В маленькой келейке инокини Феодоры начинает темнеть, но она не замечает этого. Морозова кончает письмо к Мелании. Подыскалась оказия отправить письмецо, и Морозова обрадовалась случаю, как особой милости Божией.
– Слава Богу, что волци руки-то оставили не связанными, – проговорила она в сторону Амосовны, приставленной к ней по милости царя.
«Могу попросить матушку помолиться обо мне, грешной… А може и придет сюда: приведет Бог»…
Она подняла уставшую от письма руку и перекрестилась…
– Чего ты ей пишешь-то, мать?
– Ведомо что. Одно мою душу мучит – молиться не могу ради этой цепи-то, земные поклоны класть. Прошу вместо поклонов какое послушание наложить. Да вот, коли хошь – слушай, что пишу: «Увы мне, мати моя, – Морозова стала читать почти с теми же приемами, как читают за обедней Златоуста, – увы, не сотворих ничего доброго. Не исполняю я дела иноческого! Как я могу теперь поклоны земные класть! Ох, люто мне, грешнице! День смертный приближается, а я, унылая, в лености пребываю. И ты, радость моя, вместо поклонов земных благослови мне Павловы узы Христа ради поносити; да еще, если изволишь, благослови мне масла коровьего, и молока, и сыра, и яиц воздержаться, а не праздно мое иночество будет, и день смертный да не похитит меня неготову. Одно только постное масло повели мне ясти».
– Ну, это нехорошо, мать. И так ты на ладан дышишь от тесноты да уз. А еще хочешь голодом себя морить. Неладно удумала.
– А ладно или нет – это воля матушки Мелании. Недаром ее взяла за евангельскую мать. Против нее не пойду… Чу?.. Кажись, идет кто-то? Не Оленушка ли?
Морозова встрепенулась, но потом недовольно махнула рукой.
– Ну, чай, Иларион, все.
Действительно, в келию вошел Иларион, митрополит Рязанский, почему-то избранный увещать боярыню.
– Зачем пришел, отче? – встретила Илариона Морозова. – И здесь не будет мне покоя от вас?
– Не беспокоить тебя, боярыня, пришел я, а твоей ради пользы. По неправому пути пошла ты, и погубишь ты душу свою. Вернись, боярыня, пока не поздно, пока и патриарх, и великий государь еще готовы принять с радостью тебя, как пастырь заблудшую овцу.
– По неправому? А где же правый-то путь? Укажи. Не у вас ли с Никоном? Не с тех ли пор на правый путь встали вы, как святые книги по греческим указкам изменили? Али тогда вы правду увидали, как отеческие предания бросили да по никонову сказу службу Божью поковеркали?
– Оставь, боярыня, говорю тебе, оставь ты гордыню свою и помысли: возможно ли то, чтобы патриарх неправ был, и не один патриарх – не Никон только, а все патриархи, а простой протопоп, ополоумевший от злости, патриарха правее был? Помысли – а то ведь ты его слова-то говоришь – Аввакумовы.
Морозова, спокойно слушавшая Илариона, при упоминании Аввакума вдруг вспыхнула и в волнении даже попыталась встать, но, удержанная цепью, опять опустилась на стул.
– Не тебе, отступнику, как Иуда, за тридцать сребреников продавшему Господа, говорить о святом мученике. Пошли Бог всем нам такое безумие, как у Аввакума. Он, полоумный, гниет сейчас за веру в Пустозерске, в могиле живой. А ты вот, отче премудрый, за свое отступничество на вороных конях катаешься, в каретах ездишь.
– Эх, боярыня, – с деланным смирением отвечал Иларион, – клевещешь ты на нас, смиренных слуг Христовых, простых священников Божиих, служащих ему по силам своим.
– Священники… – Феодора укоризненно покачала головой, и в глубоких глазах вспыхнул огонек: – Чьи вы священники? Мельхиседек прямой был священник, не искал он ренских, и романей, и водок, и вин процеженных, и вина с кардамоном, и медов малиновых и вишневых, и белых разных, жил в чаще леса в горе Фаворской семь лет, ел верхушки деревьев и вместо питья росу лизал. Вот как жил Мельхиседек. На вороных конях в каретах не тешился, ездя. Да еще был царской породы, а ты кто? Священники вы по чину фарисеев и книжников, что Христа распяли.
– Оставим праздные речи, боярыня, – нетерпеливо перебил боярыню Иларион, которого уже начинали раздражать слова Морозовой, – не за тем я к тебе пришел. Прошу, молю тебя, образумься. Пойми, спасение свое губишь. И сам я прежде заблуждался, как и ты. Но по Божьей воле уразумел, где истина – познал правду Никонову и патриархов вселенских и ушел от лжи к истине.
– Ох, бедный, бедный, некому по тебе поплакать. Явно ослепил тебя диавол. Где ты ум свой дел? Столько трудов и добра погубил. Вспомни – молитвой и бесов прогонял. Помнишь, – голос боярыни звучал мягко, почти дружески, ласково, – как в тебя камнями кидали в Лыскове у мужика, как к тебе Аввакум приезжал? Он рассказывал. А ныне уже мирно содружился ты с бесами, и мирно живешь с ними, и они тебя полюбили.
Иларион молчал.
– Да и как им тебя не любить? – продолжала Феодора, уже другим тоном: гневно и сурово. – Сколько ты христиан прижег и порубил злым царю наговором! И учением своим льстивым и пагубным многих неискусных во ад свел.
– Перестань, – не выдержав наконец, оборвал Феодору митрополит, – не говори, чего не след. Терплю я много от тебя, – продолжал он, уже совсем забывшись, – но и моему терпению есть конец. Берегись, боярыня. Забыла ты, с кем говоришь. Щадили тебя. Не была ты еще в застенке. Смотри – и его узнаешь.
Морозова с негодованием слушала проповедника Христовой истины, угрожавшего застенком, и ее горевший взор презрительно мерял митрополита-отступника.
– Так, отче, – сильным, звенящим голосом отвечала она, – хорошо, что вразумил. А мы по глупости не разумели, в чем Никон нашел ошибки в старых книгах, мы не читали правленых Евангельев, не знаем, что Христос застенок проповедовать сошел на землю. Так, значит, в новых книгах, в Евангелье, замест любви у вас везде стоит огнь и дрова, земля и топор, нож и виселица. Так подлинно – еретики мы – и Аввакум любви учил нас и говорил нам, что насилье – грех. Так этому наставлять ты меня пришел, для этой «истины» ты стал отступником? Благодаренье Господу Исусу, что избавил нас Он от такого епископа. Уходи же скорее от меня, слуга дьяволов. И да воздаст тебе Господь по делам твоим в день Страшного Суда.
Иларион молча слушал Феодору, не смея прервать ее, и сердито мял руками бороду.
– Подожди, – злобно произнес он, – покажу я тебе себя.
– И так тебя мы знаем, – снова окинув Илариона презрительным взглядом, сказала Морозова, – Федя блаженный сказывал нам про тебя довольно, ведь был он на твоем дворе – не хуже, чем в застенке.
– Смотри, боярыня, – вне себя от злости проговорил митрополит, – сама напрашиваешься в «сруб».
Морозова со страшным усилием поднялась на своем стуле и, несмотря на цепь, со страшной силой давившую на шею, выпрямилась во весь рост, лицо ее сразу осветилось, глаза, огромные от страшной худобы лица, стали больше, прекраснее, ярче. Она осенила себя крестным знамением и произнесла:
– Благослови, Господи, непостыдно принять мученическую кончину.
Еще прошло три месяца. Феодора сильно изменилась, она еще больше похудела, осунулась, побледнела, нос заострился, и только глаза жили и горели прежним огнем. Пост, который она наложила на себя, хотя Мелания и не дала ей постнического послушания, лишение воздуха и тому подобное сильно отразились на ней.
Но сильнее всего повлияла на нее скорбь по «светике ее, солнышке ясном, Ванюше».
Она знала уже о том, что ее сын заболел с горя о ней, что у него начались припадки «ушибихи» (падучей), и беспокоилась.
Анна Амосовна, которая была при ней, ушла узнать о здоровье Ивана Глебовича, и Морозова теперь ее ждала.
Около входа в келью вдруг зашумели – кто-то шел сюда.
Феодора встрепенулась и начала прислушиваться. Она думала, что вернулась Анна Амосовна.
Но голос был мужской.
Морозова нахмурилась – опять кто-нибудь с увещанием, а ей теперь было не до этого, опять будут ломать пальцы в трехперстие.
В дверях показалась фигура монаха в греческом «рогатом» клобуке.
– Что, боярыня, все еще упорствуешь в своем окаянстве? Не отвратилась еще от аввакумкиной прелести?
Феодора молчала.
– И наказал тебя Господь за твое озорство, патриарху и великому государю прекословие, – продолжал поп.
Услышав о каком-то наказании, Морозова подняла голову, и сердце ее вдруг сжалось тонкой, острой болью предчувствия.
– Сказано в Писании: положися дом ея пуст от расхищения и живущего в нем несть; будут чада ея в погубление, в роде едином, потребится имя ее. И ныне исполнилось пророчество Давыдово на тебе, – поп помолчал, чтобы взглянуть, как подействовали его слова на Феодору.
Боярыня вся замерла, с ужасом глядя в лицо монаха, ожидая последнего удара.
– Окаянства твоего ради и гордыни отнял Всемилосердный Господь у тебя сына твоего, отрока Ивана.
Боярыня вдруг вскрикнула и остановилась с полминуты, как будто не понимая, смотря куда-то вверх помутившимся взглядом, спокойно и неподвижно. Потом перевела взгляд на образа и, словно теперь только уверившись в переданном ей, с рыданием повалилась на пол, тяжело гремя цепью.
– Увы мне, чадо мое, погубиша тя отступницы, – вырвалось у нее.
Рыдания усилились, боярыня билась на цепи с громкими криками, больными и дикими.
В келью вбежала Анна Амосовна, только что вернувшаяся с тою же вестью.
– А и нет, матушка боярыня, касатика нашего, помер твой Иванушка; улечили его лекари царские, – начала она причитать над Феодорой. – Погубили его никониане окаянные.
В это время поп, стоявший молча среди кельи, опять заговорил:
– Сего ради, говорю тебе, Федосья Прокопьевна, оставь заблуждения бесовские, да не навлечь и на себя гнева праведного и не погибнуть.
– Почто ты здесь? – закричала на него Анна Амосовна. – Чего хощеши, душегуб? Жрец велиаров, уходи, скажи, что сделали с боярыней! Порадуйтесь!
Монах, смущенный, вышел.
– Одна ты осталась, горемычная, – продолжала причитать Анна Амосовна, – некого тебе, играючи, четками стегать, не на кого поглядеть, как на лошадке поедет, и по головке некого погладить. Да будет скорбеть, боярыня, ты не больно кручинься о нем – видно, Богу надобно так, – начала она уже утешать.
Но боярыня не слышала одинаково: ни выражений сочувствия, ни утешений.
И ее рыдания, исполненные жуткой, невероятной боли, по-прежнему разносились по монастырю, вызывая невольные слезы у всех, кто слышал их.
Морозова очнулась от своего короткого и неудобного сна в кресле радостной и взволнованной.
Первые минуты она даже не догадывалась, что так осветило ее темную келейку, таким светом одело душу.
– Да, Иов должен придти! Господи, неужто придет? Неужто удостоюсь? – Морозова вся горела радостью.
И немудрено. Она ждала не просто Иова. Ждала Самого Жениха Возлюбленного – Христа.
Со времени пострига Феодора не волновалась так. «Скоро ли придет? Не стою я, грешница».
От самого утра она не переставая молилась.
«Теперь недолго… Идет уж, чай», – стала думать она после обеда. «Скоро… Еще часа два, я чаю».
Сегодня утром зашла к ней Елена, одна из близких ее друзей, оставшаяся на свободе, несмотря на то что во время ареста Морозовой она не скрыла истинного креста.
Морозова рада была видеть Елену, еще более рада узнать, что та видела Евдокию Урусову и много ей рассказала, но, горя желанием «приобщиться Христу и с Ним быти», она почти не слушала даже ее рассказ.
– Видела княгинюшку, видела, – рассказывала Елена, – мучают ее, горюшенку… Очень мучают. Ну, а она стоит твердо, исповедует Спаса. Пришла я в церкву, смотрю, несут кого-то на рогожке, шея что у тебя, в цепь закована. Сарафан оборван… Гляжу – княгинюшка. Почему, спрашиваю, ее несут? А не идет, говорят, молиться. «Не пойду, – говорит, – в ваш собор. Там у вас не хвалят, а хулят Спасителя. Законы Его попираются». И то… При мне несут ее старицы. А она им: «Умолилась, – говорит, – остановитесь». Они опустили рогожку, а она опять: «Не пойду я с вами… отступили вы законы. Все у вас развращено и поругано. Не как у святых отцов было». А потом к народу: «Не молитесь с ними, православные… Креститесь, как Христос указал».
– Неужто так? – обрадованно усмехнулась боярыня.
Но тотчас, точно вспомнив, что все это не важно и не нужно ей сейчас, перед великим Таинством Тела и Крови Господней, снова заговорила о прежнем:
– А что Иов-то? А ну как не придет? Давай лучше помолимся, Оленушка. Что-то и не слышу я всего-то, что ты говоришь… Лучше другой раз… Поглядела бы ты, не идет ли?
Елена выбежала за дверь и тотчас вернулась.
– Идет, матушка…
Морозова в волнении попыталась подняться, но цепь не пускала. Она бессильно опустилась в кресло.
Зазвенели цепи, заглушая ее стон…
– Идет… Близко… Вот, чай, на дворе уж, – считала боярыня шаги. – Вот, в сени вошел.
Господь, Господь идет!
Феодора вся светилась, озаренная «светом невечерним». В келейку вошел старец Иов.
Его почтительно провожал голова, которому самому его милость к узнице грозила Сибирью, а то и пыткой.
Когда через два часа Иов ушел, боярыня долго сидела, точно замерзшая, в восторге единения с Господом. Ее глаза, широко раскрытые, лучащиеся странным светом, смотрели на икону, но явно видели что-то иное, великое и чудное: Сион сияющий.
Амосовна и Елена не беспокоили ее.
Тоска о сыне Иване начала стихать. Прошло уже два месяца, и Феодора жила слишком глубоко интересами духа, чтобы роптать на Господа испытующего.
В минуты тоски о Ванюше ее утешило письмо Аввакума, который быстро и живо откликнулся на горе Феодоры.
«Не кручинься, – писал Аввакум, – хорошо, право, Христос изволил. Явно разумеем, яко Царствию Небесному достоин. Хотя бы и всех нас побрал, гораздо бы изрядно. С Федором там себе у Христа ликовствует. Сподобил их Бог, а мы еще не вемы, как до берега доберемся».
Это письмо, правда, и разбередило раны боярыни, но вместе и облегчило ее боль.
«Верно, так Господь изволил… А Его воля всегда ко благу, – решила она. – Кабы только сестру повидать: эти вон, небось, ездят, только душу тревожат, а нет, чтобы выхлопотать мне часок с Дуней побыть».
«Эти» – бояре и боярыни, которые почти ежедневно приезжали к опальной боярыне.
Одни – от искреннего желания поучиться у мученицы, другие – просто из любопытства: посмотреть на великую боярыню, прикованную «собачьей цепью».
«Кабы хоть издали увидеть Дунюшку… Хоть словечком перекинуться».
Морозовой хотелось убедиться, стойка ли сестра. Не пала бы духом. Не погубила бы душу. Ведь у ней муж. Да и соблазнители хитры и умны.
Вот и теперь боярыня думает о ней.
«Дунюшка… Подай о себе весточку», – вслух проговорила она в тоске. Скрипнула дверь.
Но что это? Уснула она, что ли? На пороге стояла Урусова.
– Дуня, ты? – вскрикнула боярыня.
– Фенюшка, сестрица, – бросилась к ней Урусова и разрыдалась, целуя ее, – цепи замучили тебя.
– Как ты попала? Коли ангел Господень двери темничные отворил?
– Бог привел, Бог, – радостно отвечала Евдокия Прокопьевна. – А так… Отпустила меня игуменья… Должно, Господь приказал в видении или как. Взяла только икону Владычицы в поручницы. Иди, говорит, болезная. Знаю – вернешься. Не обманешь Владычицу. А вот на улице-то перепугалась я. Попались два стрельца. Узнали, вишь. Беглая, кричат. А я им: где беглая? чья? Они и спутались: обознались, мол.
– А тут-то как прошла? Сторож-то как пустил? – спросила Морозова.
– А он за Амосовну принял… Темно ведь… Я и не знала, что ему сказать-то, а он выручил: ты, говорит, откуда, Амосовна? По делу, говорю, ходила, – Урусова рассмеялась.
Феодора давно отучилась улыбаться.
– Да здесь, пожалуй, и так бы пустили. И голова, и стрельцы нас жалуют, – ответила она.
Всю длинную ночь беседовали сестры. Не могли наговориться… Говорили и плакали.
Прошла ночь… И на следующий день осталась княгиня. Наконец пришлось расстаться.
– А уезжала бы ты лучше к матушке Мелании, княгиня. Зачем идти на муки? – стала уговаривать княгиню Амосовна.
– Что ты… Я говорила тебе, что Матерь Божию оставила поручницей. Неужто перед Владычицей солгу? Да хоть бы смерть меня там ждала, не погублю души.
Сестры, плача, простились.
С поклоном проводил княгиню сам голова.