К книге
Писать жизнь: Варлам Шаламов. Биография и поэтика3. Между газетной работой и литературой
34%
3. Между газетной работой и литературой
16

После почти трехлетнего отсутствия Варлам Шаламов вернулся в феврале 1932 года в Москву. В октябре 1931 года он был выпущен досрочно из лагеря на Северном Урале. Несколько месяцев проработал на строительстве химического комбината в Березниках, чтобы заработать деньги на обратную дорогу. Писать о своем аресте, о заключении в лагере, о своих (мелких) административных должностях, как и о встречах с некоторыми начальниками лагеря, он начнет только несколько десятилетий спустя. Приговор перечеркнул его юношеские планы в литературе и «общественных битвах». Заключение вырвало его из жизни.

Вернувшись в Москву, он попытался снова закрепиться в литературе.

Но это было уже совершенно другое время. Сталин разгромил оппозицию. «Подполье 20-х годов, столь яркое, забилось в какие-то норы, ибо было сметено с лица земли железной метлой государства», — констатирует он в очерке «Москва 30-х годов»[387]. В стране царил голод. Последствия раскулачивания, беспримерной депортации зажиточных крестьян с семьями из плодородных кубанских земель в Сибирь, где они умирали от голода или погибали в тяжелейших условиях, Шаламов увидел уже в конце 1930 года. Тогда он, будучи заключенным, входил в состав комиссии по контролю за работой бригад на лесоповале, от которых зависело снабжение лагеря дровами. На столице тоже лежала печать перемен. Москву закрыли, чтобы перекрыть доступ потокам голодающих прежде всего из Украины, хотя некоторым все же удавалось пробиться. Даже в воспоминаниях, написанных много позже, чувствуется то потрясение, которое испытал Шаламов при виде чудовищно изменившегося города:

Москва 30-х годов была городом страшным. Изобилие НЭПа — было ли это? Пузыри или вода целебного течения — все равно — исчезло. <…> Бесконечные очереди в магазинах, талоны и карточки, ОРСы при заводах, мрачные улицы, магазин на Тверской, где не было очереди. Я зашел: пустые полки, но в углу какая-то грязная стоведерная бочка. Из бочки что-то черпали, о чем-то спорили: «мыло для всех» («Москва 30-х годов»)[388].

Как только Шаламов начинает описывать в коротких очерках картины Москвы тридцатых годов, тональность повествования сразу меняется. Язык становится сухим, стиль деловым. От революционной романтики, пафос которой окрылял молодого Шаламова и проявлялся в его текстах об этом времени, ничего не остается.

Стал ли он тогда поневоле более прагматичным? В его воспоминаниях о тридцатых годах подспудно ощущается знание о преступлениях последующих лет. Сталин укрепил свое положение в структуре власти, создав «личную диктатуру над партией»[389]. Террор все больше превращался в инструмент управления страной. Правда, к середине десятилетия положение со снабжением населения несколько улучшилось. Но инсценированные с большой помпой успехи строительства и пропагандистская компания, связанная с принятием новой советской конституции 1936 года, проходили в атмосфере растущего страха перед возможным арестом, которая сгустилась в 1937–1938 годах, когда Большой террор достиг своего апогея. «Все оказалось не так хорошо и не так просто», — констатирует Шаламов по прошествии времени, не углубляясь в детали[390].

Это относилось не только к изменившейся московской повседневной жизни, к которой ему нужно было как-то приспособиться. И литературная жизнь ничем не напоминала ту живость двадцатых годов, которой он восхищался. Маяковский покончил жизнь самоубийством 14 апреля 1930 года. Литературные объединения и группировки в политическом плане все оказались под подозрением и были распущены. Постановление ЦК партии от апреля 1932 года стало вехой на пути унификации литературной жизни: один-единственный Союз писателей должен был заменить все другие объединения. И хотя этот шаг 1932 года выдавался за меру, направленную против сверхмощного РАППа и ориентированную на либеральную интеллигенцию, некоторые сумели разглядеть в этом вполне определенную политическую цель. Михаил Пришвин, писатель, известный своими проникновенными описаниями природы, провел шесть дней на пленуме организационного комитета. Он «все» видел, но это «все» обернулось «ничем», записал он в дневнике 4 ноября 1932 года[391]. Его вывод:

Настоящий писатель Иов. Бог — <зачеркнуто: Партия> ЦК. Дьявол — Авербах. Иов не знает о договоре Бога с чертом для испытания, но вера его сильна. Тут же не вера, а…

<На полях:> Цель бога (ЦК) — выявить силу веры людей своих, чтобы потом использовать как органы информации[392].

Три дня спустя Пришвин снова возвращается к теме пленума, который показал, насколько все лживо. Он сомневается, что вообще хоть кто-то стоит за советскую власть, а «те, кто стоят за нее, стоят, потому что связали себя с судьбой этой власти, ставшей условием их личного существования»[393]. Такой ясностью в оценке структурной перестройки литературы в это время обладали отнюдь не все. Многие писатели надеялись, что роспуск РАППа, произошедший весной 1932 года, и запланированное учреждение единого Союза писателей положат конец агрессивным конфликтам между враждующими литературными группировками. С 17 августа по 3 сентября 1934 года прошел Первый всесоюзный съезд советских писателей, то есть учредительный съезд Союза советских писателей, на котором была принята обязательная для всех доктрина социалистического реализма, распространяющаяся на все области литературы. В соответствии с этим «основным методом» советской литературы от каждого писателя (и литературного критика), желающего стать членом союза, требовалось «правдивое, исторически конкретное изображение действительности в ее революционном развитии»[394]. Несмотря на внедрение сверху строгого политического контроля, русская литература 1930-х годов, создававшаяся — и еще публиковавшаяся — в Советском Союзе до середины десятилетия, была (пока еще) достаточно многообразной.

Как позиционировал себя Шаламов на изменившейся литературной сцене? Где он искал и находил свое место? Отдавал ли он себе отчет в том, какие последствия может иметь заявленная перестройка литературной жизни для него и его коллег?

В июне 1932 года Шаламову исполнилось двадцать пять лет. Пробелы, содержащиеся в написанных позднее воспоминаниях о 1932–1937 годах, сейчас уже не восполнить. О многом он умолчал. Правда, имеются некоторые письменные свидетельства Шаламова, относящиеся к тридцатым годам: статьи, репортажи, очерки и рассказы. Разрыв совершенно очевиден — судя по всему, в те годы существовало два Шаламова: Шаламов-журналист, обслуживавший пропагандистский образ Советского Союза, и Шаламов-писатель, у которого был совершенно иной тон и который экспериментировал в области короткой прозы. Был ли он в состоянии объединить то и другое в единое целое? Была ли газетная работа всего лишь утомительной поденщиной для заработка, которая мешала ему заниматься собственно творчеством, как это он подчеркивал, глядя назад?

Предыдущая главаГлава 16 из 47Следующая глава