К книге
Совушка3
44%
3
4

Мы дома, совенок. Здесь наше место.

Здесь мы с тобой станем учиться быть счастливыми рядом друг с другом.

Итак. Вот оно – материнство. Я размышляю над ним. Размышляю над одиноким, жестоким, безжалостным долгом – быть матерью. Обдумываю полное любви и нежности, покладистое чудо – быть матерью. Обдумываю тайну, кем ты являешься, маленькая незнакомка, и кем тебе предстоит стать. Твои глазки склеены свежим клеем рождения. Кожа серая в тех местах, где черный первородный пушок не прикрывает ее. Я целую красное пятнышко на твоей голове. Я люблю тебя. Я люблю тебя. Чтобы приучить себя к мысли о том, что я люблю тебя, я произношу ее много раз подряд. Ты уродлива. Я пыталась не думать эту последнюю мысль, но она все равно пробралась в голову. Мне было легче тебя любить, пока ты еще не родилась. Я тебя боюсь. Ты вызываешь у меня отвращение. Я совершила ужасную ошибку.

Я твоя мама.

Это мой выбор.

Я тебя люблю.

Я напоминаю себе, что все новорожденные существа поразительно уродливы.

Мы вместе сидим и покачиваемся до тех пор, пока не спускается тьма.

В какой-то момент, когда в комнате царит кромешная темнота, а я неотрывно смотрю на тебя уже долгое время, я совсем перестаю тебя видеть, и ты начинаешь казаться мне такой красивой, и я говорю своему материнству «да».

Я говорю: да-да-да-да-да-да-да.

Почему я соглашаюсь быть твоей мамой? Этого мне не узнать.

Возможно, это происходит по моей доброй воле.

Возможно, ты проколола мне кожу своим крошечным коготком. Возможно, твой коготок подцепил яд материнской любви.

Мои руки и грудь уже покрыты царапинками любви.

Я это принимаю.

Теперь я мама.

Я слышу, как к дому подъезжает тяжелый автомобиль. Твой отец широко распахивает входную дверь. Он взял такси из аэропорта и помчался домой. По-моему, никогда в жизни он не выглядел таким красивым.

– Как ребенок? – выдыхает он, устремляясь ко мне. – Как Шарлотта?

«Ребенок в порядке, а что насчет меня?» – хочется мне сказать, но именно в этот момент ты начинаешь выгибать спину и визжать, поэтому я просто закусываю губу и пытаюсь успокоить тебя грудью.

– О господи, – говорит муж. – Почему вы обе не в больнице? Нашей Шарлотте необходимо наблюдение врачей!

Бла-бла. Мы тихо-мирно сидим в темноте с тобой вместе, ты и я. Все было так спокойно и безмятежно, пока мой муж не ворвался и не нарушил нашу идиллию.

Теперь он отодвигает одеяло, прикрывающее твое лицо.

Он впервые смотрит на тебя, совенок.

Смотрит долго, а потом отворачивается и падает на колени. Его сотрясают рыдания.

– О, Шарлотта, Шарлотта, Шарлотта, – бормочет он.

Он протягивает к тебе свою грубую руку. Не дотрагивается, а водит рукой в воздухе в нескольких сантиметрах от твоей пятнистой головки. Потом он кладет голову мне на правую грудь и продолжает плакать. По-прежнему не притрагиваясь к тебе. Я чувствую, как во мне пульсирует его горе, и я хочу обнять его и утешить, хочу сказать, как сильно его люблю и как мне жаль, что у нас родился не такой ребенок, какого он ждал, но мои руки полностью заняты ребенком, и меня приводит в замешательство это ощущение: взрослая голова мужа тычется мне в грудь в то время, как второй грудью я кормлю нашего маленького совенка.

Муж нуждается во мне. Малышка-сова нуждается во мне.

Три наших головы образуют равносторонний треугольник.

Самый древний треугольник на свете: мама, папа, ребенок.

Именно в этот момент я выбираю тебя, совенок. Это тебя я буду любить.

Потому что больше никто не будет.

Прощай, муж.

Твой отец закидывает назад свою взрослую голову, чтобы еще раз на тебя посмотреть. Он пытается примерить на себя твое существование. Он не может тебя постичь. Его лицо кривится.

Он медленно протягивает к тебе руку.

Касается пальцем твоей щеки.

Он словно уколол тебя веретеном, точь-в-точь.

Ты проваливаешься в глубокий темный сон.

Твой отец уколол тебя веретеном – и ты превратилась в камень. Я стараюсь не винить его. Таков его способ устанавливать контакт. Твое тельце слишком мало для того, чтобы вместить его крупные мужские чувства. Ты не такой ребенок, какого он ждал. Не такой ребенок, какого он хотел. Ты спала как камень шесть часов подряд. Ни единого шевеления. Едва заметное дыхание. В какой-то момент мы с твоим отцом волшебным образом поменялись местами. Я вижу, как истинные сущности покидают наши тела и на какое-то мгновение на лету задерживаются взглядом друг на друге, прежде чем поменяться чувствами и обязанностями. Теперь это я тебя люблю и посвящаю жизнь заботе о тебе, а он – человек, который жалеет, что ты родилась, и даже сейчас молится, чтобы ты умерла во сне. Мой муж, еще недавно любовь всей моей жизни и твой защитник, превратился в нашего общего врага. Ох, быстро-быстро-быстро. Нужно тебя разбудить. Нужно тебя спасти. Враг преграждает мне путь широкими, как стена, плечами.

– Пусть поспит, дай ей поспать, – говорит твой отец. – Врачи говорят, ей надо много спать.

– Жалкий жестокий мужчина, – говорю я.

– Эй. Успокойся, – говорит он. – На твоих глазах я звонил в больницу. Ты сама слышала, что сказали врачи. Они все говорят одно и то же. Говорят, что прогноз плохой. Говорят: пусть спит, пусть отдыхает, пусть уходит. Я не брился. Ничего не ел. Я не отходил от нашей девочки. Ты сама знаешь, что должно случиться. Для этого ты и принесла ее домой. Нашей девочке правильно быть дома, рядом с нами, когда настанет час. Она так безмятежна. Пусть покоится с миром.

Я бью его в грудь кулаками, вырываю ему клочки волос. Он воспринимает это как сцену моей капитуляции. Он прижимает меня к груди, и, когда я вдыхаю его мужской запах с нотками пота, меня словно прорывает. «Отпусти», – говорю я, но он не слышит. Он оглушен собственным горем. Телефон звонит каждые шесть минут. Это его родственники, которым муж все время говорит одно и то же: «Нет, не приезжайте, лучше вам не приезжать». Он то и дело плачет, чтобы отвлечь самого себя от тайного плана позволить тебе умереть во сне, а потом начать все заново с новым, другим ребенком. Все наши соседи поддерживают план мужа. Они приходят к дому, одетые как гробоносцы. Они сидят на нашем диванчике, словно в трауре. Делают подношения в виде еды в контейнерах. На всех поверхностях в кухне слоями гниет пища. Почему же соседи не просят показать им младенца? Где подарки в виде милейших, вязанных вручную пинеток? Где мягкие одеяльца и серебряные погремушки с выгравированным именем ребенка? Где ладан и смирна? Где славные малюсенькие чепчики?

На рассвете я слышу вежливые шорохи и хрипы из твоей кроватки.

Твой отец, уставший нести свою вахту, не слышит и спит.

– Иду! – говорю я и на нетвердых ногах в полудреме крадусь к тебе.

Ты не просто проснулась, но мечешься по кроватке и бьешься головой об прутья решетки. Твои глаза по-прежнему плотно закрыты, но инстинктивно ты поворачиваешься слепым личиком ко мне. Подгузник сполз, ты лежишь в собственных испражнениях. Когда я вынимаю тебя из кроватки, ты бьешь меня по лицу обоими крыльями. Я напеваю и мычу что-то себе под нос, пока ты кричишь и бьешься в моих руках. Это отчаянный дуэт. Я пытаюсь нежно покачивать тебя. Пою тебе тихую песенку в черное ушко. В конце концов ты успокаиваешься. Начинаешь сосать свой коготок. Я укладываю тебя на пеленальный столик, вытираю салфетками и надеваю новый подгузник. Я использую мягкие тканевые подгузники с булавочками по бокам, потому что эти одноразовые с полиэтиленовым слоем усугубят раздражение на твоей коже. Посмотри, какие мягкие. Теперь ты вся чистая и переодетая, и я продолжаю тебя ласкать и нежить. Давай-ка мы с тобой покушаем. Кончик яйцевого зуба едва проглядывает в глубине, за розовыми губками, когда ты открываешь рот и начинаешь сосать молоко. От голода ты жадно набрасываешься на грудь. Через несколько минут снова пора менять подгузник. Я чувствую, как намокает моя одежда, а под ней и кожа. На этот раз, меняя подгузник, я допускаю ужасную ошибку и укалываю тебя булавкой. Капля крови попадает на кипенно-белую ткань, и тогда ты бросаешься на меня, клюешь в грудь, клюешь до крови – и мы вместе причитаем, вместе плачем, вместе кровоточим. В этот самый момент ты решаешь открыть глаза и впервые видишь свою маму, а я смотрю на тебя, моя родная, воплощение дикой красоты в моих руках, я чувствую, как сердце вылетает из груди, и вспоминаю, как драгоценна жизнь – и как она бессмысленна.

Этот изумительный момент не может длиться долго. Мы моргаем. Монотонная будничность наползает на нас с глухим звуком. Новое чувство угасает и забывается.

Утром, когда просыпается твой отец, я пытаюсь рассказать ему о том, чему ты научила меня, малышка. Пытаюсь рассказать твоему отцу о любви, о прощении, о безупречности.

Но он измотан дежурством у твоего ложа, он оплакивает то, что ты выжила, а ты кричишь, надрываешься у меня в руках, мои слова искажаются, коробятся, пока собственная речь не начинает казаться мне речью сумасшедшего.

Дни сменяют один другой. Ты все живешь и живешь. Внутри меня – влажная и сложная география, пропитанное пóтом пространство смешанных чувств, неопределенности и сожаления, и все эти чувства растекаются вокруг моего тела, как огромный парк Серенгети, темный и опасный. Границы расплываются. Правда в том, что я понятия не имею, как быть твоей мамой. Я медленно ползу по сухой степи, слепая, безрукая, безногая, как червяк.

Твой отец приноравливается к новой роли отца, работая по пятнадцать часов в день, потому что хочет как можно реже бывать дома, пока не смирится с тем, что ты выжила. Я приноравливаюсь к своей новой роли матери, трудясь двадцать четыре часа в сутки, потому что у тебя такой быстрый метаболизм, что ты можешь погибнуть, если я не буду тебя кормить и менять подгузники круглые сутки без остановки. Стоит мне закрепить на тебе чистый подгузник, как его тут же пропитывают твои водянистые, похожие на гуано испражнения. Ты производишь их в таких количествах, что почти невозможно поддерживать твою чистоту; если же я по недосмотру оставляю грязным хотя бы один участок твоего тела, ты принимаешься с бешеным энтузиазмом чистить перья клювом, отчего на коже появляются ссадины, а в них заводится инфекция. Как бы я ни старалась, вскоре ты вся покрыта болячками и ранами.

Однако, как говорится, голь на выдумки хитра, и довольно скоро у меня появляется идея. Я решаю использовать кастрюльку для мясного бульона известного бренда «Ле Крёзе», которую подарила нам на свадьбу моя свекровь, не по назначению, а для поддержания чистоты твоего тела. Ты весишь килограмм триста граммов, как небольшой бройлерный цыпленок, и кастрюлька как нельзя лучше подходит тебе по размеру. Я сажаю тебя в эту кастрюльку, опускаю на дно ванны и включаю кран. Вода заполняет кастрюльку и начинает переливаться через край. Таким образом вся грязь оказывается в ванной, а вода, в которой ты сидишь, постоянно остается чистой.

Целый день ты плещешься и радостно воркуешь.

Целый день я сижу на корточках в луже возле ванной и одеревеневшими руками придерживаю твою головку.

Когда поздно ночью с работы приходит твой отец, я, кажется, успеваю задремать, потому что меня будит его крик: «Господи боже мой, ты сейчас утопишь ребенка!»

Меня это возмущает. До глубины души. Ты в полном порядке.

Ты ни разу не погрузилась в воду с головой.

Точно не больше одного раза.

А еще это он хотел, чтобы ты умерла.

Решив проблему с поддержанием чистоты, Шуэтта, я готова вернуться к вопросу твоего питания. У тебя поистине животные аппетиты, и поначалу они меня немного пугают. Ты постоянно хватаешь меня за грудь. Материнство буквально съедает меня, и тебе всегда мало. Я с трудом выносила кормление грудью и в самом начале, когда смиряться приходилось только с твоим мягким яйцевым зубом, но через несколько дней после рождения у тебя начинает выдвигаться челюсть, губы становятся острыми и покрываются хитином, и совсем скоро моя грудь испещрена ранами и царапинами. Что еще хуже, одного вида моих ареол достаточно, чтобы ты впадала в раж и начинала клевать их. Вместо прикладывания к груди ты набрасываешься на меня, как птенец, который клюет розовое пятнышко на клюве своей матери.

Приходит день, когда ты вообще больше не берешь грудь. Кажется, тебя привлекает исключительно моя плоть. Молоко смешивается с кровью. Никогда я не чувствовала себя так одиноко, совенок. Возможно, так чувствуют себя все мамы на земле, но их по крайней мере постоянно поддерживают и утешают друзья и родственники, говоря, что их детки такие сладкие и стоят всех этих усилий. А я одинокая мама. Ни одна живая душа не верит, что твое выживание стоит таких усилий. Что, если ты соглашаешься с таким мнением окружающих и поэтому отказываешься от груди? Что, если ты веришь, что смерть – твоя дорога? Но я не дам тебе умереть, совенок. Теперь мы с тобой связаны, ты и я. И снова голь на выдумки хитра, и она дарит мне новую идею. Я вспоминаю, как ты любила сырую печенку, когда еще сидела у меня в животе, и задумываюсь: а что, если ты уже готова к твердой пище?

Несмотря на все предупреждения в специальной литературе для новоиспеченных мам (где утверждается, что я обязана кормить грудью как минимум первые шесть месяцев), я вынимаю из холодильника говяжью отбивную, режу ее на мелкие кусочки, жую до полного размягчения и протягиваю тебе на открытой ладони. Ты в одно мгновение проглатываешь целую отбивную, а потом, когда от нее ничего не остается, начинаешь клевать мясо, на этот раз живое мясо моей ладони. Ты клюешь до тех пор, пока у меня не выступают слезы боли и счастья. Моя милая, почему же твоя мама так туго соображает? Ты вовсе не поломанная, моя детка. Ты дитя природы. Ты кладезь новых, самых неожиданных возможностей. Как говорится, lhomme naît bon, cest la société qui le corrompt[2]. Свежее мясо, наверное, лучше, но пока будем обходиться замороженными порциями из онлайн-магазинов.

После еды ты засыпаешь довольным сном впервые за несколько дней. Пока ты спишь, я ищу в интернете сайты, продающие замороженных мышей, крыс, кроликов, кротов и мелких грызунов. В первую очередь я проверяю сайты для владельцев домашних змей. Для начала я заказываю пять дюжин мышей-голышей (бесшерстых новорожденных мышек) с доставкой на следующий день. А пока поищу, что завалялось в морозилке.

Замороженных голышей очень оперативно привозят с самого утра и выгружают у порога с глухим стуком. Бух. Я раскрываю упаковку, и воспоминание бьет меня в самое сердце: мне года два, максимум три, я еще сижу в высоком детском стульчике и жду, когда меня покормят, прямо как ты, моя развитая не по годам малышка, ждешь, когда тебя покормлю я. Я помню, как с острым, как лезвие, интересом наблюдала с высокого стульчика за восемью мышатами, крошечными, голыми, розовыми, которые выползли из-за двери в кладовку в доме моего детства. Я была такой маленькой. В том возрасте я точно еще не умела считать. Но при этом воспоминание, возникшее у меня в голове, такое яркое, что я до сих пор в своем воображении могу пересчитать этих мышат. Голые розовые малыши вслепую крались по линолеуму: жалкое зрелище, от которого невозможно было оторвать глаз. Они пробирались в центр кухни, где на пол падал солнечный луч, теплый, как тело мамы. Добравшись до солнечного пятна, мышата растерялись. Они начали трогательно ходить кругами и жалобно звать, потому что были голодными, такими голодными, что им пришлось выбраться из гнезда за дверью в кладовку в поисках материнского молока. Как жаль. Их мать прошлой ночью погибла в мышеловке. Я помню, как в тот самый момент в кухню зашла моя мама, по очереди двумя пальцами подняла каждого пищащего мышонка с пола и нежными любящими движениями завернула их в мешковину, а потом положила в морозилку, сохранила на потом.

Больше я ничего не могу вспомнить, совенок, потому что ты только что прервала мои грезы наяву своими сиплыми криками. Ты зовешь меня, требуешь еду. Я размораживаю полдюжины мышей-голышей в микроволновке и протягиваю их тебе. Ты хап, ты хвать – и ну клевать. Наконец, заглотив мышей, ты поднимаешь на меня благодарный и тусклый взгляд круглых, как пуговицы, глаз. Каждый день ты толкаешь меня в абсолютно новый мир: мир более древний, наполненный идеальными дикими существами, что поют в темноте.

Возрадуйся! После нескольких первых обедов из мышей-голышей ты уже совсем другая. Примитивный рацион преобразил тебя. Жалобные голодные крики ушли в прошлое. Бесконечные испражнения с запахом скисшего аммиака, которые я привыкла считать нормальными, сократились и стали умереннее. Кожа начала очищаться. Единственное мое беспокойство состоит в том, что примерно через неделю после перехода на твердую пищу я замечаю, как ты жмуришься и будто бы с силой тужишься, когда я меняю тебе подгузник. Что, если внезапная смена рациона вызвала у тебя запор? Но именно в этот момент ты раскрываешь клювик, и из него вылетает погадка из костей и хрящей. Вот умница! Как сильно мы обе удивились и обрадовались!

В последующие дни я изучаю твои биоритмы. Пытаюсь понять, когда тебе нужно мясо. Когда тебе нужно сменить подгузник. Когда настала пора отрыгнуть погадку. Когда тебя снова пора покормить. Сколько еще мне предстоит узнать. После рождения мы с тобой разделились на два отдельных существа, и непосредственная связь через кровь между нами прервалась. Когда ты была внутри, я слышала твои слова и потребности прямо у себя в голове, как будто мысли текли от тебя ко мне напрямую через общий кровоток. Теперь ты отрезана от меня. Этот сигнал не доносится по воздуху. Не так, как по крови. Мне приходится знакомиться с тобой заново.

Я начинаю составлять такой список:

чувствительна к звукам

гибкие крылья

лапки как весла

хищница

атакует глаза

раскидывает испражнения

легко может подавиться

Каждый день я добавляю новые пункты к этому списку. Каждый день я провожу с тобой один на один, купаю и кормлю, удовлетворяю твои потребности. К нам никто не приходит в гости. Все слишком опечалены нашим трагическим положением. Они вообще предпочли бы никогда не думать о судьбе детей-совят в мире.

Но нельзя сказать, что мы совсем уж одиноки, так ведь? Потому что разнообразная живность начала пробираться в дом и гнездиться по углам, не только мотыльки и пауки, но и те, кто покрупнее: птицы, крысы, малютки-панголины. Они наблюдают за нами и подбадривают нас, а еще поют на минорный лад. И стоит им услышать, что возвращается мой муж, они уползают и прячутся под карнизом.

Я уже прочитала все книги для молодых родителей, но мне они совершенно бесполезны. В них написано, что к четырем месяцам ты уже должна смеяться и гулить, но единственное, что ты пока умеешь, – это кричать и визжать. В них написано, что к шести месяцам ты должна медленно перемещаться по полу самым примитивным образом, то есть ползком, но ты скребешься и царапаешь плинтусы, как молодой енот. Ты перестала расти. Выпала из графика нормального распределения. Я не слишком беспокоюсь о твоих размерах, потому что читала, что многие хищные птицы не растут после восьми недель от рождения, так что, может быть, и ты успела полностью вырасти, окончательно стать собой и уже сейчас имеешь идеальные птичьи пропорции. Каждый вечер твой отец приходит с работы и ведет себя так, будто удивлен, что ты еще дома и еще не умерла. Он звонко целует меня в щеку, а иногда и гладит мою задницу, а потом уходит в свою комнатку над гаражом. Иногда мы все-таки ужинаем вместе, но это происходит все реже. Он теперь вообще нечасто заходит в дом, а когда делает это, то даже не здоровается с тобой. Ему по-прежнему нелегко смириться с твоими особыми привычками. Он пока не понял, стоит ли полюбить тебя или бросить псам.

Что касается меня, то я впала в тихую, полную любви инерцию ежедневной заботы о тебе. Каждое мое движение, связанное с купанием, одеванием, кормлением и прочим, ощущается как ежедневная жертвенная молитва, и она всегда остается неизменной. Я представляю, что состою в родственной связи с монахами из далеких монастырей, которые добровольно относят себя к Священному Ордену Флагеллантов [3]. На досуге я рассказываю тебе истории из своего детства, особенно о тех временах, когда я жила с Лесной Птицей Царицей. Я жила в одной комнатке с маленькой совой, которая, как я, сбежала от всего света и нашла пристанище в лесу. Та маленькая потерянная сова была моего возраста, она стала мне лучшей – и единственной – подругой, и вместе мы жили-поживали в маленьком лесном домике. В моем детском воображении жила мечта о том, что сова, с которой я делила комнату и все свои секреты, однажды станет моей любовью навсегда. Как само собой разумеющееся я принимала то, что, когда мы обе повзрослеем, она станет моей возлюбленной совой, моей нежной женщиной, что мы поженимся и создадим семью. Птица Лесная Царица ухаживала за нами. Она любила нас в равной степени. Она учила нас слушать шорох крыльев насекомых, тихое поскребывание муравьев-листорезов, голос дождя, эхо в ледниковых горах. Каждое утро нас будил безудержный гвалт дневных птиц. Каждый вечер мы засыпали под тихий храп, шебуршание и поскуливание ночных рептилий. Наша жизнь была простой и благостной. Мы убирались и подметали, мы ухаживали за нашим ручным бандикутом, искали себе пропитание и каждую ночь читали молитвы. Это было место, где меня любили, и я знала об этом, Шуэтта. Там я чувствовала себя дома.

Я отдала бы все что угодно, чтобы привести тебя туда, где ты могла бы испытать подобные чувства.

Но я забыла дорогу в тот край.

Наступает день первого в твоей жизни Ежегодного Летнего Барбекю, и я пребываю в нервном возбуждении.

– Чем это ты занимаешься? – спрашивает твой отец.

Что это за вопрос? Он прекрасно видит, чем я занимаюсь. Я пакую нашу дорожную сумку: подгузники, мыши-голыши, кастрюлька для мясного бульона фирмы «Ле Крёзе».

– Собираю малышку в дорогу, – говорю я. – До полудня нам нужно выехать из дома.

Взгляд твоего отца застывает и останавливается на мне. Он смотрит на меня так долго, что мне хочется забраться в кухонный шкаф и закрыть за собой дверцу.

– Ты же знаешь, мы не можем взять ее с собой, так ведь, милая? – говорит он. – Она еще такая маленькая, она вся травмированная. Кто знает, с какими бактериями и вирусами она там столкнется? Нет, она слишком уязвимая. Она слабая. Наша обязанность – оберегать ее.

Он качает головой и улыбается. Улыбается так нежно. Говорит, что любит меня очень сильно. Вот-вот заплачет. В твоем направлении он не смотрит.

Муж целует меня в макушку.

А потом уезжает без нас.

Просто оставляет меня.

Я проведу весь день наедине с тобой. Как и любой другой день.

Сначала меня это совсем не печалит. Я почти начинаю думать, что сама захотела остаться с тобой дома. Разве это была не моя идея остаться с тобой, совенок? Разве не я доказывала твоему отцу, что так будет лучше? У меня в голове звучит собственный голос, который убеждает твоего отца оставить нас дома. Но подожди-ка. Я же такого не говорила. Это слова твоего отца. Он залил мне в уши столько своих мнений, что теперь у меня в голове звучат его мысли, словно мои собственные. А правда в том, что я в этом году хотела поехать на Ежегодное Летнее Барбекю. Столько месяцев подряд я только и делала, что каждый день соскребала со стен твои испражнения и отмывала кровь со своей одежды. Мне хотелось бы сменить картинку. Ты смотришь на меня из кроватки. Такое ощущение, что у тебя есть свое мнение по этому вопросу. Но я каким-то образом, пусть и ненамеренно, умудрилась выстроить у себя в голове фантазию о том, как пройдет этот день, мой совенок. В этой фантазии все твои тетушки и дядюшки спорят о том, кому доверят первым тебя подержать, а потом скормить тебе мышку-голышку. Они в восторге от того, как ты скребешь по полу, передвигаясь из одного угла комнаты в другой, как ты развита не по годам. Они не могут прийти к единому мнению о том, на кого ты больше похожа: на маму или на папу. Они не отходят от тебя ни на шаг. А еще в моей фантазии я привезла с собой виолончель. Когда вокруг столько людей, мечтающих присмотреть за тобой, у меня появляется время немного поиграть. Твой дедушка на время выныривает из своей семантической деменции, и просит меня сыграть Ol’ Man River, и начинает подпевать, вспоминая все слова. Твоя бабушка извиняется за то, как вела себя в больнице тогда, в день твоего рождения, еще немного – и ее начинают душить слезы от того, какой неожиданно симпатичной ты растешь.

Это мог бы быть идеальный денек.

Ты издаешь визг в своей кроватке.

Если я сейчас же не возьму тебя на руки, ты начнешь орать, верещать и биться головой о плети решетки.

Я смотрю на тебя. Я так устала.

Возможно, я немного тебя презираю.

Стоит мысли о возможном презрении к тебе закрасться мне в душу, как она начинает действовать как быстрый яд. Меня от тебя воротит. Я сейчас сойду с дистанции. Ты вопишь от голода, тебе нужен новый подгузник, нужно пощипать мясо у меня из груди, и, разумеется, все это происходит у нас каждый божий день, ведь ты постоянно верещишь от голода, тебе постоянно нужен новый подгузник и нужно пощипать мясо у меня из груди. Только на этот раз, совенок, вместо того чтобы делать то, что от меня требуется, я оставляю тебя одну в детской. Закрываю за собой дверь. Даю тебе проплакаться. Я иду по коридору к комнате, которая когда-то была моей студией. Я вся дрожу. Много месяцев я не открывала эту дверь. Меня не было тут так давно, что стены студии увивают спутанные ползучие лозы. Я вижу крошечные личики, выглядывающие из листвы. Пол покрыт мягким влажным мхом. Когда я вынимаю виолончель из футляра, она пахнет лесным болотом. Из инструмента доносится тихое шуршание, я заглядываю внутрь и вижу семью тупай, которые свили в корпусе гнездо. Я их не трогаю. Нет времени на оттачивание музыки до совершенства. Я зажимаю виолончель между ног, достаю смычок и начинаю играть эфемерные хаотичные порывы «Семи бабочек» Кайи Саариахо. Вскоре воздух наполняется биением крыльев бабочек. Пока я играю, они порхают, перелетают с места на место и высовывают свои длинные язычки. Они ловят ноты, пьют их, как нектар из пестиков. Как я устала быть твоей мамой! Как я злюсь на мужа, который оставил меня дома, и на весь мир, забывший обо мне! Как я жалею, что ты вообще родилась на свет! Я улечу в Берлин, быстро-быстро, муж еще не успеет вернуться. Возьму с собой виолончель. И оставлю тебя дома. Отец сможет о тебе позаботиться. Пусть на своей шкуре почувствует, каково это. Я буду играть на виолончели в переходах, начну курить и буду думать о тебе все меньше и меньше, а потом и вовсе освобожусь. Но ты сильна, моя малышка. Ты тянешь меня назад. Ты ведь так просто меня не отпустишь, верно? Твои крики из спальни пробиваются сквозь стены и накрывают меня с головой, твои лязги и визги прерывают порывы моего сердца, царапают кожу, дергают за волосы. Меня выбивают из колеи твои бешеные выпады. Я забываю, кто я и что я исполняю. Я забываю, почему у меня между ног оказалась эта виолончель. Пальцы сводит внезапной судорогой, от неожиданности я бросаю смычок, и неведомая сила вышвыривает меня из студии.

В стенах от ужаса в голос вопят крысы и полевки.

– Ладно, хорошо! – ору я.

В одно мгновение становится тихо.

Я сдаюсь.

Иду обратно по длинному коридору.

Открываю дверь в детскую.

Мы смотрим друг на друга как естественные враги. Ты перестала кричать. Из кроватки доносится жутковатое квохтание, словно магическое предупреждение. Сначала от этого звука у меня зудит все тело, но через несколько секунд что-то меняется во мне, как-то по-новому настраивается слух. Вместо жутковатого квохтания и магических предупреждений я слышу трепетное изысканное глиссандо. Это почти напоминает пение. Параллельно с пением ты стучишь яйцевым зубом по решетке своей кроватки, какая приятная перкуссия, можно даже сказать – мелодичная. Она наводит меня на мысль о маримбе. Или о балафоне.

Это что, музыка?

Неужели мы с тобой нашли понятный нам обеим язык?

Пора бы и помириться.

Я протягиваю к тебе руку. В ответ ты жестоко кусаешь нежную кожу моей ладони между большим и указательным пальцами. Меня переполняет надежда, совенок. Виолончель, насколько я могу понять, не твой инструмент, ведь у тебя полые кости. Отсутствие губ не позволит тебе играть на рожке или на деревянных духовых инструментах.

Но что, если тебе подойдет маленькая маримба?

Или, например, маленький балафон.

Чтобы загладить свою вину за постыдную утреннюю халатность, я убиваю крупную крысу, которую поймала накануне в гуманную мышеловку, и скармливаю ее тебе. Ты уписываешь крысу за обе щеки. Я пообещала больше никогда не давать тебе проплакаться. Ты почти меня простила. Мы собираемся провести день в компании друг друга, как делаем это обычно, обмениваясь милыми и забавными знаками внимания, но вдруг слышим стук в дверь. Я выглядываю из-за занавески – и что бы вы думали? На крыльце стоит женщина, которую в нашей семье все знают как тайную абортницу.

Из всех женщин в семье моего мужа к тайной абортнице я испытываю наиболее теплые чувства. Она, как и я, ощутила на себе холодное осуждение семьи. Нас обеих все воспринимают как временных членов. И вот она стоит у меня на пороге. Приехала одна, по собственной воле. Она неуверенно жмется в сторонке, утирая крупные слезы. Кажется, она сейчас ринется прочь, даже не поздоровавшись.

Я распахиваю дверь прежде, чем она успевает сбежать. Она обнимает меня, заливает слезами, укутывает в свои ласковые материнские печали.

– О, Тайни, Тайни, мне так жаль, – говорит она. – Я искала тебя глазами на барбекю. Хотела посмотреть на малышку. Твой муж мне все рассказал. До сегодняшнего дня я не верила слухам. Бедняжка. Я сразу к тебе поехала.

Плач усиливается.

– Ох, заходи, – говорю я.

После такой встречи, после всех этих слез и женских прикосновений, мне кажется невежливым думать об этой женщине как о тайной абортнице. Интересно, наступит ли когда-нибудь момент, когда я смогу назвать ее своей тайной подругой? Мои легкие наполнены ярко-желтым счастьем. Она пришла так вовремя для нас обеих, совенок. Ты вся сияешь от радости после особого обеда, шуршишь по полу и передвигаешься с неожиданной скоростью, тихонько бормочешь себе под нос отдельные слоги, быстро подкрадываясь к ступням нашей гостьи.

– Это твой ребенок? – спрашивает она.

Не голос, а хриплый шепот. Я знаю, это риторический вопрос. Уверена, что тайная абортница не ожидает от меня ответа, на самом ли деле ползущий к ней ребенок является моим. Уверена, она не ожидает от меня обстоятельного ответа, мол, да, это твоя новорожденная племянница, а ты думала, это что, пылесос, что ли? Или что-то в этом духе. Она знает, кто ты. Ее рука лежит на дверной ручке. Я чувствую в себе порыв осудить ее, потому что она сейчас оценивающе смотрит на тебя. И слезы у нее вмиг высохли. Наверное, стоит и жалеет, что не надела сегодня защитные ботинки с металлическим носком. Но потом у меня возникает другая мысль: кто я такая, чтобы испытывать недобрые чувства к тайной абортнице, когда я сама, твоя собственная мама, ощутила оторопь, увидев тебя в первый раз? Сердце сейчас разобьется. Я вспоминаю время (всего несколько мгновений назад), когда затаила надежду, что мы с тайной абортницей станем настоящими подругами. Теперь она готова пулей вылететь из моего дома, не в силах снести еще одного взгляда на мое дитя.

Я так одинока, мой совенок. Я так слаба.

В ту же секунду я забываю свое обещание никогда не давать тебе проплакаться.

– Как жаль, – произношу я. – Ты зашла ровно тогда, когда настало время Шуэттиного послеобеденного сна.

Я сгребаю тебя в охапку и утыкаю твое личико в ямку на шее, чтобы нашей гостье больше не пришлось думать об отсутствии у тебя нормального носа. Унося тебя по коридору, я мысленно говорю тебе: «Прости-прости-прости». Я укладываю тебя в кроватку, прикрываю за собой дверь в детскую и бегу со всех ног в гостиную. Сейчас вовсе не время твоего сна. Ты уже плачешь, а вскоре начнешь визжать, вопить и требовать внимания или захочешь есть, или поймешь, наконец, как открывается дверь в детской, и поползешь, скребясь и клацая когтями, по коридору, прямо к ногам тайной абортницы, на этот раз с намерением отомстить.

Но есть вероятность, что, пока это не произошло, я смогу провести несколько минут с кем-то, кроме тебя.

Нескольких минут может быть достаточно, чтобы спасти меня.

Когда я возвращаюсь в гостиную, тайная абортница по-прежнему стоит у входной двери, там, где я ее оставила, и дверь за ее спиной слегка приоткрыта. Готовится сбежать.

– Не присядешь? – спрашиваю я.

Она не успевает придумать отговорку. Из чувства вежливости делает шаг вперед. И вот мы уже сидим вдвоем на нашем диванчике. Она пришла с подарком. У нее на коленях большая коробка, завернутая в симпатичную упаковочную бумагу, как на бебишауэр. Твои совиные бормотания уже просачиваются сквозь стены. Твои призывы набирают громкость и высоту до тех пор, пока нам с гостьей не начинает казаться, что по дому гуляет пронзительный ветер, от которого трясутся и гремят стекла. Гостья рассеянно смотрит вокруг. Я хочу посочувствовать, что она не смогла рассказать мужу про свой тайный аборт. Я так сильно хочу, чтобы она стала моей тайной подругой. Хочу открыто признаться, что у меня тоже есть секреты от мужа. Возможно, дойдет даже до рассказа про мою сову-любовницу. Я хочу верить, что после слез и признаний мы с ней заключим друг друга в теплые, откровенные объятия, найдем друг в друге силу, как бывает у тайных друзей, а потом, вероятно, с энтузиазмом обсудим погоду, будем хохотать и красить друг другу ногти на ногах.

– Я приду в другой раз, – говорит она. – Когда у тебя будет не так много дел.

Она растерянно смотрит на коробку у себя на коленях.

– Ты только пришла, – говорю я. – Пожалуйста, побудь еще.

– У меня тут пижамы для твоей малышки, – говорит она. – В этой коробке.

Она постукивает по картонной поверхности.

– Пижамки, – говорит она. – Такие, с симпатичными носочками. Видела такие? Со змеечкой впереди. Но они совсем не подойдут Шарлотте, так ведь? Нет. Скорее всего, не подойдут.

– Это так мило с твоей стороны, – говорю я. – Какой славный подарок. Спасибо.

Она сидит рядом как окаменелый папоротник: изящная, но как будто бы мертвая. Она думает о твоих лапках-царапках. Думает о твоих клиновидных ручках. Думает о твоих длинных пальчиках-палочках. Она думает о том, что все это вместе никогда не упакуется в принесенные ей пижамы.

– Нужно было купить одеяльце, – говорит она. – Или, может быть, такую вот штуковину, которую вешают над кроваткой, и она крутится.

Она снова начинает плакать. Эти слезы нельзя назвать слезами счастья, слезами сестринской солидарности или даже слезами горя. Это слезы горечи. Слезы прощания. Слезы доброй женщины, которая только что достигла абсолютных пределов своей доброты и впечаталась в наглухо закрытую дверь.

– Не знаю, что сказать, – говорит она и снова плачет.

Мне хочется обнять ее.

Но потом я вспоминаю о своих пикантных выделениях и решаю, что лучше не надо.

Тайная абортница пробыла в гостях ровно столько времени, сколько понадобилось тебе на размазывание своих испражнений по стенам детской. Не могу сказать, что виню тебя. Твоя мама совсем не заслуживает доверия. Запах чистящего средства «Пайн-Сол» действует на тебя успокаивающе, и именно им я отмываю стены. Пока я занята уборкой, ты снова начинаешь производить свои зловещие заклинательные квохтания, как с утра. Эта песня звучит смачно, сварливо, но назвать неприятной ее нельзя. Кажется, я тебя недооценивала. Возможно, это идиотская надежда, но, как только твой отец вернется домой с Ежегодного Летнего Барбекю, я расскажу ему, что ты поёшь и что изобрела талантливый способ аккомпанировать себе, постукивая яйцевым зубом по решеткам кроватки, а потом спрошу, как ему идея купить тебе маленькую маримбу или, скажем, мини-балафон.

– Идея экстравагантная, – говорит он. – А как она будет играть на маримбе? Она же не сможет удержать палочки. У нее нет больших пальцев. Она отстает по всем параметрам развития.

Он прав. Он мыслит логически.

– Наверное, ты прав, – говорю я.

Иногда, когда я сдаюсь, твоего отца становится проще уговорить. В его представления о том, что значит быть хорошим мужем, входит время от времени мне потакать, особенно когда ему кажется, что я застряла в тисках безобидной женской блажи. Мне на руку еще и то, что сегодня он чувствует кроткую вину за то, как оставил меня одну на целый день. Ему кажется, что он у меня в долгу. Я вижу, как все эти размышления мягкими облаками плывут у него по лбу. Жду, пока они достигнут нужного места назначения. Муж решает, что нет ничего плохого в том, чтобы выбрать тебе маленькую маримбу в онлайн-каталоге. Мы заказываем экспресс-доставку, после чего твой папа целует меня на ночь и уходит в свою комнатку над гаражом. Через несколько минут он гасит свет. Утомительно, наверное, целый день предпринимать мужские усилия. Ты тоже утомлена, Шуэтта. Для тебя это был по-особому насыщенный день. Ты уже спишь в своей кроватке.

Какое-то время я не иду в постель, сижу одна в кухне, пью чай из стеблей и наблюдаю за тем, как пауки плетут паутину. В такие моменты во мне оживают старые голоса, я начинаю тосковать по жизни в мареве, которая была полна музыки, славных песен, которым подпевали деревья и свет. Когда дул ветер, стволы деревьев ударялись друг об друга, и рождалось нечто вроде глубинного боя гигантских лесных курантов. В те дни я умела летать. Я слышала сердцебиение земли. Иногда звуки пульсировали в воздухе, как кровь в венах. Иногда звуки пульсировали во мне самой, и тогда мое тело само себя убаюкивало колыбельной и внушало мне нежные сны. Птица Лесная Царица учила меня играть песенки на тетиве от лука, на струнах из кетгута. Я умела щипать, щелкать, щебетать. Я умела производить на свет цвет.

Когда доставщик приносит к двери маленькую маримбу, я прошу перенести ее в мою студию. Тебя распирает от любопытства. Меня переполняет надежда. Я беру тебя на руки и подношу к длинным клавишам палисандрового дерева. Как и предсказывал твой отец, палочки ты отвергаешь. Я не знаю, чего ждать. Я-то думала, ты будешь играть длинными пальчиками-палочками или лапками-царапками. Но вместо этого ты, побегав туда-обратно по клавишам, начинаешь выстукивать мелодию яйцевым зубиком. Лязг и дребезг твоей музыки – чистая какофония в новаторском духе. Зубик выстукивает приятное стаккато. Ты сопровождаешь игру на маримбе гипнотическим атональным гудением. Я пребываю в восторженном настроении, пока ты не начинаешь клевать деревянные пластины так сильно, что они расщепляются, а потом и вовсе отваливаются. Это происходит в считаные секунды. Поздно, тебя уже не остановить. Я бессильна. Пытаюсь сохранять оптимизм. Звуковое оформление твоего деструктивного перформанса потрясает холодным нигилизмом. Вся эта картина наводит меня на мысль об экзистенциальных работах Теодора Либера, особенно его знаменитое Rendez-vous 1963, оживленную композицию, которая приглашает исполнителя при помощи пилы уничтожить инструмент прямо на сцене. Кажется, моему эксперименту конец. Но ты, мой совенок, продолжаешь играть. Ты хихикаешь, ты в диком восторге. Сломанные пластины теперь производят звуки других тональностей. Это новые ноты. Твои собственные ноты. Я пытаюсь найти им место в западном диатоническом звукоряде, но они туда не встраиваются. Они проваливаются в промежутки. Я не уверена, что мне все это нравится, но слушаю со всей внимательностью, потому что хочу верить в тебя. Проходит совсем немного времени, и я падаю в водоворот порождаемых тобой звуков.

Моя жизнь превращается в цепочку крошечных жемчужинок-воспоминаний, нанизанных на прозрачную нить. Обычно ты спишь до полудня. Когда ты просыпаешься, я меняю тебе подгузник и кормлю рублеными голышами, смешанными с сырым яйцом. После завтрака ты как по часам отрыгиваешь аккуратную погадку. После обеда мы вдвоем садимся музицировать. Я решила называть звуки, которые мы производим, музыкой. Я играю на виолончели, ты бегаешь вдоль маримбы и клюешь то, что осталось от клавиш. Я не могу быть уверена в том, нарочно ли ты извлекаешь именно такие звуки, или же они являются результатом импровизации, своеобразный реди-мейд. В любом случае мне стало проще проживать дни. Правда, если я пытаюсь играть собственную музыку, ту, которую хочу исполнить вне зависимости от твоих пожеланий, ты набрасываешься на меня, клюешь пальцы, жестоко атакуешь гриф. Сюиты Баха для виолончели соло выводят тебя из себя настолько, что ты готова биться до крови. Романтики тебе нравятся куда больше. Время от времени мне удается тайком ввернуть пару-тройку тактов Брамса, но это рискованный шаг. Гриф виолончели почти насквозь проломлен в нескольких местах твоим полным неодобрения клювом. Я поняла, что лучше всего следовать за твоими желаниями и подстраиваться под твой строй. Конечно, иногда случаются недопонимания. Виолончель – инструмент млекопитающих, в твоих же нотах слышатся пронзительные птичьи крики. Но обычно нам с тобой удается звучать в унисон по меньшей мере по несколько минут в день. Мне приятно думать, что ты унаследовала часть своей музыкальности от меня. Мелодии не повторяются, ты каждый раз сочиняешь что-то новое.

– Прекратите немедленно этот бардак! – кричит твой отец, если слышит наши занятия. – У нее же полые кости! Она себе что-нибудь сломает!

Я не обращаю никакого внимания на его невежественные восклицания.

Когда настает день Застолья по случаю Дня благодарения, у меня уже все аргументы наготове. Я говорю твоему отцу, что ты достойна быть членом семьи не меньше, чем любой из твоих двоюродных псов.

– До дома твоих родителей всего восемнадцать километров, – напоминаю я. – Если Шуэтта будет плохо себя вести, ты просто отвезешь нас домой, а потом вернешься к семье без нас. Мы должны хотя бы попробовать, ради Шуэтты.

Твой отец ничего не отвечает. Возможно, он думает, что сама идея демонстрации тебя его семье настолько абсурдна, что ее не стоит даже обсуждать. Он практически не ищет отговорок, просто садится в машину и уезжает без нас.

Я чувствую себя женой Синей Бороды, пташкой, оставленной дома с косточкой в руке вместо ключа.

Но день погожий и ясный, мы с тобой проводим время вместе, наслаждаемся солнечными ваннами на нашем маленьком заднем дворе, окруженном полутораметровым забором. Ты копаешь ямки в земле, а я пью клубничный дайкири, наливая его из праздничного графина. Я забываюсь и клюю носом в ноябрьском тепле Калифорнийской долины. Мне в голову приходят ленивые мысли о том, придет ли ко мне еще раз тайная абортница. Может быть, она ускользнет сегодня с Застолья по случаю Дня благодарения и заглянет ко мне, как произошло в день Ежегодного Летнего Барбекю? Я задумываюсь (и не без горечи), привезет ли она когда-нибудь обещанное одеяльце. Но винить ее в том, что она держится отсюда подальше, я точно не буду. Наверное, она очень разочарована в себе после того, как попыталась стать мне подругой и не смогла. Люди всегда говорят себе: «О, мне нужно больше общаться с этой бедной женщиной, застрявшей дома с этим бедным-бедным ребенком, надо не забыть однажды к ней заехать». Но дни и недели проходят длинной чередой, и даже самые добрые люди позволяют себе забыть о своих добрых намерениях, потому что жизнь вокруг становится гораздо проще, когда перестаешь зацикливаться на своих добрых намерениях.

А потом я думаю, ну что ж, если тайная абортница не приезжает, почему бы мне самой не посадить тебя в свою маленькую машинку и не отвезти на Застолье по случаю Дня благодарения? От этой мысли меня разбирает смех, как представлю, какую суматоху мы с тобой поднимем, явившись без приглашения. Однако я так не сделаю. Семья мужа все равно получит свое извращенное удовлетворение. Они насладятся тем чувством превосходства, которое испытают рядом с тобой, поняв, как им повезло иметь детей-псов, а не совят наподобие тебя.

Так что, совенок, когда ты снова меня удивляешь, мы с тобой по-прежнему только вдвоем.

Сначала мой дремлющий взгляд привлекает резкое движение твоей головы. Меня все еще немного тревожит твое умение поворачивать голову на триста шестьдесят градусов, как у всех сов, именно поэтому я обращаю внимание на это движение.

Я вижу, как ты неотрывно наблюдаешь за чем-то в дальнем углу двора.

Я перевожу туда взгляд.

Возле забора я замечаю маленькие пыльные взрывы, поднимающиеся из норы.

Вижу, но не понимаю, что происходит.

Я глазом не успеваю моргнуть, как ты на одном дыхании преодолеваешь двор – о, деточка моя, ты почти летишь, почти отрываешься от земли, – и вот у тебя в клюве уже болтается какое-то мертвое животное.

Выходит, что впервые я становлюсь свидетелем твоей успешной охоты поздней осенью, но погода стоит теплая. Я одела тебя в легкое розовое хлопковое платьишко без рукавов и обула в маленькие розовые сандалики. Капли крови разлетаются из клюва и забрызгивают сандалии и платье. Твои глаза мерцают в свете солнца.

Я выхожу из ступора и подскакиваю, готовая бежать к тебе, чтобы срочно отнять этот несуразный комок шерсти и крови, ух, я тебя сейчас накажу, ух, налуплю – пам, пам, пам, – чтобы ты второй раз подумала, прежде чем сотворить такую несуразную жестокость…

Но что я вижу! Ты бежишь ко мне, совенок. Бежишь к мамочке показать свою добычу. Ты хочешь, чтобы я гордилась тобой. Разве может мама не испытывать гордость за ребенка, который хочет ей что-то показать? Как блестят твои глазки! Как ты счастлива! И тогда я оставляю при себе свою первоначальную реакцию. Я спонтанно решаю позволить тебе играть с той дрянью, что ты держишь в клюве, а не отнять ее. В конце концов, дело сделано. Существо у тебя в клюве выглядит относительно мертвым, а его шерсть даже после смерти кажется чистой и опрятной. Это не грязная крыса, зараженная глистами, как я боялась. Скорее всего, при жизни это была песчанка или хомячок, сбежавший из клетки. Какой-то домашний зверек. Ты начинаешь есть, а я испытываю гордость за тебя.

Я слышу жалобный детский голосок из-за забора: «Орешек? Орешек? Мам, я не могу найти Орешка!»

Я в ужасе. Что, если сейчас соседская мама пойдет по следу, ведущему через двор к нашему забору, и увидит у тебя во рту мертвого Орешка…

Но что я вижу! Ты мигом проглотила все улики – хрум, хрум, хрум, – какая умница! Теперь та другая мама ничего не увидит, и я испытываю незнакомую смесь облегчения, стыда, гордости, бурного веселья и ужаса.

Я слышу, как соседская мама говорит: «Не волнуйся, Генри: наверное, Орешек снова прячется за плитой. Пойдем домой. Пора кушать индейку».

Ты забираешься ко мне на колени и впервые за несколько недель просишь грудь. И мне кажется, что сюрпризы этого дня уже исчерпаны, Шуэтта, но, пососав молоко всего несколько минут, ты больно кусаешь меня за сосок, пуская кровь, а потом летишь в дальний угол двора, где начинаешь купаться в пыли. Так ты обычно успокаиваешь себя, когда в твоей жизни происходит что-то новое и неожиданное. Что тебя так обеспокоило? Ты что, чувствуешь укол совести из-за того, что убила Орешка? Что это я слышала, уж не звонок ли в дверь? Может быть, это соседская мама пришла к нам домой с обвинениями в том, что мы украли питомца ее сына и съели его? Поэтому ты так разволновалась?

Я сижу и не шевелюсь. Не хочу столкнуться с материнским гневом, не хочу покупать ее сыну нового питомца.

Через час я пожалею об этом решении. На входной двери я обнаруживаю приклеенную скотчем записку.

Записку от тайной абортницы.

Я чувствую, как во мне разрастается бездна изумления. Подумать только, она все же пришла навестить нас.

Я открываю записку.

Вот небольшой подарок для твоей дочки.

Кстати, ты потрясающая мама. Я тобой восхищаюсь.

Увидимся,

Т. А.

На коврике у входа коробка, упакованная в бумагу праздничных оттенков и перевязанная ярко-розовой лентой. Я заношу коробку в дом и открываю ее, пока ты играешь с ленточкой.

Она выбрала для тебя три подарка, как три дара волхвов.

Обещанное одеяльце. Мобиль в кроватку с фигурками «Трех Слепых Мышат» [4]. Тактильную книжку-игрушку «Милый медвежонок», которую ты мгновенно выхватываешь у меня из рук и начинаешь рвать на лоскуты.

Свершилось.

Теперь у меня действительно есть тайная подруга.

Предыдущая главаГлава 4 из 9Следующая глава