7 июля 1956 года Шаламов писал Аркадию Добровольскому в Магадан: «Текущее лето останется в моей памяти как время какого-то резкого ощущения моей нужности жизни и людям. Беспрерывно, начиная с апреля (по субботам и воскресеньям), я встречаюсь с людьми, читаю стихи и рассказы, все свободное время пишу»[1019]. Возвращение в литературу, ощущение нужности своего литературного слова — заветная цель жизни Шаламова, казалось, была уже совсем рядом.
Последующие пятнадцать — двадцать лет стали самыми плодотворными в его творчестве. Градус оптимизма при этом несколько снижался не только из-за болезней. Политическая нестабильность «оттепели» после XX съезда КПСС то порождала надежды, то вызывала сомнения в возможности последовательной десталинизации и устойчивой либерализации духовной и культурной жизни. За исключением отдельных похвальных слов или ироничных замечаний Шаламов нигде открыто не высказывался по поводу непоследовательных политических и экономических реформ Хрущева. Контрольных органов партии и структур, отвечавших за организацию в области литературы и культуры, эти реформы почти не коснулись. Цензурное ведомство продолжало работать. В правлении Союза писателей, в редакциях издательств журналов в основном сидели те же люди, что и прежде. Начавшаяся осенью 1958 года кампания против Пастернака показала, с какой агрессивностью в любой момент может начать раскручиваться спираль травли и преследований. Осуждение в марте 1964 года Иосифа Бродского, отправленного на принудительные работы по обвинению в «тунеядстве», стало для интеллигенции тревожным сигналом. После отставки Хрущева и прихода к власти Леонида Брежнева осенью того же года общий курс политики стал более жестким. Органы власти отвечали на настроение подъема репрессиями. Но критически настроенная интеллигенция больше не давала себя запугать.
Художественное и политическое диссидентство окрепло. Четкой границы между официальной и неофициальной культурой не было. Их круги пересекались не только в легендарных московских кухнях, являвшихся частным местом неформальных встреч, но и в редакциях литературных журналов, в издательствах. Шаламов не был безучастным наблюдателем, он искал связи с единомышленниками, вмешивался в дела, пока окончательно не порвал с диссидентской средой в 1970-е годы. Многое уже невозможно реконструировать. Какие-то следы стерлись. Возникшие позднее споры вокруг интерпретации событий упрощают и искажают общую картину.
Жизнь Шаламова оставалась отмеченной упорной и изнуряющей борьбой с болезнями, борьбой за возможность интенсивного обмена мыслями с единомышленниками, за публикации, за каждую отдельную строфу, за каждую отдельную строчку стиха. В начале семидесятых годов он вынес суровый приговор государству, оказавшемуся не в состоянии дать оценку преступлениям, совершенным в отношении собственного населения. В неоконченных воспоминаниях о своем друге юности Гродзенском Шаламов пишет, что государство, реабилитировавшее его, признало тем самым, что действовало в отношении него незаконно и осудило несправедливо. Поэтому, считал он, государство должно открыть перед ним все пути и удовлетворить все просьбы. Этого, однако, не произошло. Шаламов воспринимал как унижение то, что выжившие в ГУЛАГе должны самостоятельно собирать бумаги, подтверждающие положенные им права. Всякая попытка принять участие в общественной жизни наталкивалась на все новые препятствия, чинившиеся «теми же самыми людьми, которые всю жизнь меня мучили и держали в лагерях», — пишет Шаламов[1020].
Сказанное относится в первую очередь к обстоятельствам, связанным с реабилитацией, а также конкретно к связанным с литературной жизнью учреждениям и организациям, с которыми имел дело Шаламов[1021]. Борьба Шаламова за публикации в пятидесятые-шестидесятые годы не увенчалась успехом, на который он надеялся. В широком признании ему было отказано. Его положение в официальных и неофициальных литературных кругах на протяжении всех этих лет было отягощено конфликтами. В официальной литературной среде он не стал значимой величиной. Связи с неформальной литературной сценой с годами также все больше осложнялись. В литературной жизни он оставался борцом-одиночкой.