Эта история рассказывается в двух частях, поскольку она и проживалась в двух частях, с долгим промежутком между ними. Но еще и потому, что мое повествование будет включать в себя две разные фактуры. В первой половине я целиком полагаюсь на память и на пару фотографий. (Что там говорил о памяти Т. С. Элиот? «Нет такой памяти, какую можно спрятать в личинку. Бабочка вспорхнет».) Ко времени создания второй части я уже сделался писателем, причем давно. Поэтому я брал на карандаш всевозможные события (как правило, по горячим следам) и делал записи в дневнике (как правило, по прошествии нескольких дней или недель). Вы можете предположить, что такая фиксация более надежна, чем траченные молью воспоминания давних лет. Но сам я в этом не уверен (уверенности у меня вообще поубавилось). Я фиксирую то, что хочу запомнить (так вызревает один вид расстановки приоритетов) и/или то, что, на мой взгляд, может пригодиться для какого-нибудь будущего произведения, – это уже иной вид расстановки. Но глупо было бы делать отсюда вывод, что эти подробные житейские заметки соответствуют реальным событиям. Я нередко оставляю без внимания или забываю существенные факты: погоня за достоверностью кого угодно уведет в сторону.
Далее будет рассказана правдивая история, хотя и с некоторыми оговорками. Во-первых, я изменил имена двух главных героев – по той простой причине, что обещал каждому в отдельности никогда о них не писать. (Да-да, улавливаю вашу мысль: если я нарушил ту клятву, можно ли доверять моим заверениям в правдивости?) Но люди часто доверяют мне свои истории – не потому, что я писатель, а, скорее, вопреки тому, что я писатель. Меня интересуют почти все человеческие судьбы, а моя манера общения, вероятно, располагает (или прежде располагала) ко мне окружающих. Иногда они заранее нервозно говорят: «Ты ведь не собираешься это использовать, а?» Или же – не столь часто и более уверенно: «Могу подарить тебе одну историю». И в обоих случаях я отвечаю: «Вообще говоря, так не делается». И это правда.
В основном я пишу художественную прозу, которая требует длительной ферментации жизнеописаний, прежде чем они станут пригодным материалом, и на первых порах мне трудно сказать, из чего вызреет пригодный к использованию материал, а из чего нет. Все то же самое – хотя и в меньшей степени – относится к прозе документальной. Например, к рассказанной ниже истории Стивена и Джин.
Вторая моя оговорка, быть может, найдет понимание у других стареющих писателей. Чтобы рассказать историю (любую историю), мне приходится выстраивать для нее определенный фон. Схема вам известна: кто, где, когда, почему; какая была погода и насколько это существенно; кто такие мои персонажи и как они разговаривают, их социальное происхождение и образовательный уровень, их профессиональная деятельность. Который из них преждевременно начал лысеть, которая хирургическим путем удалила морщинки у глаз; какими способами они мастурбировали на разных этапах своей жизни. Если честно, описывать все это довольно муторно. И у меня не повернется язык вас упрекнуть, если вы испытаете то же чувство. Поэтому такие подробности я свожу к минимуму. Быть может, вы скажете мне спасибо, но, быть может, и нет. Впрочем, писатели с возрастом либо становятся эгоистически многословными, либо приказывают себе: будь сдержан, говори по существу. Когда-то Верди заметил, что в старости «научился писать меньше музыки». Нет-нет, я не равняю себя с Верди.
Заключительная моя оговорка продиктована тем, что, как я уже сказал, в середине повествования зияет большая дыра – период протяженностью лет в сорок или около того, когда я не виделся ни с одним из главных героев. Вот почему я могу предложить только начало и конец истории. Для недостающей середины ни один из персонажей не предоставил мне ничего, кроме наброска. А поскольку ни один из нас не перенес геморрагический инсульт в левом постериоталамическом отделе, для восстановления истины я полагаюсь в этой первой части на три наших пересекающихся набора воспоминаний с их случайными ежедневными погрешностями. Вопрос: будь у нас доступ через АЗЕСМы к тому, что «реально происходило» в жизни каждого из нас, это упростило бы или осложнило написание автобиографии (и художественной прозы)? Подозреваю, что осложнило бы.
Нашу троицу свел вместе Оксфорд. На этих словах я делаю паузу. Много лет назад в моем романе «Попугай Флобера» рассказчик приводил список (с которым я в принципе согласился) сюжетов, на которые следует наложить временный или постоянный запрет в художественной литературе. Пункт 4 начинался так: «Необходимо ввести двадцатилетний запрет на романы, действие которых происходит в Оксфорде и Кембридже, и десятилетний запрет на остальные университетские романы». Срок этого постановления истек, по моим расчетам, в 2004 году, когда я, не сказав никому ни слова, продлил его еще на двадцать лет. Таким образом, если бы этот текст рассматривался как художественная проза, мне пришлось бы отправить нас троих либо в Бристоль, либо в Сассекс, либо в Манчестер.
Короче говоря, с 1964 по 1968 год я учился в Оксфорде (при желании можете погуглить). Окончил там колледж Магдалины, один из именитых и старейших, причем в ту пору – исключительно мужской. При нем был парк с оленями – в День Основателя нам подавали оленину; на заливном лугу росли фритиллярии какой-то редкой разновидности, а окрест, если не прямо по территории, бежала река. Мы катались на плоскодонках, отталкиваясь шестом, и вынашивали затаенную, но твердую уверенность в том, что пойдем привилегированными путями. Избавлю вас от дальнейших подробностей: вы наверняка все это видели в сотне фильмов и телеcериалов, хотя там обычно не фигурируют малообеспеченные стипендиаты и выпускники классических гимназий, угревая сыпь, перхоть и жуткая неуверенность – интеллектуальная, социальная, нравственная. Временами создавалось ощущение, будто мы неубедительно изображаем тот стиль жизни, который первоначально был внедрен (и до сих пор копируется) другими с незыблемой верой в себя.
(Одно воспоминание. В школе – проверяется по «Гуглу»: Школа лондонского Сити, с 1957 по 1964 год – был у нас учитель математики по имени Хорас Бриэрли. Притом что математикой я занимался только до пятнадцати лет, в последние недели моего пребывания на той ступени ему почему-то доверили вести у нас факультатив. Кажется, нечто вроде «обществознания» или дополнительного инструктажа для тех, кто собирался поступать в университет. Однажды мистер Бриэрли сказал нам: «И помните: проведенные там годы будут лучшими в вашей жизни». Во время обучения в Оксфорде это пророчество, случалось, давило на меня тяжким грузом. «Неужели лучше этого ничего не будет?» – размышлял я и погружался в уныние. У Бриэрли был сын по имени Майкл, капитан школьной команды по крикету. Впоследствии он стал капитаном сборной Англии, а затем выучился на психоаналитика. В школе он был на четыре года старше меня – как, впрочем, и теперь, – и мы с ним, естественно, не пересекались. Но я следил за его карьерой, и в 2022 году судьба свела нас, уже седеющих, если не седовласых, на каком-то ужине. Майкл спросил, помню ли я его отца. Я ответил, что помню, и повторил те самые слова, полупророческие-полуназидательные, долгие годы вызывавшие у меня досаду. Майкл – похоже, озадаченный – выдержал паузу. «Мне отец никогда такого не говорил», – признался он.)
Свое студенческое восхождение я скомкал – так уж вышло; впрочем, «восхождение» предполагает бóльшую целеустремленность, нежели мое отношение к учебе. Я поступил на отделение иностранных языков (французского и русского), но после двух семестров решил, что предметы эти недостаточно «серьезны» (литературу, счел я, можно читать самостоятельно), и перевелся на психолого-философский факультет. Однако в тот период эти предметы, в свою очередь, оказались чересчур «серьезными» для моего мозга, и еще через два семестра я, униженный и раздосадованный, вернулся к изучению французского. Мне прочили бакалаврский диплом первой степени; стоит ли удивляться, что меня хватило только на вторую.
Все это имеет отношение к делу только в том смысле, что благодаря своему разветвленному «восхождению» я познакомился – по отдельности – со Стивеном и Джин, а уж потом, через меня, они нашли друг друга. Наверное, писатели прошлого назвали бы меня «перстом их судьбы», тем более что двумя десятилетиями позже мне довелось повторно сыграть ту же роль. Но я не склонен к напыщенности, да и вообще Трагическая Эпоха давно миновала: мы не настолько грандиозные личности, чтобы оправдать такие слова. Естественно, изредка мы ими пользуемся: «Какая Трагедия!» – восклицаем мы, когда дела идут хуже некуда: когда нам ставят онкологический диагноз, когда политик средней руки покрывает себя позором, когда невинный ребенок погибает вследствие жуткой обыденной случайности, какие нередки под луной. Вероятно, мы пока еще не находим нужных слов для обозначения менее суровой природы своего посттрагического существования. Или, возможно, эти недостающие слова каким-то образом закодированы в сегодняшних историях. Судить вам. А я могу только сказать, что не пытался изображать себя Господом Богом, ни в коей мере.
В те годы в Оксфорде существовал огромный статистический дисбаланс между юношами и девушками. Девушки составляли шестнадцать процентов обучающихся: то есть на одну девушку приходилось 5,25 юношей – таково было соотношение. На лекциях и практических занятиях парни исподволь глазели по сторонам. Подходы к девушкам облегчались самонадеянностью, деньгами и наличием автомобиля – ничем таким я похвалиться не мог. Не было у меня и сестры, от которой можно хоть чему-нибудь научиться. Впереди меня ожидало множество недоразумений. Первая девушка, которую я поцеловал, обескуражила меня своей реакцией: «По-твоему, я шлюха?» А потом разъяснила, что ее старший брат, студент Винчестерского колледжа, когда-то продемонстрировал ей суть поцелуя на примере тыльной стороны ее кисти, которую он толкал языком и энергично лизал: у нее, тогда еще подростка, это вызвало омерзение. Я понял, что не готов к таким сложностям. Меня преследовал образ ее брата, словно бы находившегося в одной комнате с нами. Впоследствии мы с ней изредка встречались, но меня никогда больше не тянуло с ней целоваться. Теперь ее уже нет в живых, как и многих моих знакомых из того времени и места.
Для большинства студентов любые эмоциональные отношения, отягощенные неловкостью и невежеством, оказывались первыми в жизни (и порой обходились даже без секса). Когда отношения становились постоянными, у такой пары возрастало самодовольство вместе с тревогой. Кроме того, на выпускном курсе наблюдалось такое явление, как «брак с перепугу»: пары, которые довольно долго были вместе, в преддверии окончания студенчества вдруг спешили под венец. Со стороны это, пожалуй, выглядело как «брак по залету» (иногда так и случалось), но в основном причины оказывались иными и не столь ординарными. Молодой человек, который вопреки статистике нашел и закрепил за собой избранницу, не желал развенчания своего триумфа, тогда как девушка, сделав свой выбор в этом социально-генетическом заповеднике, побаивалась, что во внешнем мире не найдет ничего лучше. Сами действующие лица никогда не озвучивали и в большинстве случаев гнали от себя такие тревоги; все сметала неодолимая, оптимистическая лихорадка. И конечно же, они любили друг друга и собирались любить до конца своих дней; иногда так и случалось. Но вместе с тем я помню, как представлял другим свою избранницу один из моих сокурсников: «Вот моя первая жена». В ту пору это казалось верхом изощренного остроумия.
Где-то у меня в доме, среди скопления остро необходимого хлама, сохранились две студенческие фотографии тех лет. Помню, мы выстроились ярусами в пасмурном университетском дворе, и фотограф объяснял, что сделает два кадра: один серьезный, официальный (видимо, для показа родственникам), а второй – «дурашливый», но это по желанию. «Дурашливость» допускалась только невинная: сигарета в зубах, соломенная шляпа или приклеенные усы, идиотские гримасы и так далее. Одна студенческая компания притащила с собой двухметрового тигра, вырезанного из картона, – ребята, видимо, поживились на какой-то бензоколонке, где этот зверь, скорее всего, служил иллюстрацией к давнишнему рекламному слогану бренда «Эссо»: «Запустим тигра в бензобак». Кто-то из студентов указывал пальцем на воображаемые небесные тела, кто-то щурился от воображаемого солнца. При сравнении тех двух кадров нетрудно заметить, что сам я на «официальном» снимке сохраняю дружелюбно-скучающий вид, а на «дурашливом» – дружелюбно-неодобрительный (разница тонкая, но ощутимая). В свою очередь, Стивен, стоявший тогда на расстоянии вытянутой руки от меня, выглядит совершенно одинаково на обоих фото: живой, но весь в себе; внимательный, но без тени одобрения или неодобрения. Единственный взрослый в этих трех шеренгах кривляющихся мальцов.
Еще одно неожиданное воспоминание тех лет. На первом курсе ко мне в общежитие зашла моя подруга-американка Присцилла. Для женщин в колледже действовали очень строгие правила посещения. Близилась ночь, и мы оба понимали, что время истекает, но она, похоже, и бровью не вела. Мне, как мужчине и как проживающему в этой комнате, предстояло взять ответственность на себя. В таких делах я был не силен. Но зато хорошо понимал, что самое неприятное начнется утром. Мой «служитель» (пожилой коридорный, который убирал у меня в комнате, приносил молоко и так далее) должен был появиться, если не ошибаюсь, от половины девятого до девяти. А женщинам запрещалось приходить раньше десяти или одиннадцати часов утра. Если женщину заставали в комнате мужского общежития, студента отчисляли не то на семестр, не то на весь учебный год – таких случаев известно немало.
Как ответственное лицо, я понимал, что Присцилле необходимо спрятаться – для этой цели годился только платяной шкаф. Но возникла еще одна проблема. Моя гостья пользовалась довольно резкими духами, чего не мог не учуять коридорный при входе в мою келью. Я решил, что этот запах можно перебить только другим, еще более сильным (причем обыденным и легкодоступным) – запахом пригоревшего хлеба. Итак, незадолго до рассвета я достал упаковку ломтиков, включил простенький электрообогреватель, предварительно откинув его на заднюю панель, и стал подсушивать до черноты тост за тостом, чтобы тут же отправлять их в мусорную корзину. После этого я вернулся в свою узкую койку, которую мы, впрочем, так и не сумели использовать по назначению из-за чрезмерной тревоги. А наутро, примерно за час до прихода коридорного, я затолкал Присциллу в шкаф (вместе со всеми, как мне казалось, ее вещичками), а сам вернулся в постель.
В положенное время раздался стук в дверь и вошел коридорный.
– Ох, Фред, – томно протянул я. – Так хотелось сегодня выспаться.
К этому моменту он учуял не только смесь запахов женского парфюма и подгоревшего хлеба, но и военную хитрость, которая, естественно, была для него не внове.
– Попрошу освободить помещение через сорок минут, – сурово процедил он.
Быть может, он сказал «двадцать» или «тридцать» – не важно: у нас оставалось совсем немного времени до того срока, когда женское присутствие станет допустимым. Тьфу, зараза, промелькнуло у меня в голове. Не помню, пришлось ли мне самому извлекать Присциллу из шкафа или нет. Но Фред (у которого, вероятно, были определенные подозрения на мой счет) больше не появлялся, и через несколько минут, когда присутствие моей гостьи обрело законную силу, я проводил ее до главного входа в колледж.
Но вы понимаете, да, какой бардак был у нас в голове, даже если в итоге я обзавелся Занятной Историей?
Мне странно думать (в настоящее время; тогда меня это не тяготило), что мы с Присциллой так и не довели свои отношения до логического конца. Много лет спустя, когда я совершал авторское турне по Америке, какая-то женщина передала, что хотела бы кратко побеседовать со мной до начала очередной встречи с читателями. Оказалось, это была сестра Присциллы, которая поведала мне, что Присциллы уже почти десять лет нет в живых. Она добавила, что ее покойная сестра всегда тепло обо мне отзывалась. Это меня несказанно удивило, поскольку я всегда чувствовал перед ней вину за то, что… но это уже не про нас двоих – это про социально-сексуальный фон.
Стивен и Джин.
Ах да, вот еще что. Наркотики. Общеизвестно, что шестидесятые годы прошлого века стали десятилетием «Секса и Дури». Но первая из этих составляющих была куда более сложной в плане логистики и психологии, нежели сейчас, тогда как вторая оставалась – для меня лично – незримой. На нашем курсе учился один парень, у которого с языка не сходили «герыч» и «гертруда» (я не сразу врубился, что это значит), но в течение четырех знаковых лет, с 1964 по 1968 год, мне ни разу не предлагали даже косяка. Нормальными психоактивными средствами считались алкоголь и сигареты. Сам я не курил, да и особой тяги к алкоголю не испытывал. Вкус пива вызывал у меня только отвращение; ну, изредка я мог купить бутылку вина.
Стивен и Джин.
И еще. Наверное, будь я человеком более прустовского склада, запах пригоревших тостов, быть может, навсегда соединился бы для меня с затаившейся в шкафу Присциллой. Но нет. Кстати, лет двадцать назад, если не раньше, я почти полностью лишился обоняния, и это отгородило меня от большинства возможных «мадлен-моментов». Чтобы ощутить хоть какой-нибудь запах, мне приходится опускать нос прямо в венчик цветка или в бокал с вином. Как ни странно, единственное, что я легко распознаю по запаху, – это горелые тосты. И благодарен судьбе, что это не вызывает у меня «каскада» АЗЕСМов, отсылающих к тому случаю, когда тосты обугливались в моем присутствии – один за другим, непрерывной чередой.
Стивен был… остается… был… рослым и нескладным. Брюки зачастую оказывались ему коротки: над носками виднелась голая кожа, а когда он всплескивал руками, создавалось впечатление, будто его сейчас поведет в разные стороны одновременно. У него было два черных пиджака, две пары серых брюк и ворох белых сорочек. Именно такого стиля он придерживался в одежде. Мы над ним подшучивали, обещая купить ему психоделически-пестрые рубашки и брюки клеш. Но никакие преображения, даже в ироническом ключе, с ним бы не прокатили.
Его внутренний мир никак не вязался с внешним обликом. Разговаривал он негромко, настороженно, никогда не разбрасывал аргументы, как разбрасывал конечности при ходьбе, и всегда был предельно внимателен. Нет, лучше того: он внимал. В самом деле, он весь обращался в слух, кто бы ни держал речь в его присутствии. У любого зануды он мог почерпнуть для себя что-нибудь полезное.
Как и я, он был выходцем из среднего класса и учился на стипендию. В отличие от меня он знал, куда должен двигаться. Философию он выбрал для того, чтобы дисциплинировать свой мозг в преддверии будущей карьеры – либо на государственной службе, либо в управленческой сфере. Я же выбрал эту специализацию по каким-то туманным соображениям: стать более серьезной личностью, научиться мыслить, освоиться в жизни. Зачастую именно Стивен растолковывал мне теории и отдельные тезисы, которые оказывались выше моего понимания. Он проявлял терпение и доброжелательность. Полет воображения был ему несвойствен, как и многим моим приятелям той поры. А мне и подавно.
С Джин мы познакомились на том этапе, когда я еще занимался русистикой. Эта девушка происходила из семьи, стоявшей на ступень выше моей, и вела более свободный образ жизни, чем мы со Стивеном. Родители ее жили порознь, отец содержал любовницу, дома нередко вспыхивали скандалы (у нас в семье скандалов не бывало никогда, и у Стивена в родительском доме тоже); обстановка то и дело накалялась – не меньше, чем сама Джин. Нрав у нее был… как бы поточнее выразиться… суматошный, что ли? Нет, такое слово больше подходит для женщины в возрасте. Заполошный? Это из двадцатых годов прошлого века. Искристый, неуемный, импульсивный? Запальчивый? Это, вероятно, ближе, но ненамного. Мы с нею нашли общий язык, и отчасти благодаря тому, что я признавал ее верховенство. Она всегда брала быка за рога: касалось ли дело предметов, мыслей или людей, она подчиняла их себе, вместо того чтобы идти у них на поводу… я понятно излагаю? И еще она стремилась увидеть мир. Ее уже заносило и в Испанию, и в Италию, и в Марокко; теперь на очереди была поездка в Россию – непростая штука в те годы. Она курила, в изрядных количествах пила белое вино и без устали флиртовала. Если вспомнить, что соотношение девушек и парней равнялось 1 : 5,25, ее ожидали развеселые деньки или хотя бы их видимость. Волосы у нее были светлые, с пшеничным оттенком и едва заметной рыжинкой. Натуральный цвет, вне всякого сомнения: тогда волосы не красили (как мне виделось) даже зрелые женщины. Такие особы, как Мэрилин Монро и Диана Дорс, в расчет не принимались. Можно еще было допустить, что волосы красила любовница папаши Джин – с любовницы, по общему мнению, и не такое станется. Впрочем, эту я ни разу не видел.
Познакомил я их в рыночной, как у нас принято было говорить, харчевне. Там подавали сэндвичи с беконом и чай в фаянсовых кружках. Однако предлагались и «каменные кексы», и чай в чашках с блюдцами. И если некогда там перекусывали рыночные грузчики, то время их миновало задолго до появления нас, досужих студентов, которые сделались даже более типичными, чем основная клиентура – женщины с хозяйственными сумками. Так вот: как-то утром, когда мы с Джин пили там кофе, мимо проходил Стивен. Я их представил, полукомически описав каждого, и Стивен без ложной застенчивости присоединился к нам. Двое парней и одна девушка: куда же подевались недостающие 3,25? Я вообразил, как в один прекрасный день вваливаюсь в харчевню и кричу: «Столик для семерых с четвертью, будьте любезны». Но до такого, разумеется, не дошло.
В ту пору мы (то есть молодые люди вроде нас со Стивеном, которые получили среднее образование в системе раздельного обучения) придерживались в основном наивных и сугубо теоретических взглядов на женский пол. («А как же Присцилла?» – спросите вы. И я вспомню, как она преподнесла мне книгу о женской психологии с дарственной надписью, выведенной ее аккуратным американским почерком: «Джулиану, выросшему без сестры»). От нехватки уверенности мы горячо сочувствовали самим себе и всегда готовились получить отказ; нам и в голову не приходило, что девушки могут одновременно с нами терзаться теми же чувствами. Недавно я прочел, что у мальчиков умственное развитие происходит значительно медленнее, чем у девочек. Женский мозжечок достигает своего окончательного размера к одиннадцати годам, тогда как его мужской эквивалент – лишь к солидному пятнадцатилетнему возрасту. Разумеется, это многое объясняет, не так ли, в поведении мальчишек? И кстати, в поведении мужчин тоже, ибо «Кто есть дитя? Отец мужчины».
Были и другие гнетущие факторы. Некоторые девушки больше интересовались книгами, чем парнями. Некоторые уже нашли себе спутников – более зрелых и лощеных, чем мы. Были и такие, которые в силу расхожих предрассудков или собственной интуиции знали наперед, чего хотят от жизни, и сразу понимали, что на нас размениваться не стоит. Кое-кто из студентов (например, заядлые театралы), похоже, с большей легкостью, чем мы, находили себе партнерш – партнерш для секса, если быть точным. В разговорах между собой мы объясняли такое положение дел с позиций логики: лицедейство – это умение притворяться более интересным и притягательным, чем ты есть на самом деле. Отношения, возникшие на почве лицедейства, изначально обречены на провал. Исключение составляют те пары, где каждый считает фасад другого признаком глубины личности, за счет чего они и держатся вместе. Все это внушало нам чувство собственного превосходства. Мы заверяли друг друга, что нас, по крайней мере, отличает естественность. Естественность и одиночество.
Это лишь черновой набросок общего положения дел. Когда у Стивена и Джин начался роман, на их знакомых снизошел восторг, исключавший зависть, – этакий опосредованный романтизм. Во многом потому, что эти двое так трогательно относились друг к другу – до такой степени, что «он даже носил ее книги». Нет, это звучит покровительственно, если не цинично. Не чураясь цинизма в том, что касалось социальных проблем – классовых, общественных, религиозных, политических, ни один из нас (по крайней мере я) никогда не опускался до цинизма в главном: в личных отношениях и в искусстве. Для меня (или для нас) эти области были священны, и если некоторые человеческие отношения – к примеру, в среде наших родителей и их знакомых – были, на мой взгляд, далеки от ореола святости, то к самим себе мы проявляли недюжинный идеализм. Да и то сказать: для чего рождается новое поколение – разве не для переосмысления этого мира?
В Оксфорде я общался с ними обоими около полутора лет, а затем в течение примерно такого же срока, но, по иронии судьбы, четыре десятилетия спустя. Как я уже говорил, мои заметки о собственной юности и о жизни других крайне скудны. Вообще говоря, мы хуже запоминаем тех, с кем не рассчитываем пересечься заново. Так что мои воспоминания того времени укладываются в одну короткую главку из эпизодов и образов, полустертых, словно бусины четок. Проходя мимо какой-нибудь круглосуточной прачечной, я вижу их обоих – каждого с книгой на коленке: они еженедельно вместе носят вещи в стирку (а я не решаюсь их побеспокоить); оцениваю, как они выглядят, щегольски разодетые в преддверии званого ужина или бала: Стивен – во взятом напрокат смокинге, который сидит на нем лучше, чем его собственные вещи; Джин – в длинном бархатном платье синего цвета с оборками на плечах и с ниткой жемчуга на шее (печальная истина тех лет: наряды для торжественных случаев превращали нас не столько в состарившиеся копии самих себя, сколько в молодящиеся, несовершенные копии наших родителей); они вдвоем заходили ко мне в общежитие на чашку чая: у меня было только два стула, и Джин всегда сидела на полу, прислонясь спиной к ногам Стивена: возможно, это наводит на мысль о подобострастии, но нет: даже в такой позе она доминировала; однажды у них произошла внезапная размолвка, после чего они по отдельности прибегали ко мне в слезах, надеясь, что я, как человек более сведущий, придумаю какой-нибудь выход (ничего путного я не предложил, да и не мог предложить, но испытывал непонятную гордость оттого, что со мной советуются), – однако через несколько дней, растянувшихся, казалось, на долгие недели, этот вопрос – в чем заключалась его суть, я уже не помню – решился сам собой: они, готовясь к выпускным экзаменам, уже сидели рядышком на скамье под чешуйчатыми платанами, поглощенные друг другом и поневоле разделенные слишком далекими специальностями. Потом ко мне пришел Стивен и срывающимся голосом начал сокрушаться («Она – предел моих желаний, и ничего другого я не захочу» – это утверждение выходило за рамки моей компетентности и участливости, мне оставалось лишь кивать с умным видом), а затем примерно так же высказалась Джин («Я люблю его, но он так молод» – хотя они были ровесниками, на что я и указал ей открытым текстом).
Но не прошло и месяца, как они вновь наведались ко мне поодиночке – все мы уже сдали выпускные и валяли дурака: напивались до рвоты и с ужасом рисовали себе будущее в этом дурацком взрослом мире компромиссов и самообмана. Стивен, мрачный, в похоронном черном костюме, говорил: «Боюсь, дело дошло до того рубежа, на котором надо или жениться, или разбегаться». Через два дня, «храбро улыбаясь», как пишут в книжках, появилась Джин и под конец выдала то же самое, слово в слово: «Боюсь, дело дошло до того рубежа, на котором надо или жениться, или разбегаться». Я еще подумал: какое поразительное совпадение, но потом сообразил, что это, скорее всего, была фигура речи, согласованная ими меж собой на манер дипломатического коммюнике, телеграммы из этого неискреннего мира, куда готовились войти все остальные. Я этого не понял – не хотел понимать, а потому мягко спросил: «Неужели нельзя испробовать какой-нибудь промежуточный вариант?» – но эта мысль была отвергнута как проявление скудоумия.
Прежде я склонялся к тому, что им надо бы пожениться: никто из моих знакомых еще не приблизился к такой черте, и мне казалось, что это будет красивый, смелый шаг, совсем не обывательский, а скорее, наоборот, иконоборческий. Более того, меня вполне могли пригласить на роль шафера: я бы комично шарил по карманам в поисках кольца и сумел бы произнести остроумную речь со всякими скабрезными намеками; естественно, свои эгоистичные задумки я держал при себе. Но вместе с тем я считал, что продолжение нашей дружбы пойдет на пользу не только им, но и в некоторой степени мне тоже, однако мое наивное благодушие рассыпалось в прах, когда стало ясно, что их выбор изначально не оставлял места для того промежуточного варианта, на который указал я: как и следовало ожидать, они благополучно расстались. А поскольку я приложил немало усилий к сохранению их романа, теперь у меня было полное ощущение, что меня предали, а кроме того, оттолкнули и лишили приятной миссии. Теперь Джин уехала, чтобы писать магистерскую диссертацию – вроде бы по Гоголю; Стивен, готовясь к сдаче экзамена для поступления на государственную службу, перепробовал разные временные работы, а я нога за ногу продирался сквозь собственную жизнь. Первым новшеством стало то, что у меня появилась девушка, и я ничуть не страдал от невозможности представить ее Стивену и Джин, поскольку… как бы это объяснить?.. в моем представлении их связь оказалась запятнанной, и я не хотел, чтобы такое же пятно легло на мои свежие отношения. Улавливаете смысл? (Тогда в этом определенно виделся смысл.) А когда мы с ней, в свою очередь, тоже решили расстаться, то заверили друг друга, что сохраним нашу дружбу, и виделись еще не один год. Тем временем, после обмена несколькими приятельскими открытками со Стивеном и Джин, мы совсем перестали общаться, и я вновь обиделся, почувствовав свою правоту и даже моральное превосходство; такие эмоции нашли выражение в старых как мир словах: «Ну и ладно – катитесь вы куда подальше».
И на этом их пути разошлись, а я, по большому счету, обоих выбросил из головы.
Прошли годы; та девушка, которую я поцеловал в Оксфорде, чтобы услышать в ответ «По-твоему, я шлюха?», и с которой потом изредка переписывался, поведала мне о своем очередном любовнике, выпускнике Оксфорда: этот субъект, отдаленно мне знакомый, явно не давал ей повода ощутить себя шлюхой. Она сообщала, что, перед тем как лечь с ней в постель, он неизменно ставит запись струнного квартета Бетховена – всегда одного и того же. Если не ошибаюсь, это был опус 131, но не исключено, что опус 127.
К сожалению, мне так и не представилась возможность уточнить, как обстояло дело в последующие годы: навевал ли ей этот квартет при повторном прослушивании (допустим, по радио) интимные мысли, внушал ли неприязнь, или, наоборот, приятное волнение, или же оставлял равнодушной. Вспыхивает ли она румянцем, ощущает ли напряжение во всем теле или снисходительно улыбается себе, прежней? Не исключено, впрочем, что эти гармонии напоминали ей о любовнике не больше, чем запах пригоревших тостов – мне о Присцилле. Случается, что жизнь и память проявляют настоящие… донкихотские качества, вы согласны?