К книге
Писать жизнь: Варлам Шаламов. Биография и поэтика5. Вспоминать и писать. Возвращение
55%
5. Вспоминать и писать. Возвращение
26

После четырнадцати лет лагерей на Колыме и двух лет на фельдшерской работе в Якутии Шаламов 12 ноября 1953 прибыл на Ярославский вокзал в Москву. Ему было 46 лет. Почти тридцать лет тому назад, осенью 1924 года, он семнадцатилетним молодым человеком, полным надежды, впервые ступил на московскую землю. В тридцатые годы его встречала здесь жена, Галина Гудзь, когда он возвращался из своих журналистских командировок. Она и сейчас встретила его. Но теперь все было по-другому. Мира, который он когда-то знал, больше не существовало.

Волны террора и Вторая мировая война (называвшаяся в Советском Союзе Великой Отечественной войной) оставили в людях глубокие следы. Почти не было семей, которые не пострадали бы в эти годы — кто-то из родственников умер, кто-то пропал без вести. Вскоре после окончания войны аппарат власти сталинского режима снова стал усиленно прибегать к насилию. Холодная война служила оправданием новой травли граждан и арестов. В ходе развернувшейся антисемитской компании против «космополитизма» были вынесены смертные приговоры известным членам Еврейского антифашистского комитета. В начале 1953 года наметился процесс против видных врачей еврейского происхождения. Но 5 марта 1953 года умер Сталин. В ближайшем окружении разгорелась жесткая борьба за право занять его место в управлении партией и государством. Много месяцев внутриполитическая ситуация оставалась нестабильной. Первые изменения во властных структурах коснулись разделения власти между партийным и государственным руководством. Георгий Маленков был назначен председателем совета министров. Лаврентий Берия, могущественный руководитель НКВД при Сталине, которому подчинялась система ГУЛАГа, принял пост министра внутренних дел. Никита Хрущев, будучи «верным исполнителем» Сталина[617], проявивший себя соответствующим образом в Украине тридцатых годов и запятнавший себя, стал председателем Центрального Комитета партии. Уже несколько дней спустя после смерти Сталина Берия потребовал пересмотра последних, недавно сфабрикованных дел. По его инициативе в конце марта была объявлена амнистия, под которую подпадали заключенные, чей срок был не больше пяти лет. На так называемых «политических», осужденных по 58-й статье, амнистия не распространялась. И тем не менее из лагерей было выпущено более 1,2 миллионов заключенных. Шаламов ретроспективно говорит о «кровавой амнистии Берии»[618], поскольку она принесла освобождение только уголовникам, которые всеми мыслимыми средствами насилия прокладывали себе путь с Колымы обратно на «материк».

Бериевская инициатива призвана была сигнализировать отход от произвола и насилия. Но это нисколько не уменьшило страха перед ним, даже в кругу приближенных к власти. Хрущев, «в лучших сталинистских традициях»[619], сплел за его спиной интригу, которая привела к его свержению. В конце июня 1953 года Берия был арестован в Кремле во время заседания президиума Совета министров, в декабре 1953 года обвинен в измене и контрреволюционной деятельности, после чего расстрелян[620]. Политическая система осталась в своих основах неизменной. О робкой десталинизации можно говорить только после секретного доклада Хрущева о сталинских преступлениях 25 февраля 1956 года на закрытом заседании в конце XX съезда партии. Секретным этот доклад, впрочем, не остался. Поначалу его текст зачитывался на закрытых партийных собраниях и вызвал у многих глубокое потрясение. Впоследствии соотнесение жестоких преступлений исключительно с именем Сталина позволяло рассматривать их как следствие «культа личности». Персонификация террора искажала перспективу исторического анализа и освобождала соучастников, в том числе и Хрущева, от ответственности. Идеалы Октябрьской революции и Ленин как символическая фигура оставались неприкасаемыми. 1954–1956 годы стали важной вехой: освобождение значительного количества заключенных из лагерей и растущее число реабилитаций означали формальный конец системы ГУЛАГа[621]. По метким словам Анны Ахматовой, теперь, когда стали возвращаться заключенные, «две России глянут друг другу в глаза: та, что сажала, и та, которую посадили»[622].

Но в конце 1953 года положение было совсем другим. Тот, кто был осужден по 58-й статье как «политический» и не был обречен после заключения на «вечное поселение», стремился домой, где его ждали разнообразные ограничения и измывательства. Запрет селиться в Москве, Ленинграде и других крупных городах страны был особенно болезненным для тех, кто жил там до своего ареста и где продолжали жить их семьи. Шаламов был обязан выбрать себе место жительства в населенных пунктах численностью менее 10 000 жителей на расстоянии ста километров от больших городов. Его же тянуло в Москву. Там жили его жена и дочь после ссылки, хотя и без официального разрешения. Из Магадана он полетел в Иркутск, откуда у него на всякий случай был куплен билет на поезд в Чарджоу, место ссылки жены. Если что, надеялся он, это не вызовет никаких подозрений, потому что пересаживаться нужно было в Москве.

Супруги не виделись и не разговаривали друг с другом более шестнадцати лет (их переписка за годы пребывания Шаламова в лагере и в Якутии не сохранилась). Развод, который Галина Гудзь формально оформила ради безопасности, не отменял того, что они мечтали встретиться. Но как им было обходиться друг с другом? Найдут ли они снова общий язык?

На протяжении десятилетий люди в Советском Союзе жили между постоянным страхом, публично пропагандировавшейся (и желанной) коммунистической утопией и инсценированным ликованием по поводу фиктивных, а иногда и реальных, успехов. Чувство страха и неуверенности глубоко проникло в психику большинства. Надежда Мандельштам, вдова погибшего в пересылочном лагере под Владивостоком Осипа Мандельштама, ставит в своих «Воспоминаниях» советской системе однозначный диагноз. Людям «внушили, что мы вошли в новую эру и нам остается только подчиниться исторической необходимости»[623]. Общество было больно, многие «поверили в неизбежность, а другие в целесообразность происходящего»[624]. Все «находились в состоянии, близком к гипнотическому сну»[625]. Особая форма заболевания, по словам Надежды Мандельштам, развилась у тех, кто «совершал страшные деяния во имя „новой эры“»[626]:

И люди, принявшие эту доктрину, честно поработали во славу новой морали, проистекавшей в конце концов из исторического детерминизма, доведенного до последней крайности. Всякого, кого они отправляли на тот свет или в лагеря, они считали навеки изъятым из жизни. Им не приходило в голову, что эти тени могут восстать и потребовать своих могильщиков к ответу[627].

На фоне проходивших реабилитаций их охватила настоящая паника. Надежда Мандельштам попала в самую точку: изменения психики затронули всех. Но отнюдь не все сумели преодолеть страх после смерти Сталина. От внутреннего паралича было нелегко избавиться, тем более что нестабильность жизненных ситуаций омрачала повседневную жизнь.

Галина Гудзь как член семьи «врага народа» тоже попала под колеса машины насилия. Много лет ей пришлось провести вместе с дочерью Еленой в туркменской ссылке. (Позднее дочь жила некоторое время у своей тети Марии Гудзь в Москве.) По окончании девятилетнего срока ссылки она получила только временное разрешение на проживание в Москве. Много ли знал Шаламов по письмам о тревогах и страхах жены в этот период, сказать невозможно.

Галина Гудзь встретила Шаламова на вокзале одна, без дочери. Путь в квартиру родителей, где они вместе жили до его ареста в январе 1937 года, был для него закрыт. Там жил ее брат Борис Гудзь со своей семьей. Тогда, в 1937 году, он написал на Шаламова донос. С сарказмом Шаламов описывает в воспоминаниях, как они поехали ночевать к «реабилитированной партийке с дореволюционным стажем»[628]. Во время застолья, на котором присутствовали незнакомые люди, «партийка» подняла тост за его здоровье и выразила надежду, что он «докажет государству свою революционную преданность»[629]. Она вспомнила о том, как сама, «когда была лагерницей, не щадя себя, работала в портняжной мастерской на помощь фронту»[630]. Подобное отношение к принудительному труду было неприемлемо для Шаламова: «Я сказал, что у меня другие мысли об обязанностях гражданских и что ночевать в доме таких лагерных работяг я не буду»[631]. Наталья Кастальская, подруга его золовки Марии Гудзь, предложила им комнату в Московской консерватории (ее отец в двадцатые годы был там профессором). Комната была настолько узкой, что им с трудом удалось пробраться среди стопок книг к дивану. Настоящее возвращение домой выглядит иначе.

Быть может, он уже догадывался, что они могли отдалиться друг от друга? Неслучайно в одном из стихотворений, написанном, вероятно, еще в Якутии, он говорит о «химере возвращенья в дом»[632].

Только месяцы спустя, 13 августа 1954 года, Шаламов напишет Аркадию Добровольскому, оставшемуся жить после заключения в ссылке в Магадане, о «глубочайших радостях» и «великом удовлетворении нравственном», связанных со встречей с женой, отметив при этом, что встреча эта «звала (и не могла не звать) и к раздумьям»:

Время ведь шло и шло, она сражалась с жизнью одна, в меру своего разумения и своей, только своей, а не нашей силы. То, что было ее гордостью, могло и не быть гордостью для меня. Кое в чем надо было уступить, на чем-то настоять, а ведь все — урывками, на улицах, в метро, на людях. Это нелегкая штука, поверьте, и требует большого нравственного напряжения[633].

И тем не менее он пишет о «подвиге» своей жены, который «не ниже деяний русских героинь 20-х годов прошлого столетия»[634]. Имеются в виду жены декабристов, участников подавленного дворянского восстания 1825 года, которые последовали за своими мужьями в изгнание. В том же письме он называет свою уже выросшую дочь Елену «орешком», который нужно было «разгрызть», — операция, при которой нельзя было не поломать зубов, пишет он[635]. Ирония этой реплики не прячет того, что он болезненно осознавал отчужденность дочери. Строки письма к Добровольскому открывают внутренний разлад, противоречивые чувства по отношению к жене и дочери. В более поздних высказываниях о встрече с женой преобладают, напротив, горечь и отторжение.

13 ноября 1953 года, на следующий день после приезда в Москву, исполнилось давнее заветное желание Шаламова — он встретился с Борисом Пастернаком. Весной 1952 года Галина Гудзь передала Пастернаку стихи и письмо от Шаламова, теперь это помогло ему устроить личную встречу с высокочтимым поэтом. После почти семнадцати лет лагерей и ссылки «великое счастье»[636], которое принесла ему эта встреча, невозможно измерить. Этот первый разговор с Пастернаком подтвердил, напишет он позднее, что по многим фундаментальным вопросам искусства, поэзии их взгляды совпадают. Тогда же Шаламов передал Пастернаку еще одну тетрадь со стихами, написанными в Якутии. В тот же день Пастернак позвонил Марии Гудзь, золовке Шаламова, и сказал ей, что стихи его глубоко взволновали. Сам Шаламов тогда об этом не узнал, потому что к тому моменту уже уехал из Москвы.

Он отправился в окружной город Конаково (приблизительно в 120 километрах к северо-востоку от Москвы) в Калининской области (ныне опять Тверская), где намеревался работать фельдшером. Но власти не признали выданный ему на Колыме фельдшерский диплом. Чтобы иметь обязательную по закону прописку, ему нужна была работа, которую, в свою очередь, он мог получить только при наличии прописки. Замкнутый круг, из которого необходимо было вырваться. В конце ноября 1953 года он нашел работу в стройуправлении треста Центрторфстрой Калининской области в Озерках. В комнате в общежитии жило несколько человек. Вечерние попойки были обычным делом. В таких условиях он прочитал первую часть романа «Доктор Живаго», которую получил от Пастернака. Родились новые стихи. «Квартирные дела, — жаловался он в письме к Марии Гудзь от 18 мая 1954, — не дают возможности начать работу над рассказами, хотя несколько таких рассказов уже сложились в голове, — но тут ведь надо ходить, бормотать, записывать и вновь бросать»[637]. Вообще, сообщал Шаламов, в этой деревенской провинции он чувствует себе совершенно отрезанным от духовной культурной жизни в гораздо большей степени, чем в лагерной больнице «Левый берег».

Ил. 12. После возвращения с Колымы с женой Галиной Гудзь и золовкой Марией Гудзь. 1953

В письме к Пастернаку от 22 июня 1954 года он сетовал, что живет «медведем», что тут есть только очень плохая библиотека, в которой даже последних толстых журналов не получить.

В конце июля 1954 года он перешел на работу на торфопредприятие в Решетниково. Как агенту по снабжению ему приходилось много бывать в разъездах, но условия жизни его все же улучшились. В поселке Туркмен (приблизительно в семи километрах от железнодорожной станции Решетниково) ему удалось найти небольшую комнатушку в коммуналке. Там были созданы первые «Колымские рассказы». О Туркмене Шаламов сохранил добрую память: «Я нашел в поселке самый сердечный, самый дружеский прием, — такой, какого не встречал ни на Колыме, ни в Москве»[638]. Причина восторженного отношения заключалась среди прочего в наличии в поселке богатой библиотеки, о пополнении которой из московских букинистических магазинов лично заботился главный инженер торфяного предприятия, бывший ссыльный. Библиотека духовно вернула его к жизни, подчеркивал Шаламов впоследствии. Почти ежедневно он ходил туда и ему, как привилегированному читателю, дозволялось даже подходить к полкам и осматривать сокровища. Он называет классиков рубежа веков — Генриха Ибсена и Александра Блока, издание писем Антона Чехова, а также мемуары русских революционеров, среди них Михаил Михайлов, Вера Фигнер и Петр Кропоткин. Какие именно книги он читал тогда, уже не восстановить. Есть только косвенные указания в письмах этого времени.

23 января 1955 года он рассказывает Добровольскому, как Вера Фигнер после долго заключения в крепости Шлиссельбург размышляла о своем времени и как у Чехова изменилось восприятие вещей после его поездки на сахалинскую каторгу. Чехов написал, сообщает Шаламов, что после этого путешествия вся его жизнь раскололось на две части. Мысли Фигнер и Чехова подтверждают собственное восприятие Шаламова: нужно много сил, чтобы встроиться в обычную повседневную жизнь после лагеря. В письме к другу Шаламов признается, как трудно ему это дается.

Предыдущая главаГлава 26 из 47Следующая глава