К книге
Писать жизнь: Варлам Шаламов. Биография и поэтика6. Рассказывать о лагере. Воспоминания о Колыме
72%
6. Рассказывать о лагере. Воспоминания о Колыме
34

В отличие от «Колымских рассказов» в воспоминаниях Шаламов, насколько позволяла память и насколько он считал это уместным, реконструировал последовательность отдельных этапов своего пребывания на Колыме. Здесь он почти везде избегает какой бы то ни было фикционализации. Но рассматривать этот текст исключительно как хронологическое описание четырнадцати лет пребывания в лагере и работы в качестве фельдшера в Якутии означало бы не увидеть заложенной в него автором истории борьбы за самопознание. Его фактура гораздо более сложная. Воспоминания были составлены уже после смерти Шаламова русским публикатором[1004].

Рассказы, эссе, очерки, литературные миниатюры тематически связаны между собой. И все же невозможно сказать, как Шаламов расположил бы этот материал. Хронологически? Или он воспользовался бы любимым приемом монтажа? Ответов на эти вопросы нет. Русское издание следует в целом хронологической канве событий, как и было, судя по всему, задумано Шаламовым, потому что некоторые тексты тесно связаны друг с другом и, вероятно, были написаны в одно время.

Чтение воспоминаний показывает, насколько сложно восстановить картину пребывания Шаламова на Колыме. За исключением следственных дел другие документы из архивов НКВД — КГБ — ФСБ остаются неизвестными. Отдельные вехи его пребывания в 1937–1953 годах на Колыме в качестве заключенного — этапы, пересыльные лагеря, лагеря, работа «на командировках», в больничных бараках — и позднее в качестве фельдшера могут быть восстановлены только на основании его собственных воспоминаний и сведений, рассеянным по другим текстам. Нередко здесь обнаруживаются противоречивые датировки. Вопросы относительно хронологии остаются, даже если сложить все автобиографические тексты, немногочисленные воспоминания других лиц и сохранившиеся документы. О некоторых этапах пребывания Шаламова на Колыме уже было сказано выше, но здесь имеет смысл коротко очертить общую канву.

Ил. 24. Остатки лагеря на Колыме, в котором отбывал срок Варлам Шаламов

27 июня 1937 года для Шаламова началась многонедельная транспортировка вместе с 2000 других арестантов в перестроенном товарном вагоне (по 40 заключенных в вагоне) из Москвы на восток Сибири. В Омске была остановка. Шаламов предполагает, что это было в июле. Об этом он вспоминает в очерке «Достоевский», потому что именно здесь Достоевский отбывал наказание[1005]. Дальше путь лежал по железной дороге во Владивосток. По воспоминаниям Шаламова они прибыли туда 9 августа 1937 года и содержались там два дня в транзитной зоне за колючей проволокой. После этого сотни заключенных были загружены в трюм корабля «Кулу», который доставил их в бухту Нагаева возле Магадана. Переход длился пять дней и ночей. 14 августа корабль причалил к берегу. Шаламов вспоминает, как перед его взглядом открылся вид на голые сопки вдали. Изможденные и обессилевшие заключенные пошли под дождем по этапу в горы, до пересылочного лагеря под Магаданом. Там Шаламов проработал три дня на строительстве Колымской трассы.

Прибытие на прииск «Партизан» Шаламов датирует 20 августа. Прииск означал тяжелую физическую работу кайлом, лопатой, перемещение тачек, зимой на ледяном холоде. В декабре 1938 года он был арестован и доставлен в Магадан в «Дом Васькова», местный следственный изолятор. Поводом послужил мнимый контрреволюционный заговор юристов на Колыме, в который был якобы втянут и бывший студент-юрист Шаламов. Тем временем Большой террор докатился и до аппарата НКВД Колымского лагеря, в том числе и до Берзина и его людей. Шаламов был уверен, что арест в декабре 1938 года спас ему жизнь.

После нескольких месяцев тифозного карантина в Магадане Шаламов был определен в геологоразведочную партию на прииске «Черная речка» (в 200 км к северу от Магадана), где он находился с апреля 1939 года по август 1940 года, занимаясь не самой тяжелой работой (землекопа и помощника топографа). В августе 1942 года его перевели дальше на Север, на работу в угольных забоях — сначала на забой «Кадыкчан», затем в 1941 году на забой «Аркагала», где он оставался почти два года, до декабря 1942 года, и трудился на шахте. После нападения нацистской Германии на Советский Союз из лагерей перестали отпускать на свободу, меры наказания за «проступки» были радикально устрожены. В декабре 1942 года Шаламова переместили на штрафной прииск «Джелгала». В мае 1943 года он был арестован по доносу и обвинен в «контрреволюционной троцкистской пораженческой агитации». 22 июня 1943 года в Ягодном состоялся процесс — единственное публичное судебное разбирательство в его жизни, как саркастично подчеркивает Шаламов. Военный трибунал приговорил его 23 июня 1943 года к десяти годам исправительно-трудовых работ.

После промежуточной остановки в пересылочном лагере он был направлен осенью 1943 года на работы недалеко от поселка Ягодное. Там он занимался сбором хвои стланика, из которой делался экстракт, помогавший, как считалось, от цинги. Оттуда в крайней степени истощения он попал в лагерную больницу «Беличья». Когда ему стало лучше, его вернули в лагерь. Несколько месяцев спустя он опять попал в лагерную больницу, главврач которой, Нина Савоева, пристроила его культоргом и помощником. Но весной 1945 года его отправили на прииск «Спокойный». Осенью 1945 года его «откомандировали» на лесоповал на «Ключ Алмазный». После попытки бегства он снова оказался на прииске «Джелгала». Летом 1946 года работал на прииске «Сусуман», после чего в крайне тяжелом состоянии опять попал в больничный барак. Там он встретился с врачом Андреем Пантюховым, которому удается пристроить его на фельдшерские курсы.

Курсы стали поворотным моментом в его жизни — это давало надежду на выживание. После окончания курсов в декабре 1946 года он сначала работал фельдшером хирургического отделения Центральной больницы для заключенных («Левый берег»), а затем, с весны 1949 года до лета 1950 года в поселке лесорубов «Ключ Дусканья». С лета 1950 года до дня освобождения 13 октября 1951 года он значился фельдшером приемного покоя больницы «Левый берег». Но выехать из Колымского края после окончания срока не имел права. Еще два года он служит фельдшером при тресте «Дальстрой».

Шаламов рисует портрет уверенного в себе «Я», физические силы которого в бесчеловечных условиях колымского лагеря тают на глазах, но его моральные силы остаются несломленными.

Во мне с чрезвычайной силой жил бесконечный дух сопротивления, беспокойного протеста против всех наших бед, наших унижений. Этот протест, эту борьбу на Колыме не ведут коллективно. Я никого не призывал последовать моему примеру («Бесстрашие»)[1006].

Очерк «Бесстрашие» заканчивается фразой: «Я никогда не чувствовал страха»[1007]. Перед читателем предстает человек, подвергшийся жестоким истязаниям, беззащитная жертва холода и насилия, и вместе с тем человек, который сохраняет свою независимость, даже зная об опасности грозящей смерти. Пишущий, глядя назад, придает большое значение бесстрашию заключенного Шаламова. Многократно он упоминает отказ от работы как одну из немногих возможностей сопротивления, которая остается заключенному:

Но еще с «Партизана» с первого <обмера>, с первого <задела> всего этого — не работал до «выполнения нормы» — решил: я работать для такого государства не буду. Государство, которое продержало меня невиновного в тюрьме, завезло за Полярный круг и убивает голодом, холодом, битьем, раба из меня не сделает. Клейменый, да не раб («Бесстрашие»)[1008].

В том же очерке он говорит (в настоящем времени): «Худшим преступлением на Колыме я считаю бригадирскую начальническую работу. Заставлять других работать, заставлять работать обреченных на смерть»[1009]. Еще более резко он формулирует эту мысль в очерке «Тридцать восьмой»: «Насилие над чужой волей считал и сейчас считаю тягчайшим людским преступлением. Поэтому и не был я никогда бригадиром, ибо лагерный бригадир — это убийца, тот человек, та физическая личность, с помощью которой государство убивает своих врагов»[1010].

За отказом от работы или невыполнением трудовой нормы на Колыме стояли разные причины и не всегда это была форма протеста. Судя по описаниям Шаламова, он испытал это на собственной шкуре. Упорный отказ от работы — хотя за это полагался расстрел — был одним из вариантов протеста. Некоторые, совсем немногие, кто чувствовал в себе силы, пытались бежать. О собственной попытке бегства он рассказал в очерке «Ключ Алмазный». Так назывался лагерный участок, где заключенные работали на лесоповале. Из-за крайне скудного питания они становились все слабее и слабее. Кто не выполнял норму, тот на следующий день вообще не получал пайка. Когда Шаламова лишили хлеба, он бежал в тайгу, имея перед собой одну лишь цель — добраться до центрального Управления лагерем и подать там письменную жалобу на невыносимое содержание. Это было осенью 1945 года. Тогда он уже мог рассчитывать на помощь знакомых в лагерной больнице «Беличья». Побег удался. За этим последовал не трибунал, а административное наказание: перевод в штрафную зону, на шахту «Джелгала». С учетом климатических и географических особенностей местности бегство не могло закончиться свободой, это Шаламов прекрасно понимал. Он описывает свой побег как акт независимости, как протест против нечеловеческих условий труда заключенных.

Чаще всего, однако, сил на побег не хватало. От отчаяния и невыносимости многие заключенные не видели иного выхода, как причинять себя увечья; они отрубали себе конечности или намеренно ломали их в надежде, что их поставят на более легкую работу и они смогут выжить. Шаламов тоже не устоял перед таким искушением. Однажды на прииске «Спокойный» он решил себе сломать руку ломом, сообщает он коротко. Но у него ничего не вышло, только набил синяк. Подобного рода действия совершались при понимании того, что есть риск потерять остаток сил. Если последние их запасы были исчерпаны, человек был не в состоянии противостоять распаду. Тогда речь больше не шла о сопротивлении убийственной системе, речь шла только о выживании. Понять «закон распада» означало принять горькую истину, что человек в таких условиях не может ни с кем завести дружбы: «последнее мясо <на костях. Примеч. автора.> кормит только два чувства: злобу или равнодушие»[1011]. Человек доходит до «последней границы», за которой он теряет все человеческое. За этой границей разверзаются настоящие бездны:

Дно человеческой души не имеет дна, всегда случается что-то еще страшнее, еще подлее, чем ты знал, видел и понял.

Наверно, и способность человека к добру тоже имеет бесконечное количество ступеней — суть только в том, что человек не бывает поставлен в условия наивысшего добра. Наивысшего испытания на добро. В человеческой душе нет абсолютного холода — разве только у блатных — и нет температуры солнца. На земле эта температура сожгла бы человеческую душу нещадно, как и абсолютный холод. Но не только добро и зло. Любое человеческое свойство имеет бесконечное число решений — и что положительно, а что отрицательно, сказать заранее нельзя. Путь человека — это открытие самого себя — с первого до последнего дня жизни («Бесстрашие»)[1012].

Из всего пережитого Шаламов извлекает новое пугающее знание о человеке и, глядя назад, задает вопросы, на которые не находит удовлетворительных ответов: «Как вывести закон распада? Закон сопротивления распаду?»[1013] Он опрашивает свою память, свое тело. И наталкивается на границы — границы повествования и границы воспоминания.

«Все, о чем я буду рассказывать, неизбежно будет сглажено, смягчено, — признается он в очерке „Дорога в ад“. — Время только искажает истинные масштабы события»[1014]. О некоторых вещах — например, о часах, проведенных в ледяном карцере, вырубленном в вечной мерзлоте, или о случаях каннибализма («Дом Васькова») — говорится лишь вскользь. Другие вещи полностью стерлись из памяти. Шаламов задается вопросом — почему? Он идет по следу тех моментов, которые память «выкинула». В очерке «Тридцать восьмой» он формулирует то, что понял впоследствии: «Именно здесь, в провалах памяти, и теряется человек»[1015]. Это двойное исчезновение, о котором он здесь говорит: постепенное исчезновение человека в лагере и провал, образовавшийся в результате травмы в жизни тех, кому удалось избежать смерти. Он говорит как человек, переживший лагерь и мучимый вопросом о том, как он сам стал «доходягой». То и дело он возвращается к этому вопросу и не находит удовлетворительного ответа, извлекает из памяти все новые и новые осколки лагерного быта, новые оттенки своего поведения. Провалы в жизни и памяти не заполняются.

Стратегия воспоминания Шаламова направлена на то, чтобы как можно более точно реконструировать отдельные моменты, эпизоды или сцены. Форма короткого рассказа как нельзя лучше соответствует этому замыслу. Кое-что он сознательно вытесняет из памяти. Иногда проскальзывают противоречия. Порой он выбирает формулировки, которые как будто разрушают желаемый образ самого себя как человека нравственного, действующего всегда независимо. Некоторые очерки — как, например, «Черная мама» и «Дом Васькова» — вполне могли быть включены в «Колымские рассказы».

«Дом Васькова», центральная тюрьма НКВД Колымского края в Магадане, не встречается в тексте как конкретное реальное заведение. Скорее «Дом Васькова» выступает в роли метафоры всей Колымы. Шаламов монтирует диалогические сцены, наблюдения, анекдоты, отдельные фразы, звучащие как афоризмы, складывая их в калейдоскоп тематически весьма разнородных вещей. Происходящее в лагере ГУЛАГа на полюсе холода имеет множество лиц и оттенков. Повествовательная форма, принцип монтажа, предполагающий возможность расширения за счет включения других ужасных или забавных эпизодов, создает впечатление, что подобные сцены могли произойти где угодно и что от этого лагеря фактически нет спасения. Поэтому неудивительно, что некоторые описанные в «Колымских рассказах» эпизоды могут показаться читателю знакомыми.

«О Колыме» производит по временам впечатление каменоломни, из которой добывается материал для главного произведения Шаламова. Судя по архивным документам, к примеру, короткий рассказ «Причал ада» из пятого цикла «Воскрешение лиственницы» первоначально входил в состав машинописи очерка «Дорога в ад». Шаламов неоднократно отсылает в своих воспоминаниях к отдельным «Колымским рассказам» и подчеркивает «документальную ответственность»[1016], с которой он их писал. Аутентичность пережитого и «высшая степень художественности»[1017] рассказанного — между этими двумя полюсами формулировались его художественные задачи и шла непрекращающаяся борьба за форму повествования, в том числе и в воспоминаниях. Возможно, некоторые тексты не соответствовали его внутренним требованиям. Наряду со слишком большой степенью интимности рассказанного, это могло быть причиной, по которой они не вошли в «Колымские рассказы» (как, например, «Черная мама»). В этом смысле воспоминания о Колыме позволяют заглянуть в его творческую лабораторию.

О том, что эти материалы носят характер творческой лаборатории, говорит и тот факт, что не только отдельные тексты, но и воспоминания в целом остались незавершенными. Временная рамка в опубликованной версии охватывает годы на Колыме и доходит до 1956 года, года реабилитации. Читатель узнает много новых биографических подробностей. В некоторых текстах речь идет так или иначе о литературе, например, о редких и потому удивительных моментах, когда Шаламов читал солагерникам произведения классической поэзии («Саша Коновалов»), или о его восторге от поразительного качества библиотеки в крошечном поселке торфяников Туркмене («Конаково, Туркмен»), или о судьбе его личных архивов («Большие пожары»). И, наконец, здесь же содержатся намеки на будущие, неожиданные для Шаламова замыслы. К числу таких замыслов относится в первую очередь «Берзин. Схема очерка-романа».

На фоне оставшихся не завершенными воспоминаний «О Колыме» шаламовское искусство уплотненного повествования еще более отчеливо проявляется в «Колымских рассказах».

Предыдущая главаГлава 34 из 47Следующая глава