Уже год Аввакум несет пастырский крест. И ему нет ни минуты покоя. Не на исповеди только людское горе и грех толкутся к нему в душу.
Они приходят и сюда, в его «келью», всегда, каждый день. Идут за советом, судом, идут с недугами «души и тела».
Несут детишек, больных грыжей, родимчиком.
Аввакум «все для всех». Любовно, ласково, а иногда сурово, «с прощением» лечит он души.
Как умеет, лечит и тело. Взрослых и деток маленьких. День и ночь…
Вот и сейчас он только что вернулся из церкви от вечерни – говорил народу с час, толковал об Аврааме, а дома его уже ждут.
Старуха маленькая, худенькая, на его мать похожая.
– Что ты? Какое дело? – спрашивает Аввакум, благословя пришедшую.
– Батюшка, заступи. Помоги, батюшка. Взяли у меня Дарюшку-то. Увели.
– Какую Дарюшку?
– Дочку мою. К обедне пошла… И не вернулась. К начальнику, – слышь, увели, на острог. Господи Исусе… Одна всего и есть радость – дочка. Вызволи ты ее, батюшка.
Старуха рыдала беззвучно, почти без слез: все выплакала. Аввакум потемнел.
По наружности он остался спокоен, но вдруг потемневшие глаза и морщины на лбу говорили, что он еле сдерживает вспышку гнева.
Еще не сумел укротить он себя, хотя не любит в себе этого земного чувства. Не гневается он «всуе», но не хорошо гневаться пастырю и по делу.
– Иди, мать, не попустит ему Бог его окаянства. Разразит. Иди… Верну я тебе дочь…
Аввакум снова благословил старуху и пошел к себе.
Он сказал… Это значит: сделал.
Был вечер…
Народ шел к вечерне. Шел сюда и «начальник».
Это был молодой сын боярский, начальствующий небольшим охранным острожком, – маленькой крепостцей, назначенной наблюдать за возможными движениями инородцев.
Аввакум, который тоже шел в церковь, остановился и стал ждать стольника. Тот захотел благословиться, но Аввакум отодвинулся.
– Постой… Погоди… Я тебя хочу сначала спросить об одном. Вот царь тебя здесь поставил нас от татарщины блюсти, правду и суд чинить… Так я к тебе с жалобой.
– В чем дело?.. Мне недосуг, я еще должен повидать кое-кого.
– Подождет. А ты послушай: была у вдовы овца… Одна всего… И доход, и утеха… И пришел к богатому гость. Жалко ему стало своих овец да коров. И он взял у вдовы овцу и зарезал. Как рассудить?
– В оземствовании такому нет места, – откликнулся начальник.
– Ты по правде судишь… Такой человек гнев себе Божий копит. Мало ему темницы подземной. И уготовано место ему в адовых темных жилищах, идеже несть света, но тьма кромешная, гроза неумолимая и плач неутешимый. Люто место и зело страшно. Одначе еще скажу. Была у вдовы дочь. Радость ее и утешение ее. И пришел блудный и сильный и взял ее к себе, чтобы позабавиться ею, как цацой. И не внял слезам вдовы… Что думаешь, как рассудишь этого… Больша его вина того татя или меньше?
Стольник вспыхнул и побледнел от гнева, но сдержался и глухо ответил:
– Хуже.
– Верно говоришь… Нет этому места и в аду. Нет казни, достойной душе прелюбодейной. И на земле еще постигнет казнью Бог плоть блудящую, и псы будут тело его лизать, как Иезавель.
Воевода круто повернулся и пошел назад.
– Ты еще узнаешь меня… Не обойдется тебе даром говор, – бросил он на ходу.
Аввакум пошел в церковь. Он знал, что шел на муку.
«Объяша мя болезни смертные, беды адовы обретоша мя: скорбь и болезнь обретох», – говорил он себе, поднимаясь по крыльцу церкви.
Беда шла…
Вечерня шла к концу. Вечер тихо спускался… В храме стояла мертвая, усталая тишина.
Еле мигали свечки желтыми огоньками. Темные иконы строго смотрели на десяток-два молящихся.
Народу было мало.
Аввакум вышел для «отпуста», когда какая-то неожиданная тревога на улице остановила его внимание.
«Враги наступают на мя», – догадался поп и спокойно стал заканчивать службу…
В храм стали входить и стрельцы.
Первые шли тихо и чинно. Но следующие, очевидно, уже начали забывать, где они.
Они стучали, гремели оружием. Кто-то даже крикнул: «Чего вы? Тащи его!» – но испугался тишины и умолк. На две минуты даже стало тихо.
Последнее слово сказано. Последний поклон положен и сразу нахлынула буря…
Храма не стало.
– Тащи его… Бей его… – истерически, с грязной бранью кричал «начальник». Священника в ризах потащили по полу храма.
– Стой, Иуда! Прочь вы, стража каиафова!
Стрельцы на минуту отступили под горящим гневно пророческим взглядом.
– Слушай ты, блудник… Убьешь меня – Божья воля… Бог найдет делателей на ниву свою, а ты знай – верни матери дочь. Не вернешь – на земле тебе будет хуже ада. Слышишь?
Стрельцы опомнились и снова поволокли…
Голова мученика ударилась об острый выступ двери. Струйка крови потекла по церковному полу.
Кто-то не вытерпел, не дождался, когда выйдут из храма, и ударил его по лицу.
– Убей, коли можешь, – доносился до стольника ослабевающий голос, – а ее матери отдай. Ради Матери Небесной прошу. За меня ответ тебе не велик, не больно я миру нужен, а мать не обижай.
Священник Христов потерял сознание.
Удары участились. Сам стольник не принимал участия. Даже не кричал – он о чем-то думал.
– Водой его полить, – выдумал один стрелец, – а то не кричит.
Вырвали ведро воды у старухи и вылили на голову попа.
Тот снова очнулся.
«Господи, изведый мя из чрева матери моея, сопричти мя с Захариею пророком, Филиппом Московским, Стефаном Пермским… Прими мя, Господи…»
Его глаза остановились на стольнике.
– Отошли старухе дочь… Молю… Отпусти… – и снова умолк. Стало тихо, тихо…
– Кажись, кончился, – сказал кто-то. И все замолчали в смутной тревоге. – Идемте.
Все пошли. Они чувствовали, что совершилось нехорошее: распятие апостола Христова.
Сумрачный шел и стольник.
Перед ним стояло бледное лицо апостола, его горящие глаза. «Все о старухе говорил… О себе не просит…»
Он хотел выбраниться, но не мог договорить. Остановил какой-то смутный запрет совести.
– Отведи старухе… дочь… Сейчас, – приказал он одному из подчиненных. – А его несите ко мне в избу.
Два стрельца понесли попа.
Он не стонал… И не двигался.
Стольник шел, точно решая какую-то странную задачу.
Он наткнулся на непонятного для него человека, на непонятную и слишком большую душу.
«Все о старухе», – мелькало в голове.