В 1672 году патриархом стал Питирим II, бывший крутицкий митрополит, долго державшийся старых отеческих преданий, но наконец соблазнившийся богатством и властью.
К нему обратилась с просьбой за сестер-мучениц игуменья Алексеевского монастыря, где содержалась Евдокия Урусова. За время, которое Евдокия пробыла в монастыре, игуменья узнала ее, полюбила и сильно жалела и ее, и Феодору.
Ходатайство игуменьи имело успех.
Питирим был тронут рассказом о страданиях Морозовой. Жалость и желание заглушить чувство стыда, раскаяние за свое отступничество, которое он всегда испытывал перед прежней паствой, склонили его на ее сторону.
И патриарх обещал помочь, чем сможет, сестрам. При первой же встрече с царем Питирим печаловался перед ним за страдалиц.
– Советую тебе, государь, освободи ты Морозову, дай ей с сотню дворов крестьян и пусть живет мирно; да и княжну отдал бы мужу. Так бы лучше было. Женское их дело. Что они смыслят?
Царь нахмурился. Ему не хотелось отказать патриарху, но не хотелось и освобождать боярыню.
Слишком сильно уязвила самолюбие царя, привыкшего к раболепству, твердость Морозовой в нежелании изменить вере по его прихоти.
– Святейший владыка, – с досадой отвечал Алексей Михайлович, – я сам бы давно это сделал, да не знаешь ты лютости этой вдовы. Не знаешь ты, сколько поругалась и ныне ругается она. Много наделала она мне трудов и неудобств показала. Да если не веришь моим словам, изволь сам испытать, – обрадовался царь выходу, который представлялся ему этим, так как он знал, что Морозова и перед патриархом не откажется от «заблуждений», а это избавляло его от обещаний освободить ее. – Призови к себе, спроси и сам узнаешь ее твердость, начнешь истязать ее и вкусишь приятности ее. Потом я сделаю, что повелишь.
– Ну, ин будет так. Потружусь и я, – согласился Питирим, не сомневаясь, что он с первого же слова заставит Морозову изменить делу всей ее жизни.
Он судил по себе.
Но не все так легко меняют сокровище души на сокровища земные, за четверик коней и патриарший каптырь, как это сделал Питирим.
И не к числу людей, способных продать душу за сотню дворов и спокойную жизнь, принадлежала Феодора.
Но рабьим душам не понять того, что выше их. В ту же ночь Питирим приступил к делу.
Морозову привели в Чудов монастырь и ввели в знакомую ей «вселенскую палату».
В слабо освещенной палате Морозова увидела группу черных клобуков, расположившихся вокруг длинного «писанного» стола…
«Поведут вас на сонмища, – мелькнуло в уме Морозовой, – убиют вас… Будут поносить Меня ради».
Увидев в переднем углу палаты новые образа с «румяным Иисусом», она отвела от них лицо и перекрестилась истово, глядя на небо, – в потолок. Клобуки глядели на нее, но она им не кланялась. Молодое исхудавшее и побледневшее лицо глядело на них гордо, как бы говоря: «Что вам нужно? Что хотите делать, делайте скорее. Все равно вам, рабам, не сломить воли Морозовой, не свести ее с ее дороги. Свободно душа ее избрала ее путь и не сойдет с него…»
Феодора присмотрелась к темным фигурам и увидела, что волцы, собравшиеся на нее, были старые знакомцы: патриарх Питирим, «краснощекий» Павел Московский, «блинник», теперь же митрополит Крутицкий, Иоаким Чудовский, который взял ее после первого ареста.
Питирим искренне жалел Морозову бессильной дешевой жалостью ничтожных трусливых людей.
Кроме того, он внутренне чувствовал ее правоту, сознавал себя отступником и стыдился, не смел глянуть ей в глаза.
Трудно было ему вести допрос. Суровые и смелые глаза боярыни тревожили его. Мучили, будили в душе его что-то забытое, дорогое в прошлом, но давно поруганное и преданное.
Он постарался заговорить ласково и внушительно:
– Дочь моя, почто окаменело сердце твое? Брось бредни всяких нечестивых лядов, покайся…
Боярыня не отвечала. И это небрежное, снисходительно-пренебрежительное молчание сразу сбило с толку судью.
– И охота тебе, – заговорил он, сбиваясь, – или цепи очень полюбились?
– Кому, кроме христопродавцев, узы Его не любы?
Питирим окончательно смешался. Он даже заговорил от смущения совсем по-человечески, почти ласково:
– Причастилась бы… Исповедалась бы, – заговорил он снова.
– Мне некому исповедаться и не у кого причаститься, – тихо отвечала боярыня.
– Попов много в Москве, – ответил патриарх.
– Попов много, но истинного нет, – услышал он в ответ. – Истинные все в Сибири. А то на срубах сгорели вашим милосердием. Одного знаю Христова попа, которого еще не сожгли вы, не успели; да тот далеко, живым в могилу закопан…
– Это Аввакум-то? Бесов слуга, – вспылил было патриарх и осекся под гневным, вдруг загоревшимся взглядом боярыни. – Ну пусть его… Сам уж я на старость понуждусь исповедать тебя и, отслужа, сам тебя причащу…
Боярыня усмехнулась… Предложение патриарха было большой честью, но, конечно, и он сам хорошо понимал, что для Морозовой нет разницы между ним и последним попом.
– Не понимаю, что ты говоришь, – ответила она почти с досадой. – Разве есть разница между ними и тобой? Разве ты не творишь их волю? – заговорила она с горечью. – И то, когда ты простым попом был, причастилась бы от тебя, правую руку отдала бы за святое причастие. Когда ты был митрополитом и держался обычая, преданного отцами нашей Русской земли, носил клобучок старый, и тогда причаститься из твоих рук было бы нам в радость. А ныне ты захотел творить волю земного царя, а Содетеля своего презрел за рогатый клобук римского папы да патриарший каптырь, и оттого не святы в твоих руках дары.
Трудно понять сцену, которая последовала за этой речью Морозовой. Захотел ли патриарх поглумиться над беззащитной скованной узницей, или он по старческому недоразумению не познал, что творил, но Питирим силой захотел помазать чело мученицы освященным маслом.
– Дайте мне облачение да елей. Помажу ее. Авось придет в разум. Обезумела она явно…
Облаченному патриарху подали сосуд и сучец. Патриарх приблизился к боярыне, творя молитву.
«До этой минуты, – говорит житие, – она висела на руках сотников. На их руках вся облегшися».
При приближении патриарха она выпрямилась и встала на ноги. Она ждала, все еще не веря, что чернецы посягнут на насилие. Краснощекий Павел протянул было свою жирную руку и хотел приподнять треушек от клобучка, падавший на белый лоб боярыни, чтобы патриарху удобнее было помазать ее маслом, но Феодора гордо отстранила руку митрополита.
– Прочь! – закричала она митрополиту. – Как ты смеешь дотрагиваться до моей головы, открывать ее, или не разумеешь нашего чина? – продолжала она, указывая на свой иноческий клобук, треух и черное платье.
Павел отступил… Но Питирим все-таки не оставил своей затеи и подошел к Феодоре.
Та резко отвела его рукой.
– Отойди! – почти закричала она, протягивая к патриарху руку. – Не подходи! Не допущу я, чтобы вы сгубили меня своим отступным маслом. Уходи прочь! Или, как древние мучители, ты силой хочешь осквернить меня отступным маслом?
Боярыня так смотрела на патриарха, что далеко не храбрый владыка понял, что лучше «бросить».
– Унесите ее! – проговорил патриарх. – Вражья дочь… Исчадие ехиднино… Убрать ее скорее, смрадницу! – кричал он. – Бросьте ее о пол и тащите, не щадя, как пса цепью, – приказывал забывшийся святитель стрельцам.
Поддерживавшие боярыню стрельцы отпустили ее, стоявший сзади изо всех сил дернул за цепь, прикрепленую к ошейнику. Морозова сразу опрокинулась навзничь и с размаху ударилась головой об пол. Стрельцы испуганно остановились, боясь, не совершили ли они убийства.
Но «мягкий, любвеобильный, жалеющий» патриарх не допустил «нежностей».
– Волочите, – закричал он, – чего стали? Сказано вам: как собаку!
Сотник снова дернул за цепь, цепь натянулась, и бесчувственное тело Морозовой потащилось по полу, подпрыгивая и стуча головой.
Железный ошейник глубоко врезался в тело, в некоторых местах была сорвана кожа.
Из пораненных мест текла кровь, и за боярыней оставался сзади кровавый след.
А в конце палаты темнелась в слабом освещении кучка черных людей перед большим столом. Неясно выделялись под клобуками и смотрели в сторону Морозовой бледные, освещенные «радостью» лица святителей.
Темная, полуосвещенная палата с низкими сводчатыми потолками теперь сильно напоминала застенок.
Протащив через всю палату, стрельцы поволокли боярыню по лестнице вниз головой. «И сице ей, влекомой с лестницы, все ступени главой своей сочта…»
Только на дворе отпустили цепь. Здесь Феодору бросили на дровни и повезли обратно в Печерский монастырь.
Второе «увещание» кончилось…
Характерно, что и историки (Тихонравов), и беллетристы (Чмырев, Мордовцев, Полипов) вместо действительного финала беседы «скромно» и «коротко» пишут: Морозову увели. Или: Морозову унесли.
Своеобразное отношение к исторической правде.
После Морозовой допрашивали с такой же «терпимостью» и «успехом» Урусову и Марью Данилову, по мирскому имени Акинфию, близкого и дорогого Морозовой человека.
На другой день по приказу патриарха Морозова, Урусова и Марья Данилова, каждая отдельно, были привезены на ямской двор.
В ямской избе было много народа, было темно, и ни одна из узниц не знала, что и ее «родные» здесь.
«Что-то теперь Дунюшка?» – даже подумала Морозова и вдруг радостно вскрикнула.
Глаза боярыни освоились с темнотой избы, и она увидела, что Урусова с Даниловой почти рядом с ней.
Урусова напряженно смотрела на грязную стену и не то молилась, не то о чем-то думала.
– Дунюшка, – окликнула Морозова княгиню. Та оглянулась.
Обе рванулись друг к другу, но цепи мешали им.
Федосья Прокопьевна, звеня оковами, протянула княгине руку и проговорила:
– Ну вот и слава Богу… И я с вами… Терпи, сестра, терпи…
Наконец приказано было ввести их в соседнюю палату, где собрались бояре: князь Иван Воротынский, князь Яков Одоевский и Василий Волынский.
Они горячо беседовали о последней медвежьей травле… Волынский горячился и сильно жестикулировал руками. Одоевский то и дело весело, по-детски, хохотал, так что трудно было подумать, что эта веселая беседа ведется рядом с застенками.
Морозова взглянула на бояр, и ей вспомнилось, что оба князя были постоянными гостями ее мужа, редкий день не захаживали они к ним в дом.
Она сурово взглянула на них и не поклонилась…
– Призваны мы на государское дело: пытать вас за ваше воровство, – оборвав беседу, начал Воротынский, – коли вы в нем не повинитесь.
Узницы молчали.
– Допрашивать, что ли? – обратился Воротынский к Одоевскому.
– Чего тут… Видишь, молчат. Так допросим – заговорят, – указал тот на застенок.
По знаку Воротынского Иларион Иванов вместе со стрельцами потащили женщин в соседнее помещение.
Темный, без окон, застенок, слабо освещенный восковыми свечами, стоявшими на допросном столе, производил жуткое впечатление. Все орудия пытки были налицо.
«Ради страху», – как говорили тогда.
К потолку привешены «хомуты» – хитрые приспособления для дыбы и встрясок. По стенам висели кнуты, петли, клещи. В углу был устроен обыкновенный кузнечный горн. Около него две большие жаровни… В стороне лежали гири, веревки… На всем этом чернелись следы запекшейся крови…
Огромный горн было полон. В нем тлели и вспыхивали синеватым огнем уголья.
У горна и у хомутов возились палачи с тупыми «рабочими» лицами: казалось, что они заняты настоящей работой. С проходившей через весь свод балки свешивались веревки для дыбы, внизу лежала тяжелая дубовая доска.
– А ну-ка, начни с этой, – и Воротынский указал на Данилову.
– Оголи до пояса, – сказал он палачам.
Марья было вздрогнула от едкого чувства стыда, но потом перекрестилась и опустила руки.
Палачи сорвали с Акинфеюшки верхнюю одежду и спустили рубаху до пояса… Смущенная «инокиня» торопливо прикрыла руками девичьи груди, согнулась; но палачи грубо разняли руки и связали их за спиной…
Несчастную подняли на дыбу…
Послышался сдавленный, заглушенный силою воли, крик: руки девушки выскочили из суставов.
– С нее будет, кинь, – сказал Воротынский.
– Кинь оземь, – послышался снова приказ. Данилова была брошена на землю.
– Твоя очередь, княгинюшка, – насмешливо-ласково сказал Воротынский Урусовой. Палачи схватили Урусову.
На голове княгини был надет «треух из драгия цветовидныя вещи». Воротынский грубо сорвал его с головы княгини.
– Как ты смеешь, – крикнул на нее снова Воротынский, – носить цветное, коли ты в опале царской?
– Я перед царем не согрешила, – спокойно отвечала Урусова.
Урусову, как и Данилову, привязали к дыбе и вздернули. Когда бросили рядом с Даниловой, руки ее были тоже вывернуты.
Напрасно она пыталась совершить крестное знамение: руки не поднимались.
– Господи, помоги, – в тоске вскрикнула она и с силой вскинула руки. – О-о-о, – застонала княгиня, и тотчас вскрикнула уже радостно: она могла перекреститься.
– Твоя очередь, боярыня, – обратились к Морозовой… Та все время стояла спокойная и суровая, как судья… Только иногда взгляд ее смягчался: это когда он встречался с глазами Урусовой и Даниловой.
Теперь она спокойно подошла к дыбе.
– Делайте дьяволово дело, – проговорила она палачам.
– К чему ты пришла, боярыня? – заговорил Воротынский. – А все от того, что в дом Киприяна и Федора юродивых и прочих таковых принимала. Держалась учения юродов – нищих, а царя прогневала.
– И ты у меня не реже юродивых гащивал. Только они Христа ради юроды, а ты не бесов ли юрод? – перебила его Морозова.
– Род свой обесчестила, славу своего благородия осрамила, – вступился Одоевский.
– Не велико наше благородие телесное и слава человеческая суетна на земле! Все тленно и мимоходяще. Помысли о Христе, кто Он и чей Сын? Коли не знаешь, я расскажу тебе. Он Господь наш, Сын Божий, оставил небеса для нашего спасения. Во образе Божием Сын зрак раба приял и жил во плоти на земле всегда в убожестве, как нищий; после распят был от жидов, как и мы все от вас мучимы. Что наше мучение? Ничто после Его Спасовых мук. А слава такая, как ваша, перед Христом бесславие.
– Как ты смеешь равнять себя со Христом? – закричал Воротынский.
– Я и не равняю.
– Ну, что еще с ней толковать, тряхните-ка ее хомутом!
Подошли палачи. Морозова стояла не двигаясь.
«Руками срачицы ея увиша по концех ея сосец и руки на опако завязавше и повесиша на тряску», – рассказывает житие.
Подобно двум первым женщинам, Морозовой завязали назад руки и привесили ее к дыбе.
Вися на дыбе, боярыня не умолкала ни на одну минуту и укоряла бояр за «лукавое их отступление».
Обозленные ее «жестоковыносливостью», бояре держали ее на «стряске» долго: «висела на дыбе полчаса и ременем руки до жил протерли».
Наконец и ее бросили.
– Не кончить ли? – нерешительно заговорил Воротынский.
– Государь приказал пытать до конца, – ехидно заметил подъячий, недовольный приказанием Воротынского, – нужно еще ледком да плеточкой попробовать.
– Что ж, исполняйте волю государя, – заметил холодно князь.
Боярыню вытащили на двор и положили рядом с княгиней на снег. Урусова слабо стонала. Данилова лежала молча.
Между тем принесли мерзлую обледеневшую тяжелую доску и положили «на перси» мучениц.
Сначала они почувствовали, как страшный жар охватил их, потом их охватил страшный нестерпимый холод: им казалось, что кровь стынет у них в жилах, что какая-то огненно-холодная волна жжет сердце.
– Довольно, оставьте, – проговорил Волынский, – ничего не поделаешь, нечего зря и мучить.
Доску сняли, оставив их лежать на дворе. Но пытка не кончилась.
Решили еще попробовать на Даниловой.
Акинфеюшку, вынутую из «хомута», положили вниз лицом на «кобылу». Это было нечто «вроде наклонно поставленного длинного стола с круглою прорезью в верхней части “кобылы” для головы, чтобы во время истязания кнутом или плетью пытаемого по спине кнут не попадал в голову, и с кольцами по сторонам для привязывания к ним истязаемой жертвы».
Руки и ноги несчастной прикрутили ремнями к кольцам, и два палача вперемежку стегали ее ременными кручеными плетьми по голой спине…
Спина быстро покрылась алою кровью.
Тогда Акинфию перевернули на спину и стали сечь «по чреву». Пытку производили «в ногах Морозовой и Урусовой».
Все это было так бессмысленно жестоко и бесчеловечно, что даже железная Морозова не выдержала и заплакала.
– Таково-то ваше христианство, чтобы так людей мучить? – кинула она Илариону Иванову.
– Если вы не покаетесь, то же и вам будет, – ответил тот.
– Потерпим. Не вы первые на Христовых слуг ополчаетесь. И до вас были Нероны да другие мучители. Величались, пока не сдохли как псы.
Наконец сечение Марии было окончено. Бояре ушли. Мария еще имела силу держаться на ногах.
Она спросила себе полотенце.
Те же палачи подали ей его с доброй, просящей прощения улыбкой.
Невеста Христова провела полотенцем по спине и, пропитанное кровью, передала палачу.
– Снеси-ка ты его к брату моему Иоакинфу Герасимову и скажи, что сестра-де ему своею кровью кланяется; он тебя наградит за это.
Палач принял платок, как святыню.
Было уже за полночь. Ехать к царю с докладом было поздно. Только утром Воротынский поехал к царю.
Он был, как всегда утром, в «палате».
– Ну? – спросил царь, увидев князя.
– Упорствуют, – коротко ответил Воротынский.
– Упорствуют? Хорошо же! – в бешенстве закричал Алексей Михайлович. – Завтра оповести всех, что сиденье будет, да прикажи костры приготовить, я с ними справлюсь.