К книге
Протопоп Аввакум. Боярыня Морозова: три забытых повестиЕпископ Михаил Семенов. Горящий огнем. XII. В Пустозерске
50%
Епископ Михаил Семенов. Горящий огнем. XII. В Пустозерске
14

Мы точно на кладбище… Среди бревенчатой тяжелой ограды четыре «могилы».

Высокий осьмиконечный крест высится над каждой из могил среди сухой прошлогодней травы и еще не стаявшего снега.

На одной из могил даже выросли молодые, бледные, как всегда здесь, на севере, подснежники. Фиалки забытого края.

Но все-таки это не могилы… Ниже бурьяна и подснежников виднеются два оконца.

Слева виднеется дверца и земляные ступени вниз.

Это кельи четырех исповедников: Аввакума, Федора, Лазаря, Епифания.

Каждая из них представляет сруб, возвышающийся над землей аршина на полтора. Каждая окружена другим срубом, а все вместе окружены общей оградой.

В общем, в самом деле что-то среднее между кладбищем и сторожевой крепостцей.

Келья Аввакума с краю. Войдем в нее.

Черная прокопченая душная яма. И все-таки здесь даже уютно. Уют придают темные иконы с ласково горящей лампадкой.

Стопа черных книг на столе и листы синеватой бумаги, лежащие около темных книг.

Даже запах – смесь ладана с дымом от печи, которая топится, конечно, по-черному – по-своему приятен.

Только из угла доносится какой-то тяжелый острый запах, точно от больного.

Там лежит кто-то – очевидно, больной. Иногда доносятся стоны.

А около окон так много жизни.

Юркнул любопытный мышонок и снова спрятался в углу.

Белый, явно ручной голубь вскочил на оконце и, по-видимому, хотел побеседовать с хозяином кельи.

Но тот не склонен был беседовать.

Он весь был погружен в свою летопись.

Сейчас он писал своим резким почерком как раз об этом кладбище, где он был похоронен с товарищами, и об этих товарищах.

Страшные, пропитанные ужасом строки…

«Сидим, – писал он, – в могиле… Осыпали нас землею. Сруб в земле и паки около земли другой сруб. А за дверями стража. Таковы те наши земные царства, живые могилки: живи-су, не тужи да чепьми погромыхивай, что пес…

Могила – как у патриарха Мефодия на Антигоне-острове… Читал, чаю, в письмах Феофану Начертанному: «Миленькие мои. Теперь добро, а было время. Сижу под спудом тем засыпан, а нет на мне ни нитки, токмо крест с гайтаном да в руках четки, чем от бесов боронюся… Да что Бог пошлет – съем, а коли нет – и то добро», – сказано о Феофане.

Да и мы здесь все, кроме меня, грешного, – «начертанные». Написали слуги антихристовы свою злобу на телах наших.

Одесную меня – Лазарь, язык у него вырезан весь. И руку правую положа на плаху, по запястье отсекли. Она, рука-то отсеченная, на земле лежала, и персты те у ней по преданию сложены. И мертвая Бога исповедала, – знамение Спасителево.

Ошую – Епифаний. У него язык резан и у руки отсечены четыре перста.

Гнусно им Христово знамение крестное.

А дале – Федор. Язык вырезан – оставили кусочек, в горле накось резан. И рука поперек ладони рублена.

Сидим да Бога хвалим. Один я цел – зане недостоин, всех грешнее».

В словах Аввакума звучала искренняя зависть, святая зависть. Он завидовал тому, что его товарищи на теле носили начертание – исповедание, и забывал, что вся его жизнь была путем крестным.

Протопоп оторвался от рукописи и задумчиво глянул в оконце.

Мышонок снова выскочил из своего угла на скамью, но Аввакум, не видя его, отмахнулся бессознательно рукой, и испуганный зверек юркнул назад.

Аввакум поглядел ему вслед.

– Ну, чего испугался, глупый? Сколько сидим вместе, а все не привык… Не трону я тебя, дурачок.

Он снова вернулся к бумаге.

«Пишете вы, что гонения множатся… Многие-де сгорели. А и за то Богу слава. За все Ему слава. Остыли люди, сердце у них остыло, душа льдом покрылась… Холодно, зима на душе-то грешная. А вокруг зима еретическая. Авось хоть костры-то свету прибавят сидящим во тьме и сени смертней…

Хоть от этого огня души у кого отойдут.

Трикраты готов отдать тело свое грешное на сожжение, коли от этой свечечки светлее станет.

Мужайтесь Бога для…

Да что же делать? Токмо уповати на Бога, рекшего: не бойся, малое Мое стадо, яко Отец Мой благоизволи дати вам царство.

Что же делать, братия моя любимая? Потерпим со Христом: слюбится нам, а они постыдятся. Горе им, бедным, будет в день судный: судия бо близ, при дверех есть, сотворити кончину веку сему суетному.

Лествичник Иван пишет: «Аще не вкусиши горчицы и опреснока, не можеши сводитися Фараона». Фараон – диявол, а горчицы – топоры, и огнь, и виселицы.

Аще яра зима, но сладок рай; аще и болезненно терпение, да блаженно восприятие. Отъята буди рука, да вечно ликовствует, такоже и нога, да в царствии веселится, еще же глава, да венцы увяземся. Аще же и все тело предадут огневи, и мы хлеб сладок Троице принесемся».

* * *

Перо быстро двигалось, и по лицу писца можно было догадаться, о чем он пишет. Вот сейчас хочет приласкать словом кого-то слабого, вот упрекает кого-то ласково.

Он во все входит, все для него – близкое.

За душами следит издали, как нянька. Вот он только что произнес суровый приговор какой-то Елене, которая мало ребенка не уморила.

Семь лет епитимии. Елена отлучается на три года от общения с верными, приказывается удаляться от нее, «чтобы не ошелудиветь, потому что на ней короста».

И рядом любовная речь к той же Елене:

– Друг мой миленькой Еленушка! Поплачь-ко ты хорошенько перед Богородицею-светом, так она скоренько очистит тебя. Да ведь-су и я не выдам тебя: ты там плачь, а я здесь. Дружнее дело; как мне покинуть тебя? Хотя умереть, а не хочу отстать. Елена, а Елена! С сестрами теми не сообщайся: понеже они чисты и святы. А со мною водися: понеже я сам шелудив, не боюся твоей коросты – и своей много у меня! Пришли мне малины. Я стану есть, – понеже я оглашенный, ты оглашенная, – друг на друга не дивим, оба мы равны. Видала ли ты? Земские ярышки друг друга не осуждают. Тако и мы…

Из угла послышался громкий стон.

– Что, Кириллушка, проснулся?

– Да.

– Что, плохо?

– Да. Умираю, батюшка. Страшно.

– Чего, глупый, бояться? Слава Богу, покаялся, Святых Таин причастился. Страшно здесь, где люди – звери, где грех да зло. А там разве страшно? Не бойся, миленький.

И он ласково перекрестил больного, погладив его по косматым волосам. Тот снова утих…

Кириллушка – стрелец, бывший тюремщик Аввакума. Его душа не выдержала ужасов злой расправы церковной власти с людьми «старой веры».

Он видел сожжение Исайи, пытки над Федором, не мог понять того, что делалось.

Связать «казнь» с личностью этого человека с детской душой Аввакума, или с личностью «задавленных» Луки и Федора, «Христа ради юродивых», – и его мозг сдался перед бессмысленными ужасами.

Однажды в келью Аввакума пришел не тюремщик Кирилл, а больной грязный оборванный безумец с дикими речами, с диким нечеловеческим взором.

Аввакум решил, что раз это несчастный, больной, убогий, то, значит, он послан Богом для того, чтобы послужить ему.

И он служил «болящему».

Трудно было ему с Кириллушкой. Бесноватый иногда буйствовал, шумел, ругался, бил даже Аввакума.

Тот переносил все.

«Евагрий от прокаженного и не то терпел», – говорил он и спокойно ухаживал за больным, уговаривал как ребенка, опрыскивал святой водицей, гладил по волосам, пока тот не засыпал у его ног.

Аввакуму приходилось каждый день следить за больным Кириллом, обмывать и очищать его.

Аввакум любовно ходил за ним, ухаживал, утешал.

Чем слабее становился Кирилл, тем любовнее, нежнее ходил за ним старец— ребенок с детскими глазами.

Из своего скудного «пайка» он ухитрялся делать «выкройки», изобретал для Кирилла какое-нибудь особенно вкусное блюдо.

– Святой Пахомий больному иноку велел ягненка изжарить. Как же мне этому робенку не угодить?

И он угождал.

Последние два месяца, впрочем, Аввакуму стало спокойнее. Кирилл медленно угасал.

– Уснул, – тихо прошептал, точно мать около ребенка, Аввакум. И ушел к своим бумагам.

Снова наклонился он над столом и писал.

Видно было, что пишет куда-то очень близким. Улыбка то жалостливая, сострадательная, то веселая не сходила с его уст.

И это было понятно.

Он писал на Мезень к своей родной семье, которую очень любил, не мог вспомнить без боли и муки.

«Ты жалуешься, Марковна: не знаем, как-де до конца доживать. И то нехорошо. На Бога положитесь: Он не забудет… “Аще и забудет мати рождения своего, но Аз не забуду”, – рече Господь.

Положись, Марковна, на Христа и Богоматерь. Она – надежда наша.

Горько тебе, что дети наши Иван да Прокопий не могли улучить венцов мученических.

Испужалися смерти, повинились слугам антихристовым. То и мне больно, а вина наша.

Наказание Бог послал. За то: других-де учили, а своих детей научить не могли.

А все-же не скорби и их не огорчай очень-то.

Что делать? За грехи наши… За нашу гордость наказал Господь. Ино и то…

Царь Давыд и тот пал да покаялся. И Петр-апостол. А он не робенок был несмысленый. Простит Господь… Младенцы еще несмышленыши.

Больно и горько, а и то хорошо, что совсем дьяволу не подклонились.

Жалко, что венца мученического не схватили. А все, коли они повинились так: «Виновны-де, а в чем – не знаем», то простит Господь. Идолам жертвы не принесли – и то добро…

Простит Господь, коли и они, и мы плакать будем о их согрешении…

А есть у меня и радость. Афанасьюшко… утешил наш малыш Аввакумович.

Был у меня воевода и сказывал, что-де были у него вы. И он спросил-де у тебя: Афанасьюшко, как-де ты, Афанасей, персты слагаешь?

И ты-де показал: так слагаю.

А он тебе: будешь, где отец.

А ты насупротив: силен-де Бог, не боюся.

И не бойся. Силен Бог. Иван да Прокопей побоялись, да все сидят, заживо похоронены.

Без смерти смерть… Впредь не падайте, стойте, детки мои, ловите венцы мученические…

Аввакум остановился… Снова влетел голубь и, заметив, что хозяин не работает, уселся у него на плече.

Что-то утихло… Что Кирюша-то? Умолк что-то?

Аввакум подошел к постели и любовно наклонился к больному. Перед ним лежал мертвый.

– Господи, упокой раба Твоего… – Аввакум не смутился и не испугался…

Он обмыл Кирилла и спокойно начал литию. Прошел день… Покойника не убирали…

Наступила ночь. Аввакум благословил его и лег рядом с ним.

Его сравнение себя с Мефодием оправдалось: он, как Мефодий, был в могиле и рядом с трупом.

И так прошли сутки, наступили вторые. А через неделю Аввакум писал:

«Один я остался. Умер Кирюша, миленький… товарищ мой. Втроем мы жили: я, он да Христос или Богородица святая.

И ушел он, мой Кирюша, упокоился.

Долго мертвый у меня лежал. Я ночью проснусь, да, помолясь Богу, благословив и поцеловавшись с ним, опять рядом лягу.

И я, гроб купя и саван, попам сорокоуст дал…»

Сам голодный, он заботился о своем тюремщике даже после его смерти.

Предыдущая главаГлава 14 из 28Следующая глава