Рассматривая историю Китая в XX веке, историки будущего, вероятно, увидят ее иначе. Войны и революции, занимавшие огромное место в жизни современников, их предводители и раскалывавшие общество на части идеологические течения, скорее всего, встанут в один ряд с малозаметными событиями, которые в то время казались второстепенными и эпизодическими. Уже сейчас все эти революции – республиканские, националистические, коммунистические, культурные – можно заключить в единые скобки законченного периода – бурного шестидесятилетнего отрезка, ужасы которого милосердно смягчают перспектива и прагматический взгляд из настоящего. Идеологи лишились своих когтей, революционеры спустились с небес на землю, войны отправились в музеи и застыли в памятниках. Внимание привлекают другие явления, источники более основательных перемен.
Одним из них стала интеграция в общественную жизнь полумиллиарда жителей Китая, ранее обреченных на подчиненное положение по признаку пола. Женская эмансипация продолжается, и, разумеется, не только в Китае. Но, как часто отмечали иностранцы, женщинам в цинском Китае предстояло пройти более долгий путь, чем в большинстве других стран. Не просто малозначительные, они были по сути невидимыми. Образование оставалось абсолютно недоступным для всех, кроме горстки упрямых одиночек. Всех остальных ожидала жизнь, полная бесконечной тяжелой работы, а строгое заключение считалось привилегией. Наблюдателям в конце XIX века это казалось особенно ироничным, учитывая, что в то время Китаем фактически управляла женщина. Однако миниатюрная вдовствующая императрица Цыси, стоявшая во главе империи как регент или серый кардинал в течение последнего полувека ее существования (1862–1908), делала это молча, не показываясь из-за широкого шелкового экрана. Скорее невидимое присутствие, чем живой человек, настолько же пугающая и коварная, насколько печальной и добродушной была ее викторианская коллега, она не проявляла свойства своего пола так темпераментно, как императрица У Цзэтянь.
Однако указом 1902 г. Цыси в конце концов запретила бинтование ног. Протестантские миссионеры, среди которых были женщины, начиная с 1850-х гг. бурно протестовали против убийства новорожденных девочек. Китайские реформаторы и некоторые католические миссии ранее тоже пытались положить конец этой практике. Но протестанты, как правило американцы, были более многочисленными и лучше организованными[779]. Детоубийство и браки по сговору вызывали у них бурю возмущения, но всю тяжесть своего праведного негодования они обрушили на бинтование ног. В 1874 г. в открытом порту Сямынь было сформировано первое общество борьбы с бинтованием ног (за ним последовало множество других). В 1895 г. влиятельное «Общество естественных ног», основанное в Шанхае, активно требовало вмешательства властей. Реформаторски настроенные активисты подхватили этот клич и убедили вдовствующую императрицу, которая, как маньчжурка по происхождению, не пострадала от бинтования и, вероятно, в любом случае не одобряла его, запретить этот обычай. Христианские школы, куда, в отличие от конфуцианских академий и местных курсов подготовки к экзаменам, принимали девочек с тех пор, как мисс Олдерсли открыла первую школу в Нинбо вскоре после Опиумной войны, сделали небинтованность ног обязательным условием для учениц. Но связь между большими ногами и иностранным образованием имела и оборотную сторону: в 1909 г. «лишь около тринадцати тысяч девочек во всем Китае были зачислены в школы [все принадлежавшие христианским миссиям] и еще несколько сотен за границей»[780].
Несмотря на усилия миссионеров, общественных вольнодумцев наподобие тайпинов, и горстки реформаторов, успевших познакомиться с западной философской и социальной мыслью, радикальные перемены произошли только после войн и революций. Мобилизация масс смогла стать более обширной, когда в нее включили женщин; реализация потенциала страны означала расширение возможностей получения образования для всех независимо от пола; дисциплину, лишения и другие тяготы возрождения следовало делить поровну. Но нигде в мире такое количество людей не освободилось от унизительного положения и не преодолело настолько калечащие ограничения, как женщины Китая в XX веке.
Важное место во многих программах реформ, призванных уравнять возможности населения, занимал китайский язык в его устной и письменной форме. Это было дело крайней важности. Знакомство со сложным корпусом литературы, написанной изысканным архаичным письменным языком (вэньянь), отличало правящую элиту Китая от остальных слоев населения и давало ей исключительное право занимать государственные должности. Управление страной осуществлялось только на этом языке[781], на нем писали научные труды и литературные произведения. Экзаменационная система с ее «восьминогими» сочинениями предназначалась не столько для оценки интеллекта или способностей кандидата, сколько для оценки его знакомства с этой возвышенной культурой и его морального права присоединиться к ней. Согласно статистике, грамотность среди мужского населения в период поздней Цин достигала 30–45 % (среди женского населения лишь 2–10 %), но в основном это была грамотность другого рода. Неформальное основное образование опиралось на ограниченное количество письменных иероглифов, необходимых для передачи на письме разговорной речи[782]. Оно не давало возможности понять классический язык, тем более древние тексты, в которых раскрывались богатые оттенки и тонкие нюансы этого языка. Популярные произведения давно писали на разговорном языке (среди них и знаменитый роман XVIII века «Сон в Красном тереме», или «Записки о камне»)[783]. Но все, что касалось высокой культуры и государственного управления, то есть самой сути китайского самосознания, подавляющему большинству китайцев было недоступно.
Чтобы принести культуру в массы, тем более познакомить их с точными и гуманитарными науками, на которые, как выяснилось, опиралось превосходство иностранцев, требовалось вернуться к основам. В 1859 г. Юн Вин, учившийся в миссионерской школе и ставший первым китайцем, получившим американскую ученую степень (в Йельском университете), был приглашен в Нанкин. Обосновавшиеся там вожди тайпинов интересовались приобретением иностранного огнестрельного оружия. Однако разработанная Юн Вином программа реформ оказалась слишком претенциозной даже для них. Четыре года спустя Юн Вина вызвал к себе Цзэн Гофань, образованный генерал и губернатор провинции Хунань, чья собранная в провинции армия в это время теснила тайпинов. Горячий сторонник модернизации, Цзэн Гофань планировал открыть первый в Китае военно-производственный комплекс (в Шанхае) и хотел посоветоваться с Юн Вином относительно оборудования. Юн Вин, вместо того чтобы порекомендовать станки для «производства пушек, двигателей, сельскохозяйственных орудий, часов и т. д.», посоветовал купить станки для производства станков, способных изготавливать все нужные предметы. «Машинный цех, способный создавать… другие машинные цеха» – вот что было действительно необходимо. Его следовало оснастить «токарными станками всех размеров, строгальными станками и сверлами». «Я должен сказать, что распространение машинных цехов в нынешнем положении в Китае должно не просто преследовать конкретные цели, но носить общий и фундаментальный характер», – заявил он[784]. Губернатор согласился. Юн отправился обратно в Америку, нашел нужные станки, и в 1868 г. Шанхайский военный завод выпускал уже не только артиллерию, но и корабли, и паровые котлы.
Для решения языковой проблемы требовался такой же «общий и фундаментальный» подход, хотя в этом случае решение нашлось ближе к дому. Оно заключалось в универсализации народного разговорного языка, точнее, письменной формы северного разговорного языка байхуа, который иностранцы называли мандаринским диалектом. Произношение в разных областях и среди разных сообществ (например, в Кантоне) по-прежнему различалось[785]. Более того, название языка менялось в соответствии с политическим климатом: националисты называли его гоюй, «государственный язык», коммунисты – путунхуа, «всеобщая речь». Сам язык подвергся обширной переработке с включением новых грамматических структур и множества заимствованных иностранных слов. Тем не менее он остался узнаваемо китайским и сохранил явную связь с языком, существовавшим три тысячи лет назад, что делает его старейшим из всех широко используемых языков мира. Агитация за принятие байхуа последовала за отменой экзаменационной системы в 1905 г. и была тесно связана с деятельностью второго поколения реформаторов, в том числе Ху Ши и Чэнь Дусю. Оба они путешествовали и учились за границей, прежде чем начали преподавать в Пекинском университете, и оба выступали за народную разговорную речь в рамках своей борьбы с конфуцианской системой ценностей, которую считали несопоставимой с современным государством. В 1920 г. Чэнь Дусю стал одним из основателей Коммунистической партии Китая, и именно под эгидой партии классический язык полностью вышел из употребления.
Письменность сталкивалась с теми же трудностями. Миссионеры и переводчики, такие как Томас Уэйд, главный посредник при обсуждении Тяньцзиньского договора 1858 г., а затем первый преподаватель китайского языка в Кембридже, изучал возможность перевода китайских иероглифов в принятую в большинстве западных языков латиницу. Это привело к появлению по-прежнему широко распространенной системы транслитерации Уэйда – Джайлса (Герберт Джайлс был преемником Уэйда в Кембридже). Во Вьетнаме, где китайские иероглифы в течение двух тысяч лет были единственным письменным языком[786], в 1906 г. в школах была введена эквивалентная система латинской транскрипции, а в 1920-х гг. она распространилась на всю страну. Благодаря поддержке французов и стремлению вьетнамцев обособить свою культуру от китайской, новая письменность куокнгы полностью вытеснила китайские иероглифы.
Но в Китае реформаторы подходили к таким фундаментальным изменениям с осторожностью. Подобные меры неизбежно обесценили бы все письменное наследие страны и, конечно, добавили бы работы цинскому бюро переводов, и без того уже обремененному необходимостью переводить все официальные документы с китайского на маньчжурский и монгольский язык[787]. Неожиданное, хотя и не идеальное решение, позволившее сделать письменную систему более доступной, принесли технологии. Когда мягкая кисть и чернильница – заветные атрибуты ученого – уступили место стальному перу и свинцовому карандашу, а затем шариковой ручке, пишущей машинке и клавиатуре, письменные иероглифы неизбежно упростились и стандартизовались, распавшись на отдельные компоненты. Письменность освободилась от возвышенных сложностей каллиграфии, лишенные украшений иероглифы широко распространились в качестве народного письма[788]. Как и разговорный язык, они по-прежнему сохраняют узнаваемые очертания, вполне сопоставимые с древними надписями на гадательных костях и черепаховых панцирях эпохи Шан.
Одновременно пережили революцию печатное и издательское дело. Хотя наборный шрифт был известен в Китае уже несколько сотен лет, его мало использовали и в целом предпочитали ксилографию. В 1859 г. американский миссионер ирландского происхождения Уильям Гэмбл, стремившийся забросать население Китая христианскими листовками, начал использовать метод электротипии для изготовления металлических литер. «Благодаря изобретению Гэмбла типография американской пресвитерианской миссии смогла обеспечить полным набором китайского шрифта издателей в других областях Китая (в том числе ведущую шанхайскую газету “Шэньбао”) и во всем мире»[789]. Шрифты Гэмбла оставались в употреблении более ста лет, «до появления компьютерных шрифтов в 1970-х гг.». Шанхай стал центром полиграфической промышленности, а также многих других отраслей производства. «Шэньбао», основанная англичанином Эрнестом Мэйджором в 1872 г., приобрела репутацию главной китайской газеты и первопроходца в области фотолитографии, а затем ротационной печати. Среди многочисленных других публикаций и периодических изданий, выходивших под эгидой «Шэньбао», был первый журнал на разговорном языке. Он выходил только в 1876 г. Опередив свое время, он стал предвестником нескольких сотен подобных изданий, появившихся в 1920-х гг..
Первый период модернизации, к которому относятся все эти имевшие долгосрочные последствия перемены, – примерно с 1860 г., когда англо-французские войска взяли штурмом Летний дворец, и до 1880-х гг., когда еще одна череда катастрофических поражений спровоцировала более радикальные изменения – обычно ассоциируется с широко распространенным в то время «движением самоусиления» (цзыцян). Этот термин впервые появился в серии эссе, написанных обеспокоенным ученым Фэн Гуйфэнем в 1860 г. Они подчеркивали необходимость учиться у иностранцев, осваивать их языки и науки, брать с них пример в использовании ресурсов и рабочей силы своего народа. Однако целью этих действий было возрождение империи и возвышение власти Цин, а не ее свержение. Как и в Японии, где в это время происходила похожая трансформация, инициатива исходила изнутри, а не со стороны, и сверху, а не от необразованных народных масс[790].
Заметную роль в политике самоусиления сыграла группа провинциальных генерал-губернаторов, сумевших самостоятельно собрать и обеспечить собственные войска, не полагаясь на отставшие от жизни маньчжурские «знамена» или помещичье ополчение, и успешно подавивших ряд восстаний в середине века. Классический пример – Цзэн Гофань, генерал-губернатор провинции Хунань, который воевал с тайпинами. Выдающийся конфуцианский ученый, Цзэн Гофань соглашался с необходимостью использовать иностранные технологии (он основал Шанхайский военный завод) и иностранный опыт (он поддерживал существование «всегда побеждающей армии»), но вместе с тем не отказывался от традиционных взглядов. Например, генерал считал, что положение в стране смогут изменить только чиновники самых высоких моральных принципов. Эти взгляды разделял Цзо Цзунтан, генерал-губернатор провинции Шэньси и Ганьсу, непреклонно подавлявший мусульманские восстания на своих территориях и в Синьцзяне. Прежде чем отправиться на северо-запад, Цзо Цзунтан создал в Фучжоу военный завод и верфь. И там тоже, как и в шанхайском комплексе Цзэн Гофаня, на его основе позднее возникли военно-морская база и офицерская академия.
Ли Хунчжан, представительный протеже Цзэн Гофаня, был моложе и отличался большим прагматизмом. На посту губернатора провинции Аньхой он помог подавить восстание тайпинов, затем уничтожил группы мятежников няньцзюней. Затем его перевели в Тяньцзинь в качестве генерал-губернатора Пекинского столичного округа, где он получил также должность уполномоченного по торговле во всех портах округа и занимал ключевые позиции до своей смерти в 1901 г. В рамках совместной инициативы под девизом «власти наблюдают, торговцы управляют» Ли Хунчжан открыл судоходную компанию, которая взяла на себя прибрежные перевозки зерна с Янцзы на север, затем угольную шахту, чтобы обеспечить свои корабли грузом на обратном пути, затем железную дорогу, чтобы доставлять уголь на корабли, затем телеграфную линию, чтобы передавать заказы на шахту. Телеграф и железная дорога были одними из первых в Китае. В Тяньцзине Ли Хунчжан построил еще один военный завод и верфь, в Шанхае – хлопчатобумажную фабрику. Во всех этих начинаниях активно участвовали иностранные специалисты и офшорный капитал. В 1870-х гг. Ли Хунчжан отвечал за программу, в рамках которой более ста студентов отправились в Соединенные Штаты для дальнейшего обучения. Программа прервалась, когда правительство США отказало студентам в доступе к академиям в Аннаполисе и Вест-Пойнте; вместо этого студенты были отправлены в Европу, а затем в Японию.
Сторонник политики самоусиления, Ли Хунчжан был не против усилить и собственные позиции. Но его личное благосостояние было связано не столько с бизнесом, сколько с международной дипломатией. Он пользовался в этой сфере непревзойденным влиянием благодаря взаимопониманию с вдовствующей императрицей Цыси, уважению со стороны иностранного сообщества, а также стратегическому и коммерческому значению его силовой базы в Тяньцзине. Даже князь Гун, племянник Цыси, номинальный глава внешнеполитического ведомства, не стремился оттеснить Ли Хунчжана. Что касается Цзунли ямэня, недавно созданного агентства иностранных дел, то, по словам иностранцев, это была просто захудалая канцелярия, полная бестолковых клерков. В череде разрушительных кризисов, полностью разоблачивших международную слабость Китая, самым ценным помощником Ли Хунчжана стал почтенный ирландец Роберт Харт, служивший главным инспектором морской таможни с резиденцией в Пекине.
Сбор морских пошлин в Китае впервые перешел в надежные руки британских чиновников, когда в 1854 г. таможенным доходам двора угрожала оккупация Шанхая антиманьчжурской «Триадой». На самом деле «Триада» вела себя довольно разумно, однако таможенные сборы снова передали британцам позднее, когда городу угрожали тайпины. Иностранное регулирование и надзор были весьма выгодными. Они гарантировали существенное повышение сборов, и поскольку этот устойчивый доход переправлялся непосредственно в имперское казначейство, двор мог получить кредиты для строительства новых верфей и военных академий. Поэтому систему сохранили и распространили на другие договорные порты, а штаб-квартиру ведомства перенесли в Пекин. То, что выглядело как обширное нарушение суверенитета Китая, стало дружеским и выгодным сотрудничеством – прекрасным примером воплощения на практике девиза политики самоусиления («власти наблюдают, торговцы управляют»). Харт, изучавший китайскую философию и представлявший собой подлинный образец умеренности и осмотрительности, был идеальным сотрудником Цин. Он приобрел репутацию чиновника исключительной честности; при нем таможенные поступления составляли до 20 % общего дохода империи, но более 50 % ее использованного дохода, «и могли считаться основой финансового обеспечения цинского правительства»[791].
Международные кризисы, ставшие нелегким испытанием для самоусиливающегося Ли Хунчжана (при содействии осмотрительного Харта, приветливого князя Гуна и бестолкового Цзунли ямэня), начались с малого. В 1871 г. царская Россия неожиданно оккупировала Илийский район к западу от Урумчи в северном Синьцзяне. Предполагалось, что это временная мера для защиты российских торговцев, направлявшихся через этот район. В этом смысле ее можно сравнить с британским захватом Гонконга в 1841 г. (иностранное посягательство одних держав на бесконечные сухопутные границы Китая вообще нередко имело подозрительное сходство с посягательством других держав на его побережье)[792]. В действительности оккупация, конечно, представляла собой русский ответ на британское проникновение в южную часть Синьцзяна. Там Якуб-бек, авантюрист и исламский фанатик, пользовавшийся поддержкой Коканда, в 1865 г. захватил Кашгар, Яркенд и другие города-оазисы. После этого к нему прибыли с предложением дружбы несколько британских экспедиций из разных концов Индии. Англичане увидели в Якуб-беке потенциального Тамерлана, способного воссоединить мусульманские ханства Центральной Азии и помешать предполагаемому продвижению России в Индию. Цзо Цзунтан поставил крест на этих утопических мечтах. Подавив мусульманские восстания в Шэньси и Ганьсу, он вернул Синьцзян в состав империи Цин в 1876–1878 гг. Однако русские остались в Илийском районе. Хотя их торговля больше не подвергалась угрозе, они требовали в обмен на вывод войск возмещения и концессий. Цзунли ямэнь в ответ отправил в Санкт-Петербург плохо информированного маньчжура Ча Хоа. Он уступил российским требованиям и подписал Ливадийский договор 1879 г. Договор вызвал в Пекине огромное бешенство и был немедленно расторгнут в одностороннем порядке. Ли Хунчжану пришлось спасать то, что еще можно было спасти, с помощью второго договора, заключенного в Санкт-Петербурге в 1881 г. Благодаря советам Харта и поддержке Британии он добился возвращения большей части Илийского района, сокращения выплат и отзыва многих концессий. После этого Синьцзян получил статус официальной провинции империи, открытой для ханьских переселенцев.
Ни одна сторона не стремилась развязывать войну так далеко от дома, однако воинственно настроенные чиновники Цин утешали себя тем, что «благодаря своей силе и решительности заставили русского царя уступить и согласиться на множество требований»[793]. Это было опасное заблуждение – в действительности русских заставило отступить международное неодобрение и собственные внутренние затруднения[794]. Между тем на противоположной стороне империи настойчивая Япония проявляла сильный интерес к Корее и захватила архипелаг Рюкю – протянувшуюся между Японией и Тайванем цепь островов (включая Окинаву).
И корейцы, и жители островов Рюкю традиционно отправляли в Пекин посольства с данью. Однако статус даннических отношений был не вполне ясен с точки зрения современного международного права, которое, в свою очередь, представляло собой консенсус, в одностороннем порядке разработанный западными державами и лишь недавно раскрытый перед цинским двором благодаря переводу на китайский язык «Элементов международного права» Генри Уитона. Перевод выполнил американский миссионер У. А. П. Мартин – не без предрассудков и не без затруднений, поскольку он требовал разработки новых сочетаний китайских иероглифов, способных передать хотя бы приблизительный смысл основных понятий, таких как «права человека» и «юрисдикция». Ли Хунчжан и его коллеги тем не менее приняли работу Мартина, сразу заметив обнадеживающие несоответствия между предписаниями Уитона и практическими действиями западных держав. Князь Гун отказался писать предисловие к этому произведению – язык был слишком неизящным, а Китай имел в таких вопросах свои традиции – однако он увидел в международном праве некоторую надежду для правительства, стремившегося пересмотреть односторонние договоры и разоблачить экстерриториальный произвол.
С особенным подозрением к работе преподобного Мартина отнеслись французы. Их дипломатический поверенный призвал своего американского коллегу в Шанхае «придушить его – он принесет нам множество бед»[795]. Но беды, которых ожидали французы, были связаны не столько с Китаем, сколько с Вьетнамом. Из Сайгона, захваченного в 1859 г., Франция, грубо пренебрегая предписаниями Уитона, совершила серию набегов на север Вьетнама. Они не всегда были успешными. Ожесточенное сопротивление оказывали не только вьетнамцы, но и огромная разношерстная толпа других противников: банды «красных повязок», китайские повстанческие армии из Гуанси и Юньнани, искавшие убежища во вьетнамских холмах, и немалые контингенты цинских войск, отправленных на юг, чтобы помочь вьетнамцам их подавить.
Когда в 1882 г. французы в третий раз захватили Ханой и обстреляли подступы к древней столице Хюэ, вьетнамский двор устало согласился на капитуляцию. Последующий франко-вьетнамский договор дал французам контроль практически над всем Тонкином (Хайфон, Ханой и бассейн реки Хонгха, или Красной), однако его немедленно оспорили воинственные советники вдовствующей императрицы Цыси в Пекине. Они заявили, что Вьетнам является данником Китая и в нем находятся китайские войска, которые могут это доказать. Французы, ответили, что именно поэтому китайцев можно считать захватчиками. Пекин и Париж ввели во Вьетнам новые войска, и к 1883 г. находились в состоянии войны. Ли Хунчжан поспешил смягчить положение, согласившись на вывод китайских войск в обмен на признание Францией южной границы Китая. Но этому соглашению помешали события на суше – в 1884 г. войска Цин разгромили французский экспедиционный корпус в Бак-ле. Поражение нанесло огромный удар французской гордости: по словам одного наблюдателя, Франция «не знала подобного позора после Ватерлоо» [796][797]. Еще более решительный удар был нанесен в марте 1885 г. в Лангшоне, чуть южнее сегодняшней границы – французское правительство было свергнуто[798]. Но в это же время французский флот обрушил ожесточенный удар на побережье Китая.
Двинувшись на север, адмирал Курбе обстрелял большой порт Фучжоу, превратил в пыль корабли, составлявшие южный флот Китая, и захватил гавань Цзилун на севере Тайваня, а также Пескадорские острова. В Тяньцзине Ли Хунчжан снова поспешно организовал встречу с французским посланником в Пекине. Новый договор, заключенный в июне 1885 г., положил конец военным действиям, хотя не устранил затаенной враждебности сторон. «Как ни странно, это соглашение… почти дословно повторяло то, которое было достигнуто годом ранее»[799]. Франция получила полную свободу действий во Вьетнаме в обмен на отказ от Тайваня и Пескадорских островов и признание китайско-вьетнамской границы.
Пока разворачивались эти неприятности на юге, Ли Хунчжан и Харт сумели сохранить северный флот империи, стоявший в Тяньцзине, вне досягаемости иностранных пушек, и даже усилили его. Впрочем, ненадолго, поскольку в 1894 г. события в Корее втолкнули Китай в очередную войну, на этот раз с окрепшей Японией. Как и Вьетнам, Корея отправляла регулярные посольства в Пекин и была независимым государством. Но в 1876 г. японцы, взяв пример с западных держав, открыли для себя несколько корейских портов и настояли на экстерриториальных правах для своих подданных на этих территориях. Следом подтянулись западные державы при поддержке Ли Хунчжана, который считал привлечение международного внимания к ситуации в Корее лучшим способом подчеркнуть ее особые отношения с Китаем и нейтрализовать влияние Японии. В результате в 1885 г. Пекин и Токио подписали соглашение, в котором обещали не вводить войска в Корею, если только этого не сделает другая сторона и только в равных количествах. Впервые после монгольского завоевания корейский двор согласился на присутствие и контроль постоянного китайского уполномоченного (это был молодой Юань Шикай, протеже Ли Хунчжана, впоследствии первый президент республиканского Китая). Но все эти меры предосторожности ни к чему не привели: в 1894 г. сектантское восстание в Корее, размахом и фанатизмом во многом напоминающее восстание тайпинов, поставило под угрозу существование монархии. Король попросил и, несмотря на протесты Ли Хунчжана, получил китайские войска. Японцы в ответ ввели в Корею еще больше войск и быстро захватили страну. Интервенция, якобы предназначенная для поддержки корейской монархии, превратилась в полномасштабную войну между Китаем и Японией.
Для Цин и Ли Хунчжана это была беспрецедентная катастрофа. За тридцать лет самоусиления Китай так и не смог обеспечить каждого солдата ружьем, а каждое подразделение полевой пушкой; кораблей – купленных за рубежом, построенных с нуля, переоборудованных из старых судов – едва хватало на два флота. Тем временем японцы успели создать большой современный флот и обучить единственную к востоку от Индии профессиональную армию. Поражение следовало за поражением – китайцев быстро выгнали из Кореи. Через два месяца японцы подошли к китайской границе и явно не собирались на этом останавливаться. Перейдя Ялуцзян, они заняли Ляодун почти до Великой стены. На военно-морской базе Вэйхайвэй на оконечности полуострова Шаньдун они обнаружили китайский флот, стоявший под защитой береговых укреплений. Японский десант быстро захватил укрепления на берегу и расстрелял китайский флот из китайских же пушек. В результате затонул один из двух линкоров Цин и четыре из десяти крейсеров. С учетом предыдущих потерь в Фучжоу береговая линия Китая осталась почти такой же незащищенной, как в 1840-х гг.
Князь Гун, в последнее время впавший в немилость, и Ли Хунчжан, которому предстояло вскоре последовать за ним, были отправлены в Токио просить мира. По Симоносекскому договору 1895 г., самому унизительному в современной истории Китая, им пришлось согласиться на выплату контрибуции в пять раз больше тех, что потребовали западные союзники в 1860 г., и уступить Японии весь Тайвань, Пескадорские острова и провинцию Ляодун (последнюю затем обменяли на дополнительные выплаты[800]), открыть четыре новых порта, в том числе Чунцин над ущельями Янцзы в Сычуани, и, конечно, признать «полную и окончательную» независимость Кореи, «в сложившихся обстоятельствах, по сути, превращенную в японский протекторат»[801]. Репутация Ли Хунчжана после этого так и не восстановилась. Его заслуги в предвоенной дипломатии были забыты. Теперь его втаптывали в грязь за заключение унизительного договора и за то, что вместо военного флота он тратил деньги на строительство нового летнего дворца императрицы. Это было на редкость красноречивое безрассудство: мраморный павильон на берегу озера выстроили в виде двухэтажной прогулочной баржи с лопастными колесами. Дворец-корабль до сих пор украшает берег озера Куньмин – непригодный к службе, он был, по крайней мере, непотопляемым. Симоносекский договор и опала Ли Хунчжана подтвердили, что политика самоусиления ни к чему не привела; настало время более радикальных мер.