К книге
СтеныГлава 8
37%
Глава 8
10

Марк родился 13 сентября, в один день с Шенбергом. Он этим гордится несказанно. Любит поразмышлять, каким бы он был, если бы жил в Вене тех времен. Тогда бы он на чистейшем немецком жаловался на неврозы на кушетке у психоаналитика. По утрам в душе Марк напевает «Форель» Шуберта: начиная с переливающегося, как ручей, вступления, он веселится, что в его исполнении «Форель» напоминает смех дятла Вуди из мультика, только звучит чуть более мелодично. Выскакивает бодрым, никогда не обтираясь полотенцем, энергично кряхтит, а струйки воды стекают на пол по тощим волосатым ногам, оставляя целые реки.

– Живи я в Вене тех лет, носил бы тонкий серый свитер, светлые шерстяные брюки и очки в круглой оправе. Звали бы меня не Марк, – но как? Тобиас? Людвиг? – еще не придумал. К старости, возможно, обзавелся бы тростью, шляпой и английским бульдогом. Его бы назвали в честь какого-нибудь великого поэта. Бульдог бы хрюкал и пердел, а я бы возмущался: «Байрон, как вам не стыдно!»

Мы хохотали. Так он мечтал. Хотя очки нужны были ему чисто для лоска: зрение Марка, как и его слух, было абсолютным. Собаку мы заводить не рискнули, рассудив, что нам будет некогда с ней гулять, но взяли из приюта взрослого кота. Марк увидел фото и сказал: хочу этого, у него бородка как у меня. И правда: маленькая серая бородка, а на кончике хвоста белое пятнышко.

Человеческие психологи сказали бы, что у Милоша тревожный тип привязанности. Он тоскует без людей, он любит человека оголтело, даже навязчиво, а на приеме у ветеринара проявляет поистине христианское смирение. Кота назвали Милошем в приюте, и мы решили не менять ему имя. «Интересно, он типа Милош Форман или Чеслав Милош?» – задумался Марк и вынес вердикт: «Он – Милош Жопич».

В Иркутске у Марка был роскошный инструмент «Блютнер», а здесь ему едва хватило денег на недорогое цифровое пианино «Касио», которое он презрительно называет «самоиграйка». Мы все равно торчим возле него целыми днями. Раньше я была такой легкой, что Марк сажал меня на колени и играл для меня вальсы Шопена и сонаты Бетховена, сетуя на то, что он уже многое не помнит наизусть, а ноты где-то надо раскапывать. Он учит меня отличать барокко от романтизма, а романтизм от авангарда. Когда он говорит о музыке, его голос оживляется, хотя и здесь не обходится без занудства: «Если бы ты не прогуливала пары по анализу музыкальной формы в кафе “Снежинка”, ты бы знала, что такое сонатное аллегро, а я не распинался бы тут сейчас перед тобой». Хотя я вижу, что распинаться передо мной ему приятно. Я слушаю его речь и музыку с упоением, завороженно наблюдая за руками, летающими по клавишам.

– Кто твой самый любимый композитор?

– Мне нравятся все на Ш: Шуман, Шопен, Шенберг, Шостакович. Все очень разные. Но играть мне, пожалуй, больше всего нравится Шопена.

– А сыграй свое самое любимое произведение?

– Их дохерища.

– Тогда сыграй то, что у тебя ассоциируется со мной.

Он, недолго думая, заиграл на нашей дрянной самоиграйке вальс Шопена.

– Так, Марк, а напомни: это у нас че?

– Че, че – хуй через плечо. Твоя музыкальная неосведомленность меня поражает – в каких облаках ты витала четыре года? Это же вальс номер десять в си миноре. Как говорится, это классика, это знать надо. У тебя есть синее платье. Ты в нем пела какой-то академ в учле. – Марк ностальгически улыбнулся. – Пела, правда, не очень, голос такой напряженный был, ну, у тебя всегда с полетностью были проблемы. А я всегда ассоциировал тональность си минор с синим цветом. Поэтому у меня в голове сразу зазвучал этот вальс, когда я увидел тебя. И волосы у тебя были медно-рыжие.

– Я тогда под Милен Фармер косила.

– То есть черные волосы с челкой – Нина Хаген, рыжие – Милен Фармер, а блонд тогда кто? Дебби Харри? Мне кажется, ты на нее смахиваешь немного.

– Да ну, мне никогда не нравились Blondie. Блонд – это безлико. Просто захотелось перекраситься, когда старый цвет надоел.

– С рыжим тебе очень шло. Ты была прелестна.

– Как майский полдень? – Я смеюсь.

– В мае, пожалуй, я впервые тебя заметил. Еще когда увидел твои голые фотки в профиле у того фотографа.

– И сразу влюбился?

– Скорее вдохновился.

– Марк, а если бы ты был музыкой, то какой?

– Я? Вторым концертом Рахманинова, наверное. Вот бы однажды выступить с ним где-нибудь в большом зале.

– А я была бы третьим Бранденбургским концертом Баха.

– Дорогая, прости, ты хороша, но не идеальна.

– Пф-ф.

– Ты и Бах? – продолжает нудеть он. – Сомневаюсь. Для Баха мозги должны быть в полном порядке. Гармония духа и тела по Платону. А ты расшатана до предела. Ты была бы какой-нибудь резкой крипотой вроде Шнитке или Пендерецкого.

– Ну спасибочки.

– А что, я люблю Шнитке. И тебя люблю, чудила.

И вот однажды вечером, за пианино, Марк говорит:

– Слезь с меня. Все коленки отдавила. Я не могу играть Прокофьева в расплющенном состоянии.

– Чего? Раньше все было нормально.

– Нинусь, ты стала слишком тяжелой. Заметно тяжелее.

– И что теперь? – лучший способ защиты – это нападение. – Я больше не соответствую твоим запросам? Бросишь меня? Уйдешь к анорексичке?

– Нет. Мне даже нравится, что эта женщина с мощными бедрами – моя жена. Такая уютная и такая родная. Я и сам не молодею. Но на коленях больше, пожалуйста, не сиди.

Это стало первым звоночком, что что-то не так. А потом все стало очевидно: может, некоторые на этих таблетках и худеют, но точно не я. Чуда не произошло, мой вес начал стремительно расти. Я взвесилась и увидела, что набрала пять кило за месяц. Марк сказал, что я достала ныть из-за внешности и нагнетать обстановку, и что на самом деле все совсем не так плохо, как в моей голове. Я даже похорошела, потому что раньше была доходягой. Я умоляю его разрешить мне бросить эти таблетки, но он следит, чтобы я не пропускала ни одной. Дозировка минимальна, и я чувствую себя прекрасно, но все время очень хочется жрать. Марк готовит мне диетическую еду.

– Запомни, Нинусь, курогрудь и овсяноблин – два столпа правильного питания!

– Звучит примерно как «мыло» и «веревка», – морщусь я.

– Ничего не знаю. Не хочешь курогрудь – не хочешь жрать!

Куриная грудка получается очень сочная, ароматная, в соусе из нежирной сметаны. К ней на тарелку Марк выкладывает томаты черри и углеводный гарнир – как он это называет, «картошка-моркошка». Ну посмотри же, какое красивое, разноцветное, жизнерадостное блюдо, говорит он, на него достаточно лишь взглянуть, и уже наполняешься здоровьем и энергией. Но я не хочу это красивое блюдо. Я хочу чипсов и шоколада. И безлимитный фонтан колы.

Мы выбираемся в центр прогуляться и заходим в «Зару». Испытываю фрустрацию: все такое красивое и недорогое, но размер S на меня уже не налезает, а ведь раньше я носила XS. Страшно представить, во что я превращусь, если уже стала такой огромной. Хочется распродать все свои вещи на «Авито», включая свое любимое платье – незабудкового цвета, с рукавами-фонариками. Я покупала его еще в Иркутске в детском отделе. Но сейчас резинка на рукавах врезается мне в руки и превращает их в сардельки, а само платье облегает меня второй кожей.

Я продолжаю ходить на сессии с психотерапевткой. В основном приходится слушать ее грошовые рассуждения. Например, о том, что шизофрения заразна, иначе как объяснить тот факт, что в подъезде ее дома живут сразу трое больных шизофренией? Еще она говорила, что у каждого психиатра есть нюх на шизофрению. У нее, допустим, нет никаких сомнений в том, что у меня шизофрения – это едва ли не написано у меня на лбу. Ее слова стали последней каплей. Я поняла, что больше не выдержу. К счастью, Марк не настаивал: главное, что подобрали лечение и мне стало лучше.

Я вспоминаю об Иркутске с теплом и тоской. Я скучаю, но помню, что вернуться не могу. Пересматриваю нежно-розовые фотографии своей прежней комнаты с мягкими огоньками гирлянды. Вот моя коллекция духов на туалетном столике, а среди них стоит открытка с репродукцией Пикассо из голубого периода: это посмертное изображение друга художника Касагемаса, которое я с легкой руки назвала «Дохлый жмур в гробу». Вот два скелета, Адам и Ева, – миниатюра в спичечном коробке, купленная на блошином рынке в Амстердаме. Вот синий ластик в виде бюста ван Гога, купленный там же. Вот винтажная шкатулка, в ней – мои любимые украшения: кристаллы на цепочках, облезлый от частого ношения кулон в виде ясеня Иггдрасиль, вписанного в окружность, кольцо-печатка в виде глаза, пластиковые серьги в виде крестов. На кровати, застеленной розовым покрывалом, лежит старый кот Моцарт.

Мы привезли Моцарта из крошечного, богом забытого поселка Варваринска, расположенного посреди бурятской тайги, когда были живы мои бабушка с дедушкой. И если в мои первые московские годы в «Азбуке вкуса» небольшой контейнер голубики стоил 600 рублей, то тем летом, когда мне было восемь, в тайге мы с бабушкой бесплатно набирали полные бидоны голубики (она говорила: голубица). Маслята, которые в Москве тоже стоят дорого, в Варваринске росли всюду в изобилии. Фотографии поселка невозможно найти в интернете – и из-за этого создается мистическое ощущение, будто это место существует только в моей памяти.

Моя любовь к кладбищам началась именно с Варваринска. Бабушка предложила мне сходить навестить могилу прадедушки: я тогда жутко боялась кладбищ, но она сказала, что там все свои и бояться некого. Мой прадед был китаец, он приехал в СССР в послевоенное время торговать полудрагоценным камнем нефритом, осел здесь и женился. По пути на кладбище мы с бабушкой собирали полевые цветы: основную часть букета оставляли прадедушке, но по одному цветочку клали на детские могилки. На кладбище было похоронено много маленьких детей. Бабушка работала поварихой в детском саду и знала, как умерли некоторые. Кто-то обварился кипятком, кто-то угорел в бане, кого-то убило проводкой. Они так и лежат там, под сенью хвойных деревьев, вечные, забытые, бедные малыши.

Вспоминая об этом, я почему-то решаю, что никто, кроме меня, не напишет о мертвых детях Варваринска. Вряд ли во всем поселке – среди живущих ныне и среди прежних жителей – нашелся хоть один писатель. Никто, кроме меня, больше не сможет написать, надо браться за дело, тем более у меня есть все нужные инструменты писательницы – воображение и память. Как цветы, я собираю истории-воспоминания о Варваринске в большой текст. Мне хочется поделиться им с кем-то родным. Наладить мостик с родными местами. Публикую текст на иркутской платформе для блогов и указываю авторство: «Писательница Нина Н.». Мой пост не проходит модерацию, его тут же удаляют с платформы. Всю ночь я горько рыдаю.

Единственное, чего мне ощутимо не хватает в Москве по сравнению с Иркутском, – это близость кладбища. Поэтому помимо театров и ресторанов я исследовала московские кладбища. Самое готичное, конечно же, – Введенское, но до него было очень долго и неудобно ехать. Ближе всего находилось Ваганьковское – на нашей ветке и не очень далеко от метро. Я планировала, что буду «дружить» с ним. У меня там даже появились любимые памятники: красивый крест под пышным кустом папоротника, золотая скульптура ангела и всегда заваленная цветами могила Есенина. Но такой тесной связи, как с иркутским Лисихинским кладбищем, у меня ни с одним кладбищем больше не возникло. Для меня оно было особенным. А может, это оно и сделало меня особенной?

Лисихинское кладбище – большое заброшенное кладбище на улице Байкальская между остановками «Микрорайон Байкальский» и «Лисиха». Там похоронены декабристы Муравьев и Юшневский. Наши окна выглядывали не прямо на него, – но если вытянуть голову, можно было видеть его край с белеющими оградками.

Мой детский сад находился через дорогу от кладбища. У меня была большая книга страшилок Эдуарда Успенского. Пересказывая их в группе в детском саду, я импровизировала, делая акцент на том, что Красная рука и Гроб на колесиках прилетают именно с нашего кладбища, и родители ребят жаловались на меня моей маме. Впрочем, острая ограда и кривые очертания крестов манили не только меня. Однажды во время прогулки несколько девочек из группы сбежали на кладбище. Они утверждали, что слышали звуки похоронного марша, хотя на кладбище уже тридцать лет как никого не погребали, и захотели посмотреть на похороны. Был страшный скандал, но увольнений не последовало. С этими девочками я не дружила, и поэтому они не позвали меня с собой, но я долго думала – а пошла бы я с ними сама, смогла бы обрушить на себя гнев воспитательниц и родителей лишь ради того, чтобы оказаться среди могил? Я ненавидела беглянок, потому что мне это нужно было больше, чем им. Ими руководило простое любопытство – у меня же с кладбищем была связь.

Тот, кто вырос неподалеку от кладбища, уже не может быть обычным человеком. Соседство с кладбищем меняет склад ума, прививает особую философию. У моей мамы, которая всю жизнь увлекалась эзотерикой, в девяностые была книга про фэн-шуй. Из книги я узнала, что если дом находится возле кладбища, вокруг него собирается слишком много энергии инь – женской, темной, тихой энергии, которая не уравновешивается мужской, светлой и громкой энергией ян, а это плохо для жителей дома. Я решила, что мой дом и вся я состоим из таинственной женской энергии инь. Странная маленькая девочка, чьи тайны знают только мертвые. Вообще-то это был довольно растиражированный в поп-культуре тех лет типаж. Мертвая девочка Ленор из комиксов и флэш-мультиков, эксцентричная Лидия из «Битлджуса», мрачная Уэнздей из «Семейки Адамс», сумасшедшая Алиса из игры American McGee’s Alice. Больше всего я походила на странную Эмили из комиксов Emily the Strange, которая жила с четырьмя кошками. В детстве у меня, как и у нее, были черные волосы и прямая челка, носила я тоже только черное – за исключением коричневой школьной формы, которую всей душой ненавидела.

Мимо Лисихинского кладбища я каждый день ездила в школу. Вдоль дороги, напротив кладбищенского забора, стояли подряд три билборда. На первом был изображен дядька, пристегнутый за рулем, на соседнем сиденье – он же, только вместо ремня безопасности – траурная лента и цветы в руке. На втором билборде был гроб на колесиках, ехавший по дороге среди обычных машин. На третьем – пластмассовый ангелочек и подпись: «больница № 666 для детей наркоманов». На местном телеканале «Аист» крутили не менее мрачную социальную рекламу. Мальчик с девочкой гуляют во дворе, у девочки в руках кукла. К ним подходит дядька и уводит в неизвестном направлении. Девочка оставляет куклу на скамейке. Закадровый голос говорит: «Однажды мальчик с девочкой вышли погулять, их позвал незнакомец, и они отправились с ним. Больше их никто никогда не видел». Детский голос спрашивает: «А что с ними случилось?» – «Случилось страшное». Дальше показывают эту куклу на скамейке: она вся грязная, с оторванными руками и ногами, без одежды и без глаз.

Изо дня в день нам с Лисихинским кладбищем приходилось сосуществовать. Изо дня в день связь крепла. Чем сильнее я боялась его, тем крепче меня влекло туда. Я прилипала к окну машины, когда папа вез меня в школу и сокращал путь, проезжая вдоль кладбищенской ограды. Я испытывала и облегчение, и досаду, когда он решал поехать другой дорогой.

По одну из сторон кладбища был парк, где я под присмотром мамы каталась на роликах во всей этой нелепой пластиковой амуниции. Мой путь в музыкальную школу тоже лежал рядом. Я забалтывала молодого, едва выпустившегося из колледжа, учителя гитары, лишь бы подольше не приступать к игре: рассказывала ему байки о том, как хожу на занятия, сокращая путь через кладбище и общаясь там с призраками. Так реально вышло бы ближе, но идти одной через все кладбище я бы зассала. Однако иногда я выходила на остановке «Лисиха», решалась зайти за ограду и шла по главной тропинке метров сто, постоянно оглядываясь, прислушиваясь и не теряя из виду главных ворот. Каждое девятое мая мы всем классом ходили возлагать цветы на братскую могилу. Среди большой толпы я чувствовала себя безопаснее и могла позволить себе спокойно поразглядывать имена и лица на керамических овалах, подсвеченные ярким, почти летним солнцем.

Я не могла не замечать присутствие смерти в городе. Мне всегда казалось, что над Иркутском реет незримый флаг смерти. Будто всеми нами правит смерть. Конечно, так оно и было.

Иркутск – город кладбищ. Он ими пронизан, изрыт могилами. Каждый иркутянин знает, что на месте центрального парка культуры и отдыха было самое большое городское кладбище – Иерусалимское. Большевики варварски разорили его: могилы были разграблены, плиты разрушены, часть из них пошла на фундамент строящихся домов, но многие останки так и лежат в той земле. В 2016 году власти наконец поняли, что парк развлечений на костях – это кощунство, и из парка убрали все аттракционы, а также отреставрировали старую кладбищенскую Иерусалимскую церковь.

Глазковское кладбище девятнадцатого века стало парком на улице Клары Цеткин. Заброшенное мусульманское кладбище находится прямо посреди спального района. Не стоит забывать и про многочисленные захоронения вокруг церквей, жуткий мемориал жертвам политических репрессий в Пивоварихе, советское кладбище на левом берегу Ангары и несколько старых могил на въезде в Ново-Ленино – район, куда по доброй воле лучше не соваться, особенно по вечерам.

Весной на своем родном Лисихинском я собирала бутылки и бычки в многолитровые полиэтиленовые пакеты и выносила на ближайшую помойку – я действовала совершенно одна, никого не призывая на подмогу. Да и вряд ли кто-то бы согласился убираться на заброшенном кладбище просто так, из одного уважения к мертвым иркутянам. Я была заведующей иркутских кладбищ, я была сердобольна к ним и верила, что мертвые отвечают мне взаимностью.

Я изучала все эти места, бродила по ним, делала фотографии и писала краеведческие посты в ЖЖ. Их комментировали незнакомые люди из других городов и просили найти могилы их родственников на том или ином кладбище.

Будь я композитором, я бы посвятила Лисихинскому кладбищу симфоническую поэму. Будь я художником, письменный стол ломился бы от кладбищенских пейзажей, воспроизведенных на бумаге во все времена года. Мы связаны.

Предыдущая главаГлава 10 из 27Следующая глава