое тело – смятый лист бумаги.
Ты смотришь на меня с карниза. Ты не готова к примирению. Я тоже к нему не готова. Мы сидим без сна до самого утра, на полу между нами прежде любимые предметы лежат мертвой горой дерева. Мы прощаемся с тем, что когда-то делили между собой. Это наш поминальный обряд. Мы пребываем в трауре.
Я хочу сказать: я пребываю в трауре, совенок. Время от времени мне все же нравится думать, что ты чувствуешь то, что, как мне показалось, ты должна чувствовать. Но на самом деле я не могу ничего знать о твоих чувствах. Я вообще ничего не знаю.
Дни, недели, охи-вздохи приходят и уходят. Я забочусь о тебе. Меняю подгузники. Убираю погадки и мою стены. Я стараюсь фокусироваться на взлетах, а не на падениях. И ты мне помогаешь. Если я мало улыбаюсь, ты клюешь меня в глаза и горло, пока у меня не остается другого выбора – только понять твою точку зрения, принять неизбежное и довольствоваться своей долей.
Но твой отец совсем не рад. Он осунулся и ссутулился. В его глазах горит огонь маниакальной убежденности.
– Что с тобой творится? – спрашиваю я.
Он мягко улыбается.
– А что, если я скажу тебе, что врачи подошли вот настолько близко? – говорит он.
Он едва разводит большой и указательный палец, между ними узенькая щелка. Сколько лет подряд он показывает мне этот жест? Почти столько же, сколько является отцом.
– Для тебя ничего не значит, что врачи так близки к решению нашей проблемы, – говорит он и усмехается. – Ровно ноль. Ты бы спорила до хрипоты, даже если бы я сказал, что появился способ исправить нашу девочку и сделать так, чтобы она жила практически нормальной жизнью. Знаешь, мы же не всегда будем рядом, не всегда сможем о ней заботиться. Однажды мы с тобой умрем. Современная медицина ежедневно открывает способы помогать таким детям, как у нас, и однажды ты поймешь, насколько я был прав. Господи, дорогая, разве ты не мечтаешь о том дне, когда наша девочка сможет обнять нас? О дне, когда наша дочь сможет, наконец, сказать, что нас любит?
Он все время говорит: «Ей нужно научиться».
Тебе ничему не нужно учиться.
Это ему нужно учиться.
И настанет день, когда именно ты его научишь.
Теперь я каждый день после обеда вожу тебя на игровую площадку, заполняю время, которое раньше мы проводили вместе за музицированием. Сегодня я сижу на своем обычном месте, на скамейке, с которой открывается замечательный обзор, и я вижу, как ты лазаешь и играешь. Что мне еще делать? Только сидеть и смотреть, ведь бросила меня, твой отец в самом прямом смысле на дух меня не переносит, и инструментам, на которых мы так славно играли вместе, пришел мучительный конец. Довольно скоро я начинаю грезить наяву. С этой привычкой я пыталась покончить, став твоей мамой, потому что всякий раз, когда я перестаю за тобой следить, неизбежно наступает какая-нибудь критическая ситуация. Воздух влажен после ночного дождя, у меня под ногами лужа. Сегодня я в крайне переменчивом настроении, так всегда бывает, если я начинаю себя жалеть. В луже нет ничего особенного. Просто вода, которой некуда деться. Прямо как я, мне тоже некуда пойти. Но только посмотри, как красиво вода отражает свет, когда по небу плывут облака, а вот в лужу упал лист, он нежно покоится на поверхности воды, как маленькая лодочка, готовая унести странника к дальним берегам. Легкий ветерок морщит поверхность лужи, и листок вместе со странником отправляются в путь. Дальше я начинаю думать о том, сколько вокруг красоты, стоит только раскрыть глаза, она таится даже в замкнутых пространствах. Даже в моей герметичной жизни. Даже если бы я сейчас вросла в землю, прямо на этом месте, если бы у меня настолько одеревенела шея, что я не могла бы повернуть голову и смотрела бы исключительно в эту маленькую лужу, жизнь моя продолжала бы быть полной событий. Мне в голову приходили бы мысли. Я видела бы, как встает и заходит солнце, а затем луна.
Воздух так свеж после ночного дождя.
Я вдыхаю и выдыхаю, довольная тем, что есть.
Минутная рассеянность, но этого достаточно. Я слышу крик. Сразу понимаю, что он как-то связан с тобой, что стоило мне отвлечься от своей единственной задачи, то есть от приглядывания за тобой, как тут же что-то стряслось. Еще не повернувшись, я знаю, что ты обратила на себя внимание людей-псов и что они собираются пойти на тебя с палками и камнями – о, милая моя! – мое тело реагирует мгновенно, и я бегу к тебе на помощь.
Как я ошибаюсь.
Ты сидишь на самом верху игрового комплекса, высоко-высоко, ты вцепилась в перекладину, и урчишь от радости, и улыбаешься бурлящей под тобой жизни.
На землю упал маленький мальчик. Он лежит на спине посреди площадки и не двигается.
– Я ничего не чувствую, – повторяет мальчик слабым блеющим голосом.
Никто не видел, что произошло.
Женщина, очевидно его мама, склонилась над ним и причитает.
– Не трогайте ребенка! – раздается в толпе сердобольный крик. – Я врач! Позвольте мне его осмотреть!
Назойливые крики врача спугнули тебя с высокой перекладины, и вот ты уже ковыляешь в направлении нашей любимой скамейки. Я беру тебя на руки, усаживаю на колени. Через несколько минут рядом с нами присаживается незнакомая женщина. Она одета в строгий синий костюм. Кажется, ей, как и нам, приятно наблюдать бурление жизни на площадке. «Ты что-нибудь чувствуешь, мальчик? – спрашивает врач и щипает мальчика за пальцы ног. – А сейчас?» Мама пострадавшего ребенка безутешно плачет, ее рыдания порождают такой переполох, что ты начинаешь вопить, моя малышка, и я не успеваю опомниться, как эта женщина в синем костюме, что сидит рядом с нами на скамейке, подхватывает тебя на руки и начинает покачивать у себя на колене.
– Прекратите, прошу. Отдайте ее мне, – говорю я.
Я боюсь, ты можешь что-то с ней сделать.
Но подумать только: ты перестала кричать в щедрых объятиях этой женщины. Так быстро ты не успокаивалась с тех пор, как я впервые скормила тебе мышку. Я впадаю в еще большее изумление, когда эта незнакомая женщина начинает тебя хвалить.
«Слава Господу», говорит она, и «Мамочка, есть в этом ребенке святость и совершенство», а также «Как вам повезло быть ее мамой» и «Я вижу, этого ребенка поцеловал сам Господь».
С любовью и сочувствием она смотрит в твои желтые, круглые, как блюдца, глаза, пока ты тихонько посасываешь коготок.
Ты одариваешь ее своей редкой улыбкой.
– Вы должны прийти к нам на воскресную службу, – говорит женщина в синем костюме. – И привести с собой свою крошку. Наш пастор благословит ее. Приходите в это воскресенье, если сможете. С вашего согласия мы даже можем ее покрестить.
С горечью я делаю вывод, что доброта этой женщины, скорее всего, объясняется корыстной целью – стремлением спасать души человеческие.
– Я хочу познакомить вас с нашим пастором, – говорит проповедница.
Сначала она отдает мне тебя, а потом достает из нагрудного кармана листовку и протягивает мне.
– Наш пастор – добрый человек, – говорит она. – Он вам понравится. Там вы познакомитесь с другими мамами.
В моем сердце миллион вопросов.
Возможно, тебя одной мне должно быть достаточно, Шуэтта, но я одинока. Такой вот факт обо мне. Несмотря на то что мои последние отношения закончились слезами и кровью, я продолжаю думать о том, как хорошо было бы иметь подругу. Эта новая подруга вовсе не обязательно должна быть музыкантшей или даже . Меня вполне устроила бы партнерша по карточным играм, например по кункену. Или вообще любая другая подруга. Я теперь часто вспоминаю проповедницу в строгом синем костюме, ту, которую мы встретили на днях в парке. Вспоминаю, как она качала тебя на колене, а ты не противилась. Что, если я смогу найти себе подругу у нее в церкви? Верующие считают, что Бог любит всех людей одинаково. Что, если они посчитают, что и тебя, совенок, Бог любит так же, как всех людей? Я решаю, не будет ничего плохого в том, чтобы съездить туда воскресным утром, увидеть все своими глазами.
Ты так исколошматила салон моей машины, что водить ее больше невозможно, но я уговариваю твоего отца отвезти нас в церковь, пообещав держать тебя на коленях. Всю дорогу я успокаиваю тебя, как могу. Мне так хочется, чтобы ты произвела приятное впечатление на этих людей, чтобы они снова пригласили нас к себе. Муж не видит беды в том, что мы едем в церковь, потому что не имеет представления о силе человеческой веры. Во всем, что касается Бога, он крайне высокомерный скептик. По дороге он скороговоркой барабанит свое бла-бла-бла, не снимая медицинской маски, поглощающей запах. Побочный эффект этого бла-бла-бла в том, что его голос развлекает и отвлекает тебя, сдерживая твои выпады.
Наконец твой отец высаживает нас на тротуар.
Просит меня позвонить, когда все закончится.
Стоит нам выйти из машины, как рядом со мной материализуется та женщина в строгом синем костюме, и я думаю: «О да. Это сработает. Эта церковь изменит мою жизнь».
Лицо женщины излучает радость и благолепие.
– Добро пожаловать, добро пожаловать, – говорит женщина.
Не уверена, что она нас помнит. Однако, прежде чем я успеваю напомнить ей, что мы уже знакомы, к нам словно с небес спускается сонм других женщин, и они возвещают: «Хвала, хвала небесам, какая чудная малышка, какой ангелок». Ты выглядишь божественным творением, и проповедницы подтверждают эти слова. Женщины проводят нас внутрь через высокие дубовые двери. Они усаживают нас в первых рядах, рядом с другими матерями особых детей. Перед началом службы мы показываем друг другу свои раны и неровные шрамы, дотрагиваемся до полных печали грудей друг друга. Мне нравится компания других мам, у каждой из них свой особый ребенок. Эти женщины не станут винить меня за твои совиные истерики, не будут обращать внимание на то, как ты разбрасываешь кругом испражнения или отрыгиваешь погадки, или покусываешь апостольские послания, или поедаешь крошечных червяков, которых выковыриваешь из бороздок между досками деревянных скамей. Эти женщины – мои нежные сестры. Каждая из нас знает по опыту, что, производя на свет ребенка, мы соглашаемся на пожизненный террор со стороны собственного любимого чада, и все же мы, матери, способны это терпеть, потому что любим своих детей больше, чем самих себя, даже если дети только и ищут повода, чтобы шутя и смеясь разрушить нашу жизнь. Все мы одинаково трагичные фигуры. При этом ты, совенок, самый особый ребенок в этом зале, ты опережаешь всех с большим отрывом. Никто в подметки тебе не годится. Наверное, именно поэтому нас усадили на почетное место, в первый ряд по центру, где перед нами открывается лучший вид на гигантский витраж позади алтаря. Это стандартная современная трактовка воскрешения Христа с голубем в руке. Перед алтарем стоит гигантская крестильная купель, настолько глубокая, что в нее может с головой погрузиться взрослый человек, и это дает мне понять, что обряд крещения у этих людей в большом почете. Люди встают в очередь. Звучит орган. Органистка страдает сколиозом, и в очках для чтения ее глаза выглядят гигантскими.
Вступает хор:
Мой пастырь, ты спасешь меня,
Водою напоив,
Накормишь сытно у ручья
Среди зеленых нив.
Из тайной двери появляется пастор. Огромный, грудь как бочка, гулкий бас-баритон гремит как гром, с таким резонансом, что у меня звенит в ушах и по коже бегут мурашки.
– Давая пир, приглашай нищего, хромого, слепого, и снизойдет к тебе благословение, ибо не в силах они отплатить тебе, – гудит он, стоя за кафедрой.
За репликой следует ответ, как в респонсорном пении. Паства плачет и ликует. Паства поет и тихо созерцает. Паства дивится и празднует.
– «Примите, ешьте, это Тело мое», – говорит пастор, и на этих словах ты испытываешь такой прилив возбуждения, что всем телом устремляешься к пастору, и мне приходится скрепить руки в замок, чтобы удержать тебя на коленях. В конце концов ты успокаиваешься, развлекая себя поклевыванием моих пуговиц, и во мне теплится надежда на положительный исход. Возможно, у нас получится вписаться, Шуэтта. Возможно, ты найдешь себе друзей среди других особенных детей. Возможно, я найду подругу в одной из мам.
Наступает момент поднести тебя к алтарю для благословения. Пастор производит миропомазание. Пока он втирает масло тебе в голову, я слышу твои мысли так отчетливо, словно они произносятся вслух. Это настоящее чудо. Про себя ты говоришь: «Тепло и светло. Холодно и красно. Когти как снег. Я прыг, я дрыг, я чик-чирик. Нападу, полосну, умерщвлю». Твои мысли не всегда семантически прозрачны, но они наполняют меня радостью, потому что я впервые так ясно слышу то, что творится у тебя в голове, в последний раз такое случалось еще во время беременности, когда ты требовала замороженные куриные потроха. Еще чуть-чуть, и я поверю, что религия благотворно действует на нас обеих. Но потом вокруг нас собирается толпа прихожан, все начинают молиться вслух, прикладывая к тебе ладони, после чего хотят окунуть тебя в крестильную купель, и тогда твои мысли начинают мрачнеть и метаться, и вся сцена уже ощущается как чуждая, излишне интимная, и я снова в сомнениях.
В конце концов я отклоняю щедрое предложение крестить тебя.
После окончания службы мы все угощаемся вчерашними пончиками в продолговатой желтой комнате в цокольном этаже и пьем кофе, который разливают из большого кофейника. Ты притихла, ты на грани дремы. Я думаю, связано ли твое спокойствие с полученными этим утром благословениями, или это результат очень большой порции мышей-голышей, съеденных накануне. Одна из добрых женщин в синем костюме, которая приветствовала нас на тротуаре, теперь предлагает подвезти нас до дома. Весь день ты вела себя чрезвычайно смирно, к тому же на меня повлиял разговор о прощении Господнем, поэтому я решаюсь принять ее предложение. По дороге домой ты начинаешь испытывать раздражение из-за того, что женщина ведет машину слишком осторожно, потом тебя расстраивает то, как она тормозит посреди дороги без особых на то причин. После одного особенно резкого торможения ты так сильно клюешь меня в руку, что я ослабляю хватку. Я отпускаю тебя, и в тот же миг ты набрасываешься на добрую женщину, ты претендуешь на ее мягкие ткани. Несмотря на то что глаза женщины остаются целы и невредимы и тебе удается только слегка поцарапать ей висок, она слишком болезненно реагирует и поступает как совершенно дремучий человек: съезжает на обочину и высаживает нас из машины. Мне приходится звонить твоему отцу и просить забрать нас. Я не сомневаюсь, что, как только эта женщина донесет свою праздную и преувеличенную версию другим прихожанам, они перестанут приглашать нас на воскресную службу. Весь этот день, начиная с бурных выражений любви и горячих приветствий и заканчивая тем, что нас с тобой с позором высаживают из машины посреди дороги, наполняет меня цинизмом по отношению к религии, и я решаю никогда больше не верить предложениям дружбы и призывам принять тебя такой, какая ты есть, если для других это не более чем способ почувствовать себя хорошими, добродетельными людьми.
После неудачи с суровой любовью твой отец приходит в состоянии непрекращающегося исступления по поводу твоей судьбы. Ему кажется, что времени на твое спасение остается все меньше и меньше. Только за последние несколько месяцев он водил тебя на прием к доктору Лупрону, доктору 420, доктору Дезинфектору, доктору Транскраниальная Магнитная Стимуляция. Доктора, доктора, доктора, а за ними псевдодоктора, протодоктора и совсем-не-доктора – и все они осматривали тебя не по одному разу. Специалисты, суперспециалисты, так-называемые-специалисты, и каждый раз, когда я пытаюсь вмешаться, твой отец обвиняет меня в халатности, напоминает о моих ошибках, вдалбливает мне в голову свои идеи, пока я не свыкаюсь с ними.
За неделю до твоего шестилетия он рассказывает, что записался к прекрасному новому врачу, который открыл лечебный центр для детей-совят в Малибу.
– Почему он считается прекрасным врачом? – говорю я. – Какова его специальность?
Его ответ весьма туманен.
– Милая, я не уверен, что тебе нужно вникать во все тонкости работы доктора Светила, – небрежно бросает он. – Это крупнейший специалист в своей сфере. Ничего больше тебе знать необязательно. Его сфера – это уход за такими детьми, как наша дочь. Другими словами, он их нормализует. Это очень известный человек. Он печатается во всех медицинских журналах. Дети, которых он лечит, преображаются. Они начинают жить почти нормальной жизнью!
Мои надежды разбиты. Несколько дней муж не упоминал про прием у нового доктора, и мне стало казаться, что он немного успокоился. Но потом выяснилось, что он впал в состояние фуги, и весь страх и отвращение, которые он испытывал по отношению к своему ребенку-совенку, мгновенно утонули в нахлынувшей надежде. Теперь он сует мне в нос телефон.
– Посмотри на веб-сайт доктора Светила! Посмотри на эти фотографии! Посмотри на этих детей! – говорит он. – Им становится лучше! Они уже почти нормальные!
Я беру из его рук смартфон и изучаю снимки.
Все правда. На сайте много фотографий ребят-совят «до» и «после». Фотографии охватывают период в несколько лет. Я дотрагиваюсь до одного снимка: на нем малышка, сильнее всего похожая на мою собственную дочь. Совенок начинает улыбаться. Это первое человеческое прикосновение, которое бедняжка испытала за долгие годы. Я не успеваю опомниться, как падаю прямо внутрь этой фотографии. Твой отец кричит на меня с потолка. У него огромное лицо. Он словно попал внутрь колоссального «Джамботрона» размером в целый потолок. Твой отец в реалистичном цвете, но здесь, внутри фотографии, я черно-белая и зернистая, на мне корсет, а волосы убраны как у Вероники Лейк в классическом фильме времен Второй мировой войны «Сквозь горе, тоску и утраты». Я делаю вывод, что фотография, в которую я провалилась, как раз из той эпохи. Дальше я обнаруживаю, что нахожусь в каком-то медицинском учреждении, вероятно, в процедурной, рядом со мной медсестра, одетая в безупречную униформу с белым головным убором и белыми туфлями. Медсестра прижимает к стальному столу маленького ребенка-совенка, в этом же кабинете с нами находится врач, который держит наготове гигантский шприц прямо над грудной клеткой извивающегося совенка.
– А ну отдайте ее, чудовища! – ору я.
Стоит ли говорить, что они удивлены моему появлению.
Я вырываю из их рук совенка и прижимаю к себе. Я говорю ей: «О, моя милая, моя маленькая, я здесь, я наконец добралась, прости, что я так долго». Я выношу ее из процедурной и хлопаю дверью. За пределами больницы – зона военных действий. Над головой проносятся бомбардировщики В-17, сбрасывают на землю бомбы. Я слышу в небесах полную воодушевления третью часть «Патетической симфонии» Чайковского allegro molto vivace. Вдвоем мы с триумфом бежим по полю битвы и прячемся в заброшенном бункере до тех пор, пока бой не стихает и не становится безопасно.
– Меня бесит, когда ты вот так закрываешься, – говорит твой отец. – Терпеть не могу, когда уходишь в отключку. Нужно посмотреть в лицо фактам. Доктор Светило знает, как помочь нашей девочке.
В интересах твоего же отца я начинаю перечислять всех великих врачей, к которым он таскал тебя в последние несколько лет. Я напоминаю ему, какую травму каждый из них нанес тебе, какие виды насилия применял. Я приплетаю еще пару имен великих врачей, к которым на самом деле ты не ходила на прием. Просто проверяю, слушает ли он меня. Беттельхейм. Баумкеттер. Менгеле.
– Думаешь, это очень весело? – спрашивает он.
В его выражении лица обида и отчаяние.
– Кажется, по-твоему, это очень весело, – говорит он.
Он оставляет эти разговоры на неделю, после чего возвращается к ним. Я не сомневаюсь, он действует из добрых побуждений. Просто ему кажется, что он прав, а я – как раз наоборот, особенно когда дело касается воспитания ребенка-совенка – такого, как ты. Для твоего отца я – сундук, который необходимо открыть на пути к твоему спасению, и ему не очень-то важно, как он это сделает: найдет ключ или разнесет меня кувалдой.
– Что вообще с тобой такое? – говорит он. – Ты разве не веришь в научное знание?
– Я люблю своего ребенка, – отвечаю я. – А ты?
– Тебе кажется, что ты и только ты одна способна заботиться о нашей дочери, – говорит он. – Это как-то связано с твоим воспитанием? Тебя привлекает образ доминантной матери? Ты же чуть ее не убила, когда она только родилась, в первый же день. Как ты выхватила ее из инкубатора. Все произошло на глазах у моей матери. Она говорила, что испугалась за вас обеих. Испугалась, что ты убьешь нашу девочку и тебя арестуют за непредумышленное убийство.
И опять твой отец нашел сверло правильного диаметра, чтобы проникнуть ко мне в голову и избавить меня от всего, во что я верю.
– Ладно, давай попробуем так, – говорит он. – Давай узнаем мнение еще одного врача. Всего лишь одного. Подпиши вот здесь – и мы попробуем. Давай отвезем ее к этому новому врачу в Малибу. У меня хорошие предчувствия. Я прочитал исследование. Если этот великий врач не сможет помочь Шарлотте, мы возьмем паузу. Обещаю. Если на этот раз не сработает, поступим по-твоему. Давай попробуем всего один раз, милая. Пожалуйста.
Он смотрит на меня спокойно и рассудительно. Никак не могу понять, почему рассудительным в наших спорах всегда бывает он.
Затем он меняет тактику.
– Как представлю, что ты тогда натворила в роддоме, в день, когда она родилась, – говорит он. – Ты схватила ее и вытащила из инкубатора. Словно желала ей смерти.
Я ничего не отвечаю.
– Ты же хотела, чтобы она погибла, да? – говорит он. – И теперь скорее предпочтешь наблюдать за ее страданиями, чем дать надежду на лучшую жизнь. Это как-то связано с властью. Властью и материнством. Возможно, нужно было давно лишить тебя родительских прав.
У меня захватывает дух от такого бессовестного исторического ревизионизма.
Жаль, что у меня нет маленького ножичка для винограда.
Ткнула бы им ему в ухо.
– Прости, – говорит он. – Прости. Просто я в отчаянии. Так ужасно наблюдать ее мучения. Я не могу понять, как ты могла так быстро поставить крест на собственном ребенке. Может быть, попробовать не ставить на ней крест? Ты что, даже не пытаешься представить, что нашей девочке может стать лучше? Тебе это не по силам, милая? Ради нашей дочери?
Он плачет.
– Я не могу и дальше все делать сам, – говорит он. – Наша дочь заслуживает большего. Что с тобой такое?
Он продолжает угрожать, подольщаться, спорить и плакать, пока во мне не остается ни единой косточки, ни единой капли воли, и я оседаю на пол, в беспощадное болото вины и отчаяния.
– Хорошо, – говорю я. – Отвезем ее. Давай покажем нашего совенка твоему проклятому доктору Светилу.
– Ты знаешь, я не люблю, когда ты называешь Шарлотту совенком, – говорит он. – Такое впечатление, что ты не считаешь ее полноценным человеком. Как будто бы для тебя она недочеловек только потому, что у нее есть свои особенности.
Я отпускаю ситуацию.