В приспущенных брюках я лежал на животе, пока девушка-ординатор, специалист по лабораторной диагностике, готовилась выполнить мне под местной анестезией биопсию костного мозга. В той области, которая, как мне сказали, называется тазовым гребнем, я ощущал не то чтобы сверление, а скорее постоянное сильное надавливание. Мы переговаривались, поскольку я люблю, чтобы медики точно сообщали мне о своих манипуляциях. Через некоторое время я спросил:
– Надо понимать, это неизлечимо?
– Да, – без обиняков ответила она. – Неизлечимо, но контролируемо.
Для контроля из меня сперва выкачают изрядное количество крови, а затем назначат химиотерапию – не под капельницей, а перорально, ежедневно. Пока состояние не стабилизируется? – уточнил я. Нет, пожизненно. В этом и заключается «контролируемость». Это состояние будет сопровождать вас до самой смерти. Возможно, оно вас не убьет, если только не произойдет новая мутация. А так – вы умрете с заболеванием, но не от него.
Биопсия, по ее словам, прошла успешно: было получено несколько симпатичных нитей (если я правильно запомнил ее слова), состав которых позволит точно определить мой вид рака крови. Не желаю ли я взглянуть? – в ее голосе звучало удовлетворение, смешанное с гордостью за такой профессионализм. Я отказался. Мне хочется знать, что со мной делают, и зачем, и как, но нет желания этим любоваться. Я избегаю зрелища нацеленной на вену иглы, скальпеля, опускающегося к веку, введения (и извлечения) катетера, наложения любых швов и снятия ногтя большого пальца на ноге с его вечного прикола, а теперь вот мне предлагалось полюбоваться извлеченным из моих костей сочным продуктом, который внезапно повел себя неподобающим образом.
Начиналось все исподволь – врачи разных специальностей только недоумевали. Оно и неудивительно. В стране ежегодно регистрируется всего лишь около 500 случаев миелопролиферативных новообразований, поэтому рядовой врач общей практики никогда не сталкивается с их симптомами. В большинстве случаев они выявляются при осмотре по совсем другим поводам. Как-то в летне-осенний период у меня вдруг началось сильное кожное высыпание, которое заявило о себе двумя способами: на ногах появились большие воспаленные бляшки, и некоторые из них со временем начали отшелушиваться, а на спине – сотни маленьких твердых прыщиков. Я обратился за консультацией к дерматологу; доктор затруднилась поставить диагноз и прописала стероидную мазь. После этого мне было предложено сделать биопсию, которая не дала никаких ответов, но оставила мне напоминания в виде двух аккуратных белых крестиков на внутренней стороне каждого запястья. Наконец, она спросила, согласен ли я обратиться в специализированную клинику для сложных и резистентных случаев. И вот как-то утром я в одних трусах просидел часа два в смотровом кабинете больницы Святого Георгия в Тутинге, пока меня осматривали десятка три-четыре профессиональных дерматологов и стажеров, которые задавали мне одни и те же навязшие в зубах вопросы. Объяснений или предложений не возникло ни у кого, за исключением пожилого, раздражительного консультанта, который, окинув меня беглым взглядом, сказал: «Видно же, что здесь экзема; не понимаю, к чему столько суеты». От этого мне показалось, что медицине я стал чуть менее интересен. Я не сказал ему – поскольку сам еще не знал, – что моя гражданская жена Рейчел пошарилась в «Гугле», вооружившись фотоснимками моей спины, и установила, что одним из возможных объяснений состояния моей кожи является рак. На моем теле в разных местах есть и другие рубцы. Но по достижении определенного возраста естественно ожидать появления отметин и шрамов, а также готовиться к медицинским вторжениям в человеческие отверстия, одно за другим: уши, нос, горло, глаза (при помощи лазера), задний проход, пенис, вагина.
Вскоре после тех дерматологических приключений в Тутинге меня ожидало еще одно вторжение в задницу. По ощущениям, я стал чаще бегать в сортир по ночам и попросил своего терапевта обратить внимание на мою простату. Такое обследование я не проходил, наверное, лет пятнадцать. Мой терапевт (который ненамного моложе меня) согласился, но в силу законов медицинского права или обычной этики спросил, не желаю ли я, чтобы при осмотре присутствовал наблюдатель. Я уважительно отнесся к такому предложению, но не удержался от смеха. Врач пошарил у меня в заднем проходе затянутым в латекс пальцем (по ощущениям – двумя, если не тремя) и объявил: «Ну, так: я практически уверен, что рака простаты у вас нет. Но при желании можете сделать анализ крови». Доктор ни словом не обмолвился о необходимости или срочности данной процедуры, но я решил, что это всяко не помешает. Он изложил мне ряд предварительных условий: например, кровь нельзя сдавать ранее чем через двое суток после сексуальной активности.
Я выждал десять суток и сдал анализ в четверг. На два часа дня в пятницу было назначено бракосочетание родной сестры Р. Но в полдесятого мне позвонили из хирургического отделения – не мой участковый терапевт, а какой-то другой врач. В его голосе звучало беспокойство на грани тревоги. «Ваш результат обследования простаты еще не поступил. Но рекомендую вам срочно отправиться в районную больницу скорой помощи: скажите там, что у вас калий – шесть целых пять десятых». Я понятия не имел, что это значит, но взялся за приготовленный для такого случая портфель, куда сложил, по своему разумению, все самое необходимое: плитку шоколада, яблоко, свежий номер «Гардиан» (ради кроссворда), блокнот и айфон. Затем, переобувшись в уличные ботинки, я отправился в больницу. Дело было в самом начале эпидемии ковида: до карантина оставалось чуть больше трех недель, а власти, невзирая на все доказательства, полученные из Италии, по-прежнему проявляли беспечность, стремясь защитить священное право англичанина ходить в паб и заражать других. В приемном покое толпились престарелые граждане, которые кашляли в шарфы и маски. (Я, конечно, тоже относился к «престарелым», но не кашлял, а потому чувствовал себя моложе.) Мне сделали анализ крови, потом еще один. Результаты меня озадачили: показатели калия колебались между нормой 4,4 и (как до меня постепенно дошло) потенциально опасной для жизни отметкой 6,5. Мне на грудь навесили кардиомониторы.
Через час с лишним за мной пришла врач из отделения скорой помощи.
– Увидела вашу фамилию – и тут же записала вас к себе, – сообщила она, и я порадовался, что судьба привела меня в книгочейский Хэмпстед.
Докторша рассказала, что живет по соседству с Джоном ле Карре; мы поговорили о нем, а потом она стала задавать вопросы о моем творчестве. Это смахивало на встречу клуба книголюбов, только с аудиторией из одной женщины, которая все это время сидела за компьютером. Затем, после паузы, она дала мне какое-то подобие ответа:
– Ну, трудно сказать, есть у вас лейкемия или нет.
Мне сразу же подумалось: «Вот, значит, каково это услышать». Но – как ни удивительно – я сохранял полное спокойствие. Это, по крайней мере, был интересный опыт. Я предположил, что «есть или нет» означает, что почти наверняка есть. Или будет, только с небольшой отсрочкой. Мне вспомнилось, что впервые я узнал о лейкемии после смерти Кэй Кендалл, «гламурной рыженькой», как ее тогда называли: она снималась в кино с Кеннетом Мором – был известный фильм о пробеге ретро-автомобилей из Лондона в Брайтон…
Я спросил о показателях калия – как истолковать их разброс. На самом деле они послужили причиной моего вызова в стационар, но не играли существенной роли; вообще говоря, мои показатели были в пределах нормы. Но ведь что происходит, если у тебя то ли есть лейкемия, то ли нет: аномально высокие показатели крови (эритроциты, тромбоциты) сбивают с толку аппаратуру, которая начинает подозревать, будто уровень калия у тебя тоже чрезвычайно высок. По крайней мере, в моих воспоминаниях дело обстояло именно так.
Через некоторое время появился еще какой-то специалист и сказал:
– Думаю, мы вас переведем на другую сторону.
Я не знал этой фразы: похоже, она пришла из какого-то американского фильма сороковых годов прошлого века, где, скажем так, ангел в костюме в тонкую полоску либо ведет главного героя на небеса, либо – если они уже на небесах – возвращает на землю, дабы показать, что здесь творится. Кто-то провел меня длинными коридорами в палату прямо напротив сестринского поста. Я снял уличные ботинки и забрался на койку. Это выглядело противоестественным: было два или три часа дня. Неужели мне спешили назначить постельный режим? Приходил и уходил медперсонал: у меня регулярно проверяли пульс, на грудь повесили дополнительные мониторы. Спросили, не желаю ли я сдать на хранение какие-нибудь ценности. Нет-нет, бумажник оставлю при себе – его не сравнить ни с какой другой ценностью («разве что с моею жизнью, разве что с моею жизнью…»). И взялся решать кроссворд из «Гардиан».
Около пяти часов пришел еще один незнакомый эскулап и сказал: «Будем вас выписывать – вам нет смысла здесь оставаться: гематология по выходным не работает». И вот, не успев понять, что меня официально положили в больницу, я был отпущен домой.
Между тем, как говорится, на другом конце Лондона… мой мобильный не ловил сигнал в стенах больницы, но в какой-то момент я сумел выйти из корпуса и переговорить с Р. Поведал ей, что мой уровень калия равен 6,5 и что медики в данный момент больше ничего сказать не могут – требуются дополнительные анализы. После этого с моей стороны наступило радиомолчание. Она ехала на свадьбу к своей сестре, которая, как оказалось, заведовала отделением скорой помощи в другой лондонской больнице. Среди приглашенных было множество врачей, в том числе и заведующий отделением скорой помощи аккурат той самой больницы, где я сейчас числился пациентом стационара, и главврач всей этой больницы. Очевидно, весть о моем уровне калия летела, как на крыльях (даром что там, где я сейчас находился, от этого показателя отмахнулись), и по мере того, как день сменялся вечером, и продолжалось потребление напитков, и начинались танцы под музыку ABBA, коллега Рейчел, которая была к ней неравнодушна, шептала, проходя мимо ее кресла: «Это очень высокий уровень калия»; чуть позже: «Шесть целых пять десятых»… и наконец: «Я буду тебя ждать». Услышав эту историю, я поймал себя на том, что в данных обстоятельствах ожидал бы именно такой реакции от медиков (да и вообще от любых нормальных людей). Кому, как не врачам скорой помощи, простителен черный юмор?
Через три недели после этого меня принял консультант-гематолог: мне сообщили предварительный диагноз, тут же выкачали из меня пинту крови, а потом провели биопсию костного мозга. Через три дня был объявлен локдаун и тогда же, день в день, на меня наложили два вида обязательств: обязательство не выходить из дома и обязательство «бороться» с раком крови. Повезло мне только вот в чем: за пару месяцев до этого я начал писать роман и мог надеяться, что работа и сопряженные с ней надежды хотя бы отчасти поспособствуют стабилизации моего состояния. Владелец ближайшего книжного магазина сообщил, что завсегдатаи скупают впрок те знаменитые толстые романы, до которых у них прежде не доходили руки: «Улисс», «Война и мир», «Мидлмарч»… Усомнившись в рациональности этой тактики, я заключил с ним пари, что вскоре они вернутся, но уже за какими-нибудь небольшими приятными книжицами: по моему мнению, не знакомые доселе стрессы, вызванные карантином, могли только усугубить длительную изоляцию. Что до меня, я обеспечил себя на первые месяцы, заказав бокс-сет из тридцати DVD с фильмами Ингмара Бергмана. Некоторые из моих знакомых посчитали такой шаг слегка странным, если не сказать хуже – попросту нездоровым: «Со смеху лопнешь». Я возразил, что Бергман недооценен как юморист. И не стал добавлять, что великое искусство всегда утешительно. Когда доставили мой бокс-сет, в нем оказалось несколько фильмов, которые я не смотрел, а о некоторых даже не слышал. Но их настрой был задан наперед: первая лента называлась «Травля», а вторая – «Кризис».
Вся моя жизнь – это сопричастность к смерти, как теоретически, так и фактически; я не раз об этом писал. И все же, хотя меня и бросило в дрожь от слов «Трудно сказать, лейкемия это или нет», смертный приговор мне еще не вынесен. Вместо этого я приговорен к жизни: мой приговор – до скончания века жить с онкологией. Когда я навел справки на стороне (а справки наводить необходимо), существует ли вероятность того, что в обозримом будущем какая-нибудь генная инженерия сможет привести в порядок мой обезумевший костный мозг, мне ответили (хотя и в более наукообразных выражениях): «Размечтался». Как жизнерадостный пессимист, я склонен во всем находить позитив; но свадьба в стиле ABBA показалась мне не таким значимым событием, которое способно перевесить диагноз «рак».
В те первые месяцы из меня выкачали не менее дюжины пинт крови. (Я спросил, что с ней потом делают; мне ответили – выливают: первая пинта технически пригодна для повторного использования, но экономически – нет.) Мои показатели мало-помалу снижались, и я притерпелся к регулярным анализам крови и отчетам моего консультанта. Меня нередко одолевала усталость – порой очень сильная; бывало, я спал по одиннадцать часов кряду, а во второй половине дня еще устраивался вздремнуть. Но что было тому причиной, меня уже не интересовало: онкология, химиотерапия, просто возраст или все это, вместе взятое. Я без лишнего шума решил сделать все возможное, чтобы та докторша, которая на свадьбе обещала дождаться Р., замаялась ее ждать. Хотя «решил» – в общем-то, неподходящее слово: оно подразумевает, что на исход дела можно повлиять силой воли. Это не так. Ментальные установки – вопреки тому, во что нам хочется верить, – никак не влияют на исход онкологии. Будешь ли ты «держаться храбро», или трястись от страха, или занимать промежуточную позицию упрямого самообмана – это ничего не изменит. Строки некролога «…он мужественно боролся с продолжительной, тяжелой болезнью» следовало бы формулировать иначе: «…с ним мужественно боролась продолжительная, тяжелая болезнь».
Это я записал по памяти, а точнее – по сумме первоначальных воспоминаний вкупе с постоянными пересказами. Причем без обмана. И не погрешил против истины. Но просматривая пять страниц своих заметок, сделанных в больнице, я обнаружил следующие пункты – либо забытые, либо выпущенные:
1) В отделении скорой помощи меня проинформировали, что показатель уровня калия, равный 6,5, почти наверняка был ошибочным. Истинное значение составляло 4,4, что просто идеально (ну, скажем так: нормально). Первая взятая проба, скорее всего, была доведена до кипения или чем-то загрязнена. Но на всякий случай анализ повторили, и если он вновь покажет 4,4, то меня отпустят домой. Вот тогда я и отметил в своем блокноте: «Господи, ведь это может стать финалом истории… а я-то надеялся на нечто достойное увековечения, но не фатальное». Что читается как серьезный вызов небесам.
2) Врач отделения скорой помощи – та, которая держала у себя на полках несколько моих книг и жила по соседству с Джоном ле Карре, с самого начала объявила о своем желании «защитить мой мозг», что сейчас кажется мне еще более трогательным, чем в то время. Она же направила меня на ЭКГ, о чем я сделал запись: «Неинтересно». Кроме того, она сказала: «Не хочу ошибиться» – что свидетельствовало о надлежащем волнении и не походило на те слова, которые я прежде слышал из уст врачей. Она объяснила, что мой костный мозг «бурно» – это наречие я счел нетривиальным – продуцирует эритроциты и тромбоциты. А заключительная фраза на том этапе звучала не как «Ну, трудно сказать, лейкемия это или нет», что отдает беспечностью, а иначе: «Ну, не мне судить, лейкемия это или нет», что гораздо корректнее с медицинской точки зрения. А я, отметив, что разговариваю с ней совершенно спокойно, добавил: «Врач-канадец с виду куда более встревожен (что вряд ли можно считать добрым знаком)». Впоследствии она принесла мне сырный ролл и плитку шоколада, за которые отказалась взять деньги.
3) Уложили меня не на кровать, а на каталку. «На груди – новые прибамбасы, на пальце – прищепочный датчик. В моем распоряжении теперь есть кнопка вызова – „на тот случай, если мы вам понадобимся“. Хм, это уже становится интереснее».
4) «Потолок моей палаты [напротив сестринского поста] украшает подсвеченное цветное фото размерами приблизительно четыре на два фута: голубое небо с пышными белыми облаками. Для поднятия настроения. А по левую руку, во всю стену – фотообои с видом станции метро „Кэмден-Таун“».
5) На отделение скорой помощи меня направили в связи с тем, что высокий уровень калия способен вызвать «сердечную аритмию». Это, надо думать, ненавязчивый эвфемизм для обозначения инфаркта. (Помню, было время, когда врачи именовали опухоль мозга «поражением» – это чуть менее устрашающий термин, который подталкивает пациента к дальнейшим расспросам только в том случае, если он действительно хочет знать правду. В свою очередь, «опухоль» прямо указывает на неизбежность.) «В общем, теперь они этим не заморачиваются, если не находят высокого содержания тромбоцитов (1000 вместо нормальных 500)». Многократно делают «зондирование брюшной полости и пальпирование грудной клетки; и то и другое безболезненно. Это указывает, что вероятность лейкемии невысока – она обычно сопровождается болью в костях».
6) Одна из моих последних записей гласит: «Кроссворд решил почти полностью. Но как понимать такую дефиницию: „Высокое сужение“? Опять анализ крови. Спрашивают: „Проживаете один?“ – „Да“. Потом: „У вас сиделка есть?“ Я смеюсь [так заливисто, что] лаборантка говорит: „Тогда других вопросов не задаю…“, что, очевидно, подразумевает: „Калоприемником пользуетесь?“ и тому подобное».
В интервале между «Не мне судить, лейкемия это или нет» и окончательным диагнозом, узнав, что у меня «всего лишь» какой-то вид рака крови, я, естественно, принялся делать наметки для своей заключительной книги, будь то завершенной или незавершенной. Думаю, очень многие рисуют в своем воображении такую ситуацию и вероятный собственный отклик. Мой отклик заключал в себе один пункт: «Записать». Итак, 24 марта 2020 года, в тот самый день, когда в стране начали вводить ковидные ограничения, у меня на чистой странице блокнота появилось предварительное (предварительно жуткое и насмешливо-жалобное) заглавие: «Джулс был». Черновик занял всего две с половиной страницы блокнота. Вот некоторые тезисы.
• Это начало конца.
• Я живу в настоящем, но моя будущность – существовать исключительно в прошлом.
• Узнав, что у меня есть гражданская жена, врач-консультант спросил, планируем ли мы еще (еще одного?) ребенка. «Нет», – ответил я и объяснил, что Р. уже достигла постклимактерического возраста и является матерью двоих собственных детей. «Потому что, – продолжал он, считая своим долгом закончить мысль, – мы этого не рекомендуем и советовали бы поставить противозачаточный колпачок».
• Почтальон в черных перчатках звонит в дверь и оставляет на крыльце две бандероли. «Таково предписание». С завтрашнего дня прекращается доставка газет. Британцы запаслись туалетной бумагой, антиcептиком для рук и мылом; а также макаронными изделиями и консервированными помидорами. Мы на две недели отстаем от Италии – печально было бы догнать итальянцев по уровню смертности.
• Писатель, сидящий на карантине у себя дома, внезапно становится жертвой рака крови, тогда как вокруг свирепствует какая-то чума. Это смахивает на дурной или, во всяком случае, вторичный роман. Однако есть и перспективные темы. Итак: он неукоснительно соблюдает самоизоляцию, потому как не желает умирать от коронавируса. Уж лучше, считает он, умереть от рака крови. И дело здесь не только в сроках: смерть от ковида настигает своих жертв за три недели, что совершенно невыносимо видеть, а тем более испытывать на себе, если верить специалистам отделения скорой помощи. Писатель предпочел бы умереть от своей индивидуальной болезни, а не (премного благодарен) от коллективной.
• И, еще не знакомый ни с ее последствиями, ни с характером исхода, он выбирает для себя рак крови. Это что, снобизм? Отчасти. Кому охота заболеть раком легких, печени, задницы или неизвестно чего; кому охота лишиться кусков наружного или внутреннего органа? Именно такой представляется наиболее приватная, сугубо личная форма рака. Дойдет ли до этого – можно только гадать. Но в конце от тебя все же останется тело. Если перед этим его не сожрет вирус.
• Премьер-министр Нидерландов убеждает своих соотечественников не запасаться впрок туалетной бумагой, поскольку имеющихся в стране запасов хватит на шесть лет. Немцы работают над созданием вакцины, которая, предположительно, окажется более действенной, чем все остальные. В Европе развивается международное сотрудничество в области медицины. А мы устранились – пусть еще не на юридическом уровне, но фактически.
• Ко всему прочему эта разновидность онкологии возникла не по моей вине, и, стало быть, я за нее не в ответе. («Ах, если бы я не злоупотреблял табаком/алкоголем, если бы не пристрастился к фастфуду…») Этот вид рака обусловлен старением, началом разрушения организма и пренебрежением к его насущным потребностям. Этот вид рака коренится в полном равнодушии Вселенной. Он случаен, он лишен значимости – Вселенная просто делает, что ей заблагорассудится. Не стоит связывать нарастание или развязку этого заболевания с какой-либо моралью или целеобусловленностью.
• Брайан М[ур] говорил, что надеется не умереть на середине романа, «а то вдруг придет какая-нибудь сволочь и допишет его за тебя». Я не нахожусь на середине чего бы то ни было, есть лишь крошечный задел для романа «Галилеянин бледный», но я так или иначе взялся за него преждевременно.
• Керсти, на протяжении полувека моя добрая знакомая, которой стукнуло восемьдесят восемь, живет одна, уже находится в полуизоляции, но в последнее время самоизолируется все больше и совсем не выходит на улицу. Почему? Из-за одной телепередачи, в которой объяснялось, чем обернется апогей кризиса, когда оборудования уже не будет хватать на всех и врачам придется решать, кому дать еще пожить, а кому сразу «отказать в мерах поддержания жизнеобеспечения». Сквозь слезы К. говорит, что не хочет оставлять это нравственное решение на откуп кому бы то ни было. Среди людей святых нет, но у нее заметны многочисленные признаки святости.
• Я это пишу и – пока пишу – успокаиваюсь. Сосредоточиваюсь на словах, на достижении максимальной правдивости. То же самое было, когда умирала Пат, моя жена. Ужас и душевные муки отступали на второй план за счет того, что я писал об ужасах и душевных муках, которые приходили, когда я не писал. В больнице я тоже спокоен: здесь мы заняты необходимым делом, которое требует ясности ума и ясности сердца.
• В моем ежедневнике остаются пустые недели, есть вычеркнутые торжественные ужины, концерты, оперы, загородные поездки. И если раньше аббревиатура РФХ однозначно указывала на концертный зал «Ройял-фестивал-холл», то теперь – на общедоступную больницу «Ройял фри хоспитал».
К этим записям – две пометки на полях. Одна гласит: «Фантазия о приоритетах: значок». На заре эпидемии ковида мне, как и моей старинной приятельнице Керсти, мерещились измученные доктора, вынужденные на ходу решать, кому сохранить жизнь, а кого обречь на смерть. Я воображал, как «неотложка» мчит меня в больницу – задыхающегося, онемевшего, а может, даже без чувств. Медперсонал, видя такого старикана, сразу принимает решение о «прекращении жизнеобеспечения», однако тут кто-то замечает у меня на лацкане значок. На нем выбито: «НО Я – ЛАУРЕАТ БУКЕРОВСКОЙ ПРЕМИИ». И мне уже светит отсрочка приговора. Если, конечно, кто-нибудь не сочтет, что я использую свое положение в корыстных целях, а в таком случае… ну, этого я уже не узнаю.
Вторая пометка гласит: «Ночные метания мозга», а дальше идет отсылка к моему другу Теренсу Килмартину, который более тридцати лет возглавлял литературный отдел в газете «Обсервер». Столь же умный, сколь и скромный, Терри совмещал свою должность с небольшим увлечением: на досуге он готовил новый перевод всей прустовской эпопеи «В поисках…». На заре шестидесятых у него нашли рак простаты, несколько лет длилась ремиссия, затем рак вернулся в кости и мозг. Однажды Терри позвонил мне на ночь глядя, мысли у него путались, но он хотел обсудить единственный вопрос: как отодвинуть себя на второй план? «Джоанне [его жене] куда тяжелее». У меня это не укладывалось в голове, и я сказал себе: «Ведь Терри умирает». Что может быть тяжелее?
Терри не стало в 1991 году. Семнадцать лет спустя, когда умерла Пат, до меня дошло, что он имел в виду. Любая смерть распространяет вокруг себя горе. Умирающий вот-вот перестанет чувствовать что бы то ни было, а скорбящий долгие годы будет ощущать облучение смертью. Да, я понял, почему Терри сказал: «Джоанне куда тяжелее», хотя упрямо стою на том, что ему было тяжелее, да и теперь не лучше. «Но, оказавшись в положении Джоанны и полной мерой хлебнув скорби, я теперь думаю, что мне все же предстоит более легкая участь – умереть (и надеюсь получить в этом некоторую помощь). А вот чего я страшусь – не больше всего, но очень основательно – это горя, которое причиню Р.».
Но этот сценарий не получил продолжения: гематолог подтвердил, что я вытянул счастливый билет. Впоследствии я узнал, что ложное повышение уровня калия называется псевдогиперкалиемией. И поймал себя на размышлениях о том, что при экстренной госпитализации в связи с предполагаемым диагнозом, от которого меня чуть не хватил инфаркт, я в действительности страдал от другого заболевания, которое, впрочем, тоже могло привести к аналогичному исходу. Либо инфаркт, либо инсульт. И прежде чем это другое заболевание было взято под контроль, мои тромбоциты подскочили с 1000 до 1600.
Наутро после госпитализации в «Ройял фри хоспитал» и незамедлительной выписки я ознакомился с ответами на вчерашний кроссворд из «Гардиан». И естественно, не обнаружил никакого «Высокого сужения». Там было «Высокое служение».
У меня сохранился записанный по памяти отчет о моем раке крови, помещенный в начале этого раздела. Сохранились нацарапанные в стационаре заметки; сохранился и лапидарный, тревожный текст «Джулс был». А помимо всего прочего сохранился основной систематический фрагмент, формально неформальный, совпадающий по времени с описанными в дневнике событиями. Дневник я веду более полувека: он, как все дневники, полностью неполон. И, как большинство дневников, ставит своей целью поведать истины, которые больше нигде выразить невозможно. Однако счастливые времена, как правило, выплескиваются наружу одномоментно, тогда как времена несчастливые, мрачные, злые, завистливые, мелочные обычно таятся внутри, заполоняя дневник тоской, яростью и саможалением. Перечитывая некоторые ранние фрагменты, я задаюсь вопросом: действительно ли я был таким? И долго ли? А ведь самому себе виделся человеком добродушным, приветливым и смешливым. Каким, собственно, и был.
В своем дневнике я не фиксирую отдельные дни или месяцы – помечаю лишь наступление очередного года. Печатаю более или менее синхронно с событиями и вставляю листы в папку-скоросшиватель формата A4, рассчитанную обычно на 192 страницы. Поскольку печать у меня односторонняя, каждая подшивка вмещает девяносто шесть страниц текста. Сейчас у меня в работе подшивка номер 18. Если на каждой странице примерно 450 слов, то в общей сложности их выходит 777 000. Эта цифра, которая сейчас выскочила на моем допотопном карманном калькуляторе, смотрится впечатляюще. Чем дольше живешь, тем больше, видимо, зацикливаешься на себе.
Одна из записей на первой странице за 2020 год гласит: «На днях, пасмурным, дождливым вечером, возвращаясь домой на такси, я жалел себя: встал не с той ноги, все тело вновь покрылось аллергической сыпью, простата барахлит… и тут замечаю молодого слепого китайца, который идет мне навстречу [по тротуару] под руку с молодым сопровождающим и, похоже, направляется в бургер-бар. Потом, когда такси проехало вперед, я увидел, что за слепым китайцем идет еще один, держась за плечо первого, а за ним еще один, за ним еще… так что благодари судьбу, дружище, мать твою».
Думается мне, я всегда старался благодарить (не в богословском смысле) судьбу, но не мелодраматично, а трезво, рассматривая дарованные мне милости в контексте быстротечности жизни. Но ни счастье, ни горе учету не поддаются. Радость, удовольствие, страстная заинтересованность – как и их фотонегативы: тоска, неблагополучие, скука, – накатывают на нас волнами. Мы можем принять меры к продлению первых и отсрочке вторых, но это лишь незначительно влияет на ситуацию. Во всяком случае, мне кажется, что дело обстоит именно так, если, конечно, ты готов узнать и признать правду о жизни и правду о себе. Если же ты решил отвести взгляд, изобразить жизнерадостность, а то и счастье, которые и близко к тебе не стояли, то этот прием, быть может, хоть как-то сработает. Коль скоро все твои ближние считают себя счастливыми, то и ты, вероятно, тоже счастлив, потому как надежных тестов на счастье пока не изобрели, кроме утверждений самого опрашиваемого. Далее, счастье бывает общественным. Соблюдение правил и обычаев племени приносит удовлетворение, и на некоторых это действует, хотя они, в сущности, не слишком благоговеют перед этими правилами и обычаями; самопожертвование и то может внушить человеку своего рода счастье.
К примеру, недавно я прочел книгу «Любимые и нелюбимые» Франсуа Мориака, одного из наиболее близких мне французских романистов, который пишет о католицизме изнутри и своим творчеством опровергает мнение о том, что роман – это сугубо светская литературная форма. Там приводится случай некой мадам Дюберне, которая всю жизнь была истовой католичкой и теперь умирает. «С Богом у нее отношения в полном порядке… Ею предусмотрено все до мелочей… Так что в отношении Бога она вполне спокойна. Ну а если бы вдруг оказалось, что Его нет, это ее тоже не очень удивило бы. На свете не существует более рассудочных людей, чем эти старые католички».
Обращаюсь к своему дневнику для проверки четвертой и наиболее полной версии своего диагноза и лечения, но не столько из погруженности в себя, сколько для того, чтобы продемонстрировать, как работает (и хранит данные) моя память и что забывается по мере того, как разум обрабатывает широкий диапазон «фактов», подлежащих сохранению.
• Собираясь в больницу, я взял с собой не только свежий номер «Гардиан», яблоко и шоколадные пластинки (уточняю наименование: «Афтер эйт»), но и «распечатку очерка о Гюисмансе, над которым сейчас работаю». Отчетливо сознаю, почему в моем дальнейшем объективном изложении эта подробность была опущена.
• Когда медсестра поинтересовалась, не желаю ли я сдать на хранение ценные вещи, она тут же попросила меня расписаться на бланке, в котором говорилось, что «больница не несет юридической ответственности в случае утраты каких-либо предметов». Думаю, именно этот пункт убедил меня оставить бумажник при себе.
• «Сколько народу ко мне присматривается / обращается за семь часов пребывания в стационаре? Человек двадцать? Двадцать пять? Разные страны, национальности и т. д., но все это, с моей точки зрения, на удивление впечатляюще, если не сказать – волшебно, одно из немногих явлений, которыми мы можем гордиться, и я терпеть не могу Джонсона, Гоува, Каммингса и их американских сторонников из альт-правых за то, что они хотят это разрушить».
• В ту первую явку на отделение гематологии из меня выкачали, помнится, не одну пинту крови, а две. Далее: «В ближайшие десять дней потребуются [еще] две пинты сорта „Барнс бест“. Мой тип рака крови сочетает в себе признаки эссенциальной (эссенциальной!) тромбоцитемии и полицитемии вера: это два из трех видов миелопролиферативных новообразований (о третьем лучше не думать). А под «контролируемым» подразумевалось «если только не произойдет еще одна мутация, вероятность которой составляет пять процентов». Так что моя продолжительность жизни не подвергнется серьезному риску: «если, конечно, у меня не обнаружится рак задницы и т. д. и т. п. Все это интересно: кровопускания, анализы крови, настороженная поддержка со стороны товарищей по несчастью. Опять же, люблю пообщаться с врачами и медсестрами… почти как с полицейскими. Химия на первых порах утомляла… но организм как-то приспосабливается. Зато у меня прорезался зверский аппетит, а в постели я валяюсь часов по десять. И явка в больницу предстоит только через три месяца, а это уже победа».
• «Второй раунд кровопускания: на сей раз за четыре недели берут четыре пинты. Вернее, три и три четверти, поскольку на прошлой неделе мне неудачно ввели иглу и кровь начала свертываться, когда пакет еще не заполнился. Нужно снизить гематокрит. Кстати, сейчас идет „Тур де Франс“, и мне вспоминаются времена допинга ЭПО, который повышал до максимума количество эритроцитов, и молодые, честолюбивые велосипедисты от передоза падали замертво среди ночи».
• В начале 2021 года я три месяца не делал записей в дневнике. «И все же: „Рак“, „Ковид“, „Брекзит“… чувства зашкаливают, а слов не хватает». И: «Хотя карантин временами снижал психологический уровень… я сейчас нахожусь на самом благополучном участке спектра». Читай: у меня есть деньги, работа, которая обычно и удачно выполняется в одиночестве, дом и сад, поблизости два парка, через один из которых лежит мой путь в больницу на процедуры. В свои семьдесят пять я дам фору многим молодым, у которых украли год жизни, если не больше. Тот факт, что правительство отнесло меня к категории клинически наиболее уязвимых лиц, «мне почти что на руку: нельзя выходить – и не надо. Можно, конечно, сетовать на издержки: пятнадцатипроцентное снижение двигательной активности, кровопускание, усугубление потери памяти, но опять же: это нижняя граница онкологии – ни тебе операций, ни облучения, только пожизненная химиотерапия в виде таблеток. Работа движется медленнее, но результат, как мне видится, по-прежнему налицо. Периодически возвращаются кожные высыпания (от онкологии), ногти на ногах растут непредсказуемо, равно как и волосы (при химиотерапии), голову мою раз в месяц, а не раз в два дня (локдаун плюс химия, надо думать). Аппетит повысился, хотя знакомые говорят, что я похудел („Рак – отличное средство для снижения веса“, – отвечаю я)».
• «Мой ежедневный прием лекарств: 1 грамм химиопрепарата, средство для разжижения крови, симвастатин, амитриптилин, витамин D в виде перорального спрея. И время от времени я начинаю себя жалеть, однако соперничать с болезнью даже не пытаюсь. Примерно в описанное время друзья позвали меня погостить у них за городом. Все приглашенные были моими ровесниками, так что за завтраком несколько человек достали свои таблетницы и углубились в их содержимое. У одних эти коробочки были размерами побольше, у других поменьше, но всех за столом переплюнул некий альфа-самец. Он вытащил таблетницу, которая смахивала на архитектурную модель высотки шестидесятых – с ящичками-балконами. Среди нас этот человек, разумеется, оказался „вне конкуренции“ (хотя не утверждаю, что в плане своего недуга). С той поры к моему ежедневному набору лекарств добавился гидрохлорид тамсулозина, а в конце недели принимаю ударную дозу „химии“ – полтора грамма».
• Диалог с медсестрой, которая брала у меня анализ крови, – я припозднился с описанием этого эпизода. Пока она наполняла две или три пробирки моей венозной кровью, я спросил, какую ей поставили вакцину. «„Пфайзер“, – не моргнув глазом, ответила она. «А мне – „Астра-Зенеку“», – поделился я. После секундной заминки она передумала: «Нет… шучу». – «Вы вообще не вакцинировались?» – «Нет». – «Но почему?» – «Я пока не готова», – ответила она. Мне не хотелось допытываться, по каким соображениям: по религиозным, медицинским или безумным сетевым. «Но вы согласны, что коронавирус существует?» – все же спросил я. «Да, – сказала она, одной рукой прижимая пробирку к моему предплечью, а другой описывая большой круг у себя над головой. – Он повсюду». Меня это скорее удивило, нежели встревожило: мы с нею были в масках, да и нахождение рядом друг с другом ограничивалось двумя-тремя минутами. Позже я заговорил об этом со своим консультантом. Он уточнил, что от десяти до двадцати процентов медперсонала, скорее всего, не вакцинированы; больница может агитировать их за прививку и старается не допускать к особо уязвимым пациентам, но не имеет права и не станет никого принуждать к вакцинации. Звучит вполне разумно.
• Уже после этого у меня произошел обмен мнениями с другой медсестрой, и я сделал такую запись у себя в дневнике: «Когда медсестра наполняет моей кровью две обычные пробирки, я спрашиваю, какое количество пробирок было рекордным в ее практике. „Сто пятнадцать, – отвечает она, – и пятьдесят три для второй пробирки“. Я какое-то время недоумеваю, предполагая, что она, должно быть, имеет в виду рекорд за одно утреннее или дневное дежурство; но нет, это действительно цифры для одного пациента за один „забор крови“. Вот уж действительно: благодари судьбу, мать твою».
И все равно я нахожусь в таких медицинских обстоятельствах, каких не ожидал. Обычно ведь как бывает: ты заболел, обратился к врачу и/или в стационар, и тебя удалось вылечить, или не удалось, или же вылечили, но ненадолго: болезнь вскоре вернется, ее вновь будут лечить или не будут. Другое дело – мой недуг: он неизлечим, но контролируем, это постоянный спутник, которого нужно подкармливать ежедневной дозой химии, чтобы тот был доволен или хотя бы покладист. Он у меня есть, а у него есть я, без вариантов. Впервые задумавшись всерьез о смерти, я мысленно нарисовал ее образ: не в виде чего-то такого, что нас ожидает, не в виде конечной точки в долгом путешествии, не в виде пункта назначения, откуда уже не будет исхода. Скорее, мне думалось, что она всегда рядом, идет параллельными тропами вдоль моей жизни. И в любой точке какое-нибудь неожиданное стечение обстоятельств может привести к тому, что она свернет на мою тропу и сотрет меня с лица земли. Я по-прежнему думаю о ней в таком ключе, только теперь параллельной тропой, уже по другую руку от меня, бежит еще и мой рак крови. И если нас переедет паровоз смерти, то уничтожит нас обоих, в единый миг. Я почти сочувствую своему раку; хотя должен старательно избегать любой его персонификации. Некоторые онкологические пациенты дают новообразованию имя того, кого ненавидят или презирают: Бóрис, или Тэтчер, или Путин – не важно. Могу понять такой ход: ты поименовал врага, которому решил не сдаваться. Но как мы знаем, данная тактика ни на что не влияет. А в моем случае даже нельзя нащупать центр, который я мог бы поименовать и объявить врагом. Это всего лишь некое безымянное всепроникающее присутствие – даже не компаньон, как я выразился: ничего компанейского в нем нет. И что самое странное – он даже не ведет себя как ежедневное напоминание о смерти. Потому что лишняя подсказка мне не требуется.
«Неизлечимо, но контролируемо» – в точности как… сама жизнь, правда? Хотя неизбежно находятся мечтатели, которые пытаются обойти это экзистенциальное уравнение. Обычно это сверхбогатые люди, они же любители космических путешествий и параноидальные фантазеры. Для них выход из капкана смерти заключается в продлении человеческой жизни, обращении вспять процесса старения и транспортировке нас (хотя эти ультра-мечтатели первыми выкупят места) на какую-нибудь планету, где наше дыхание будет замедлено и мы проживем намного, намного дольше. А пока мы захламляем единственную планету, которая у нас есть, и делаем жизнь будущих поколений непроживаемой. Есть еще легковерные граждане, которые полагаются на крионику. В этой области я не великий специалист, но на вашем месте не принимал бы поспешных решений. Фирмы, занимающиеся крионикой, приберут к рукам ваши финансы, заморозят вас, пообещав реанимировать, как только появятся инновационные технологии, а сами вопреки всем обещаниям будут транжирить ваши денежки без должного внимания к долгосрочным перспективам. Затраты на электроэнергию растут, одному из директоров фирмы требуется денежное вливание, и вот уже вы – слизь и кости в секуляризованной холодильной камере. Крионированные клиенты вряд ли смогут привлечь кого-нибудь к суду за халатность или нарушение условий контракта. Возьмем недавний случай со звездой бейсбола Тедом Уильямсом, который был крионирован Фондом продления жизни «Алькор». «К несчастью, хирурги „Алькора“, по сути, обезглавили спортсмена, просверлив отверстия в висках и случайно проломив ему череп в десяти местах». Вообразите, каково это: очнуться без туловища, да еще когда голова раскалывается. Все это – примеры скисшей американской мечты. Кто-то из друзей Эдит Уортон вывел идеальную формулу, которую всегда искал Голливуд: «трагедия со счастливым концом». В кино такое возможно, а в жизни – вряд ли.