Хоромы «честной вдовы» Федосьи Прокопьевны Морозовой самые «лепные» на Москве.
Вычурные крыши, крытые зеленоватой черепицей; разные переходы, красивыми линиями соединявшие одну часть палат с другой – повалушу с жилыми хоромами; решетчатые рамы с цветными немецкими стеклами, – заставляли дивиться красоте хором не только «подлый» народ (то есть чернь), но и родовитых бояр.
Светлые, ясные были хоромы, с красными и желтыми тенями-отсветами от диковинных стекол немецкого дела, с пестрыми полотенцами разноцветной резьбы.
Но внутри, по крайней мере в повалуше, в палатах для приемов, неуютно и холодно. Здесь то же великолепие, и великолепие тонкое, умное, выдержанное.
Стены, расписанные невиданными цветами – в серо-коричневых, успокаивающих тонах, с золотыми «отводами».
Тяжелые резные лавки, крытые цветным сукном. Огромный киот с темным рядом икон.
Поставцы, сверкающие золотом и хрусталем.
Все это мягко освещалось розово-золотистым светом цветных окон. Богато и красиво.
И в то же время чувствовалось, что хоромы пустые, что хозяевам эта красота чужая, ненужная.
Трудноуловимый отпечаток заброшенности показывал, что не только будничная жизнь хозяев далека от этих палат (она же, будничная жизнь, везде была далеко от приемной «повалуши»), но и душа хозяев куда-то ушла от интересов великолепной палаты.
Такие внутренне пустые комнаты бывают в монастырях: залы для приемов ненужные и даже немного неприятные хозяевам.
Такой же пустотой веет и от одной из соседних комнат, уже за сенями. Темноватой комнаты со слюдяными окнами и большим резным шкафом, полным тяжелых, темных книг.
Это, по-видимому, рабочая комната покойного боярина Глеба.
И только дальше через комнату начинается жизнь; и сейчас оттуда слышится чей-то детский серебристый смех и притворно сердитый старушечий голос.
Там, должно быть, детская и опочивальня… А налево кто-то шепчет надорванным проникновенным шепотом.
Очевидно, молится. Там моленная.
Вечер… По-старомосковски вечер – часов 6–7 пополудни. Июнь 1664 года.
К резному крыльцу только что с шумом, гремя «чепями», подъехала парадная колымага боярыни.
«Тяжелая корета, драгая, устроенная мусиею (мозаикой) и сребром».
Возница еле мог удержать шесть иноземных «аргамаков» с «гремячими чепьми». Свита не менее ста человек ждала выхода боярыни.
Боярыня вышла из «кореты» и с помощью вышедшей дворни поднялась на крыльцо.
«Лепота ея лица сияла, яко древле во Израили святыя вдовы Июдифи», – писал позже о красоте боярыни протопоп Аввакум.
Да, это была чудная, сверхземная красота, хотя едва ли такого типа, как красота израильской вдовицы.
Высокая, стройная.
Белое, тонкое, не знающее, вопреки обычаю, белил лицо, одухотворенное, извнутри освещенное.
Огромные, светлые, влекущие глаза – печальные и правдивые, полные своеобразной чарующей прелести.
Тяжелые светлые волосы, конечно, покрытые «по обычаю».
Здесь все было «лепота», но даже если бы она была безобразна – наверное, никто бы не увидел этого безобразия из-за ее глаз.
Глаза «печальной пророчицы», смотрящие вдохновенно и грустно в отверстое небо.
– Эх, хороши у тебя чепи-то на аргамаках, – встретил боярыню суровый на вид седой старик с детскими ласковыми глазами. – А какими-то чепями мы на том свете греметь будем… Ох, грехи, грехи… Осетил нас бес. Связал чепями всякими в суете-то…
– Прости, батюшка, – боярыня опустилась перед стариком в земном поклоне, и тот широко осенил ее крестным знамением.
– Ну, что ты, как вдовица Христова?
– Освободилась, батюшка Аввакум, освободилась Исусовой милостью. Пойдем, расскажу.
Боярыня рассказывала возбужденно и быстро. Видимо, то, что случилось, ее очень радовало.
– Плакала царица… Отпусти, мол, меня, говорю. Не по сердцу мне суета-то эта да мятеж. Богу хочу в тишине помолиться, по-вдовьи. Времена настали такие – веру Христову гонят… Крест Христов ругают… А она: а я-то, вишь, на кого останусь, одна ты у меня сердцем прямая. Без льсти… Приезжай хоть когда… Пообещалась я приехать, только потихоньку, не ко двору, а тихомолком. И отпустила… Помолись, говорит, за меня. И заплакала; поплакала и я с ней, горькой. Тяжко и ей поругание веры, – а немощен дух. Слава Богу, – закончила боярыня, – теперь греметь чепьми не буду. Отделалась.
– Слава Богу, – подтвердил и Аввакум, – исторжеся, значит, мирской прелести, яко птица из пругла и серна от тенета… Что хорошо, то хорошо… С гремячими чепями чепей на том свете да огня неугасимого не избежишь. Ничто же успеет нам мир сей, слава его, богатство и красота, молва многая и мятеж. Может, теперь и шапку-то переменишь…
Он указал на голову боярыни, намекая, что нелишне покрыть ее «по-монашески».
– Что Бог даст. Рада бы душой, батюшка. Теперь одна моя дума – за Господом Исусом идти, как ноги мои слабые понесут Ему послужить… Сердце горит: сколько греха-то было да суеты. А Его, Батюшку, гонят. Распинают Владыку.
Речь боярыни зазвенела стоном.
– Дал бы Бог вслед его пойти; ноженьки бы Его омыть вдовьими косами – грешницы недостойной.
Она подняла было руку к волосам, но остановилась: опростоволоситься было бы позором по обычаю века.
– Пойдешь, пойдешь, вдовица… Далеко пойдешь, до самого креста, – ответил старик-священник, который сам прошел уже так много, такой длинный крестный путь.
И грустной лаской звучал его голос.
Точно он говорил ребенку, которого будущее провидел и жалел.
Поздно ночью, в своей темной молельне, долго-долго молилась боярыня.
– Господи, благослови новый путь. Дай пострадать за имя Твое! Возьми от меня славу мирскую! Не нужно, не нужно мне этой лепоты! Возьми, отними от меня эти ризы светлые, тяжелые, как чепи. В Свои одежды одень.
Она молилась «своими словами», в экстазе, в забывчивости, в радостной близости к Господу, Которого чувствовала около себя, с собою…
Опамятовавшись, она считала грешной такую молитву, снова начинала положенные молитвы и поклоны…
Молитва окончилась.
Федосья взяла в руки «фряжский лист» – картинку, изображающую Магдалыню у ног Спасителя, и долго рассматривала ее.
«Счастливая, как бы я хотела своими волосами омыть Его ноги, умереть около Него…».
Она, уже не стыдясь, рассыпала тяжелую реку золотых волос и зарыдала в радостной жажде прижаться к ногам Господним.
«Пойдешь до самого креста», – точно издали донеслись до нее давешние слова Аввакума.
Для вдовы Морозовой в самом деле начиналась новая жизнь. Большая она была боярыня.
И в чести была, «на верху чина царева, близ царицы».
Дома прислуживало ей человек с триста; крестьян было восемь тысяч; имения в дому было тысяч на сто пятьдесят или на двести; другов и сродников множество-много; ездила она в дорогой карете, устроенной мозаикой и серебром, в шесть или двенадцать лошадей, с гремячими чепьми; за нею шло слуг, рабов и рабынь человек сто, иногда двести или триста, оберегая ее честь и здоровье. И знаменита была вдова в Москве.
Но этот блеск, эта жизнь уже давно тяготили боярыню.
Всегда тяготея к Божественному, начитанная в Писаниях, она смотрела на самое «вдовство как на вид монашеского подвига».
И толочься на суете ей не хотелось.
Все кругом для нее казалось ненужным и пустым.
«Морозова была из таких женщин, для которых громыхание золотой и серебряной посуды да звон ключей не составляли идеала жизни – и она искала большего, более ценного для ума и сердца, чем золото. Кругом себя и во дворе она видела только будничную сторону жизни – внешние дрязги этой жизни, несмотря на ее блеск и роскошь, и везде она чувствовала пустоту. Пустоту эту, как червоточину, она чувствовала и в себе, в своем сердце» (Мордовцев).
И особенно сильно почувствовала после смерти мужа.
И вот в это время в ее дом вошел Аввакум – с его огненным словом, с детски-чистой верой, детскими глазами и железной волей.
Страдалец, прошедший великий путь по льдам Даурии и порогам Тунгуски. Естественно, что она сразу отдала ему свою душу.
Понявши из его речей, какую разруху внес в жизнь Церкви Никон, она захотела и решила жить для Христовой веры и даже пострадать, если нужно.
Порвать с миром – и отдать все силы делу, к какому звало время «крестоборной ереси».
Но, чтобы порвать с миром, нужно было прежде всего порвать со двором, с царицей Марьей, которую Морозова любила.
Это было нелегко. Царица держалась за Федосью Прокопьевну как ребенок за матку. И Морозовой ее было жалко.
Но уйти из «пругла» было необходимо. И вот она ушла.