К книге
Птица МамыраЧасть третья
80%
Часть третья
4

Ии-зо! – сказала дверь, и Тая замерла, перешагнув порог.

Так и стояла какое-то время, держа ключ в руке. Вздрогнув от этого звонкого пропила в сердце. Саднящего приступа тоски и памяти.

Ключ всегда висит рядом с зеркалом; заходить к Прекрасной Казашке нет смысла – ни цветов в оставленной квартире, ничего. Перед отопительным сезоном разве что проверить батареи. А так…

С годами звук стал не таким резким, приглушился; как будто на скрипку надели сурдинку; она утратила крикливую интонацию и играет теперь щемяще-грустно; музыка их незатейливой прошлой жизни медленно угасает, постепенно исчезая совсем.

Мебель, накрытая старыми простынями. Чуть покосившаяся фотография над журнальным столом – молодая Димкина бабушка в роли чёрной жены в «Бахчисарайском фонтане»: тёмная кожа, шальвары, носок пуанта, как влитой, держит прямое гордое тело. Надпись в углу: «Алма-Ата, 1943 год».

Она пошарила в темноте и, включив торшер, осторожно поправила фотографию. Посмотрела на часы.

Уже. Уже сегодня. Двадцать восьмое июня. Почти час ночи. Никого.

Можно плакать.

…Месяц почти без сна. Тягостный, мучительный, с закрытыми глазами или с открытыми – когда темно. И надо думать. И решать для себя что-то. Пока ещё можно думать и решать. Что было делать, что? Как тогда, с собакой, встретиться лицом к лицу, глаза в глаза и защищать своё с оскаленными зубами, тягучей слюной и звериным рыком? Ну да, если уверена, что это своё ещё твоё. Где граница между своё и не своё? Вот только что оно было – да, одно сердце на двоих, головы, столкнувшиеся над Серёжкиной кроваткой, плечи в кольце рук, щека к щеке. А завтра – его рассеянный взгляд: смотрит на тебя, а мысленно целует другую.

Клубникину?

Вот это подбрасывало в постели; сегодня терзало почти физически, отнимало воздух, и Тая ни на секунду не могла забыться, отдохнуть, да что там – просто закрыть глаза…Она то внимательно смотрела на спящего Сашку, то устраивалась на другой бок и упиралась глазами в стену; и через несколько минут поворачивалась опять и опять.

– Не вращайся, – во сне пробормотал муж, поднял руку и тихо-тихо, равномерно принялся постукивать по её плечу.

И это стало последней каплей – появилось ощущение, что она ползёт в узкой пещере, едва имея возможность шевелиться и не зная, что впереди; а ход становится всё уже, и нельзя не только развести прижатые к телу руки, но и вдохнуть полной грудью.

Тая резко поднялась и спустила ноги с кровати. Сашкина кисть упала и спокойно застыла на одеяле. Она бесшумно скользнула в прихожую и сняла ключ.

Бу-туп.

Пол на лестничной площадке залили цементом несколько лет назад, ремонтируя подъезд. От знака бесконечности не осталось и следа. Только бугорок на месте колечка-арматурины. Тая сделала шаг и встала на него обеими ногами. Какой-то странный ветер подхватил незастёгнутый халат, и он рванулся назад хвостом кометы.

И тогда она вставила ключ в замочную скважину…

Обычно сюда заглядывала мама – проветривать комнаты, протирать окна. Стирать старые ветхие простыни, покрывающие мебель. Год за годом. Время от времени от Прекрасной Казашки приходили денежные переводы, и мама платила за квартиру… Она упорно сама ухаживала за жилищем соседей, не допуская дочь, даже когда болела, даже когда у неё было совсем мало сил. И это на протяжении многих лет напоминало странный заговор против неё, Таи, тихий бойкот, в котором так или иначе участвовали все – мама, тётка Маруся, то и дело приезжающая из Архангельска, и Прекрасная Казашка, и Димка, и…

Иногда Тае казалось, что даже Сашка.

Но почему? Из-за Димки?

Мама любила своего зятя благоговейной, благодарной, обожествляющей любовью, как какого-то безупречного, доблестного паладина, вырвавшего её дитя из рук чёрного ангела небытия. И просто как приличного, высокой морали человека, заранее одобряя любые его действия и не подвергая сомнению правильность поступков. Ни разу, ни единым словом, она не дала понять и дочери, что хоть как-то порицает её выбор.

Выбор? Хм. Разве это правильное слово? Нет. А как тогда? Ну… просто шаг, наверное. Шаг по тропе судьбы. Хоть это и звучит не жизненно в общем-то. Книжно.

Но этот странный заговор молчания вокруг Димки и всего, что с ним происходит, который много лет накрывал тяжёлым каменным куполом… Он незримо, но беспощадно разъединял её – мать, жену и дочь – со всеми остальными, даже, как ни странно, с собственным ребёнком тоже. Таю зазнобило: она вспомнила день, когда пришла страшная телеграмма. С трудом, на её тревожный вскрик, не расцепляя зубов, мама выдохнула:

– С Димой… плохо. Черепно-мозговая травма, практически несовместимая с жизнью… Несчастный случай на испытаниях.

И всё. И ушла в квартиру к Прекрасной Казашке помочь той, восьмидесятисемилетней, собраться в дорогу. А следующие слова были адресованы уже дочери, в их с Сашкой квартире, когда она увидела раскрытый чемодан и то, как та в полном оцепенении, механически бросает туда вещи.

– Далеко собралась? – спросила мать жёстко. Тая никогда не слышала у неё такого тона. – С ним рядом жена. И дочь. В качестве кого ты собираешься туда заявиться?

«В качестве кого заявиться». Эти слова до сих пор стоят у Таи в ушах. И то, как они были сказаны. И узкая полоска зубов между губ, неприятный злой оскал, которого никогда в жизни у мамы не видела.

Тая поёжилась и повела рукой – смахнула на пол, как пыль, лоскут ветхой наволочки, наброшенной на проигрыватель. Открыла крышку. Пластинка ждала внутри. Она плавно отвела рычажок, и чёрный диск словно нехотя совершил начальный оборот и завертелся быстрее. Сквозь сухой треск просыпанного горохом времени прорезалась мелодия, уносящая в их с Димкой вчера. Жалили звуки, не хватало дыхания. То и дело всплывало его тогдашнее «это про меня». И дрогнувший голос, и беспомощная улыбка, и взмах сверкающей белой чёлки… И Тая уже не понимала: про кого про меня? Про него или про неё?

Жил-был я

(Стоит ли об этом?)…

Хотелось выдохнуть горечь изнутри, чтоб не осталось и следа, и плакать, и причитать, как деревенская баба, всякое глупое: что ты натворил, дурак, где ты был всё это время, как ты мог не почувствовать, что со мной, что со мной, что со мной…

«А что со мной?» – Тая прикрыла глаза и подумала, что, может быть – кто знает, – Димка и появился-то в самый единственно нужный момент, дабы отвести от неё, чего больше никто не мог, – Клубникину, в тот роковой раз, когда та подумала: это именно он муж, а не Сашка. На долгие, долгие годы.

Но не навсегда.

Настаёт момент, когда магия сотворённой защиты тончает, теряет силу, так же, как заглох и почти растворился во времени весёлый хулиганский скрип дверных петель – звонкий рингтон их детства. Никак не исчезнет только ненависть Клубникиной – базальтовая опора её существования и цель: обращать в ничто Таину жизнь. Сегодня, 28 июня, она действительно полетит в тартарары. Тая ждала этого момента больше месяца, странно торопя и внутренне каменея от того, что должно было свершиться. Дальше некуда, вечером поезд; уже совсем скоро, через несколько часов, Сашка снимет чемодан со шкафа и легко, не глядя в глаза, скажет какие-то необязательные слова – о командировке, о старом друге, о чём-то ещё… А может, сразу правду – о том, как меняется теперь их жизнь, меняется всё. Рушится, сморщивается, комкается, делается ничтожным – дом, ребёнок, вся неспешная, нелёгкая, выстроенная по кирпичику общая действительность.

Чёрная фрисби старой пластинки давным-давно молча вращалась перед глазами, как будто летела в никуда, в бесконечность, в пустоту, и никак не могла остановиться, а она не могла оторвать взгляда от этого кружения-полёта и поднять налитую свинцом руку, чтобы остановить его. В едва освещённой комнате, полной непроницаемой тишины, Тая слышала только свои слёзы: тяжёлые капли, встречаясь с угольно блестящим диском, взрывались с оглушительным грохотом.

Птица Мамыра еле дышала, не шевелясь: у неё не было сил уворачиваться и прятаться от этого страшного камнепада.

– И всё в одну ночь! Господи-господи.

– А вас это удивляет? Посмотрите вокруг…

– Катится страна, помяните моё слово. Всё чёрт пятнистый, меченый, натворил. И – мрут, что ж. Молодые мрут, главное. Пачками. Там – наркотики, там – насмерть забили.

– Т’ткоро в’те т’т голоду подохнем. И молодые, и мы. Один Коля, баран! Вт’тё на демократов надеет’тя…

– А всё же… С Бальницкими-то ясно. Но как Поросков с этой стройки упал? Зачем он туда? И – падал? Главное, сказали – абсолютно трезвый, ни капли алкоголя в крови.

– Господи, это ж нелюдь. По стройке шастал – по своим делам нелюдским. Может, упёр у этих чего! А там разговор короткий – спихнули с третьего этажа, и всё.

– У кого – «у этих»?

– Ну у этих! Я откуда знаю… Которые там живут-то. Бомжи, наркоманы. Беглые какие. Что, я в лицо их? Не дай бог… Гос-споди-господи…

– Шмякнул’тя! И – вдрызг. В лепёшку. Поделом, т’волочь.

– Чегой-т ты, Ася? А говорила – помнишь – самостоятельный мужчина? А, бабы?

– Пошла бы ты, Карповна. Т’меют’тя ещё, т’туки…

– Ася! Поменьше бранных слов, ладно? И кстати, ни в какой он не «вдрызг» – по вашему выражению… Упал с третьего этажа и умер от болевого шока. Строительная арматура торчала из земли, и вошла ему в мягкие ткани плеча.

– А-а-а, напорол’т’я, гад! Нанизал’тя! Как шашлык на шампур! Т’тобаке – т’тобачья и т’мерть!

– А вы откуда знаете, кстати? Такие сведения… как на месте преступления побывали?

– Там никто не был. Все же в курсе – днём нашли, уже без признаков жизни. Нет свидетелей. А мне Алексей Владимирович сказал, патанатом. Я с ним работала в областной, до восемьдесят шестого года. Вчера встретила в гастрономе.

– Интересно, найдут, кто его?

– Т’лед’твие разберёт’тя…

– Ой, дурею. Ася! Следствие… Молчи!

– Твоя правда. И искать не будут. Тут добрых-то людей-то жизни лишают, никто не чешется, а уж эту плесень…

– И всё в одну ночь, господи-господи… И Бальницкие, и этот.

– Кто как, бабы, а я после пожарки не ложилась. Как сирена завыла… Думала, прям война началась. Часа в три ночи?

– Да ты что? В полпятого. Утром уже почти.

– Я в окно т’начала… Мне т’ третьего хорошо видно. Дым валит у Бальницких – изо в’тех щелей!

– Чего ж сама не вызвала, Ася? Может, раньше б приехали – живой кто из них остался.

– Ага! Телефон – е’тть у меня? Умные в’те! К тебе надо было, и – пинками! Разбудить. Понравило’ть бы?

– Ты, Ася, шустрая, когда не надо. Орёшь на каждом углу. А как беда пришла…

– От’тань!..

– Ой, бабы, а я – когда скорая приехала, на улицу выскочила: пальто прямо на ночную рубаху натянула, ноги босые – в Витькины валенки. Всё видела. Двое носилок уже под белыми простынями. Жуть! И девчонка, главное, на скамейке сидит, в старом одеяле ватном. Тоже как неживая.

– Куда её теперь, Ирина Алексанна, а? Хоть девчонка… В форточку вылезла – вот, а? Главное – ни из Каретниковых никто не вышел, ни балерина. Даже бегали за ними, в квартиры стучали, а не открыли они. Такое чувство, что дома не были. Непохоже на них! Или б хоть из-за двери спросили: «Чего?..»

– Всё может быть. А ребёнка увезли в больницу – будут обследовать на предмет отравления продуктами горения.

– А потом? Когда обследуют-то?

– Потом – останется. Там же. Временно, до выяснения всех обстоятельств и оформления документов. Ну и – в детский дом или на усыновление. Может, родственники какие-нибудь найдутся…

– А брат-то? Родной? Этот, Олег-то? Который сидит…

– Вот именно – сидит. И по тяжёлой статье. Вряд ли его будут серьёзно рассматривать как опекуна.

– Господи-господи. Что за жизнь, а? Кругом нелюди. Алкоголики чёртовы! Ночь ведь! Могли б весь подъезд перетравить.

– Не говори! Нажрутся до беспамяти, потом курят в постели! Матрасы свои вонючие наподжигают – а нормальные люди при чём?

– И главное – даже участковый не пришёл. Который вместо Нафиса.

– А кто его видел вообще, нового! Всё, катится страна, на милицию не надейся! Где она, милиция-то? В пропасть, бабы, летим…

Почти полгода полной разъединённости с миром. Белого безмолвия. Белой стены перед лицом. Полуяви-полусна. Жизни-нежизни.

Тая не помнит ничего: ни маминых слёз, ни приглушённых голосов врачей, ни навещавших её знакомых и друзей, ни соседок по палате.

Ни снов, ни образов. Пустота. И даже не полёт в этой пустоте, а просто подвешенность. То белая стена, то нырок в забытьё.

Реакция организма на стресс, на потрясение – объясняли маме врачи. Мозг никак не может справиться с произошедшим. Делаем всё, что можем. Лекарственная терапия, искусственный сон. Должен в итоге, должен организм адаптироваться. Со временем. Сколько понадобится? А вот этого вам не скажет никто. Наберитесь терпения. Ждите.

И мама ждала. Всё это время, пока дочь не могла ни чувствовать, ни реагировать. Долгие месяцы, с конца марта. Сколько это? Весь апрель, май, июнь, июль… Менялись соседки в палате, приходили и уходили, Тая не запомнила никого. Что-то ведь она ела, принимала лекарства? Нет, пустота.

…Восприятие мира вернулось, когда лето катилось к концу. Одномоментно включилось сознание, и она вдруг увидела сидящую рядом с её кроватью на стуле Гоявец, бормочущую, склонившуюся над вязанием. И услышала слова, первые слова за эти месяцы, которые буквально врезались в память и торчат там до сих пор:

– …обследуют пока. Анализы такие, анализы сякие. Кровь, моча. Потом урографию будут делать. Шаламова говорит, что вряд ли это порок почки. Детский реактивный пиелонефрит, скорее всего. Кушать можно: крупяные супы, говядину, мясо птицы без кожи; ничего жирного, острого, насыщенных бульонов. Кисели, желательно овсяный. Сборы трав. Но разве ребёнка заставишь? Сырых фруктов, овощей пока нельзя. Всё с вечера приходится готовить – на пару, супы, утром только разогреваешь. Больничное есть невозможно, ты же тоже не ешь, деточка? Есть такой термос с широким горлом, коллектив дарил на юбилей, спасибо им, вот туда – второе. Первое просто в литровую банку, сверху газетами, верхним слоем – полотенчико. Ничего, пока от дома добежишь, всё тёпленькое…

Тая стала слушать. Слушать такие простые слова про погоду, про цену на гречневую крупу и рыбный фарш в кулинарии, лекарство от давления адельфан, которое раньше не достать, а сейчас ничего, появилось, про то, что за июль пока деньги не дали и неизвестно, когда дадут, а вот август теперь приходится сидеть и не работать, потому что такое с Иринкой, а хотелось в загородный лагерь, вместе, потому что там питание и заработок какой-никакой, и сосновый воздух, и общение.

Тая не сразу, но в конце концов поняла, что в этой больнице, на втором этаже, в детском отделении лежит дочка Татьяны Лазаревны с неважными анализами и проходит обследование. А поскольку у них карантин, мать, желая быть всё-таки поближе к своему ребёнку, заходит к ней, Тае, и сидит-вяжет-говорит около её кровати часами.

Потом Тая часто думала, что именно Гоявец спасла её своей болтовнёй. Ведь только такое она и могла-то слушать и воспринимать. Вспомнить о том, что произошло с ней самой, услышать от кого-то и понять, что случилось с Симой – это тогда было просто выше её сил.

…А ещё совсем рядом, в кардиологическом отделении, весь апрель пролежал старик Грибоедов – пожилой человек, которому в ту ночь не спалось; увидевший, стоя у окна, тени двух фигур под фонарём. Острым глазом художника он опознал в них и Таю, и Млю. Напряжённо вглядываясь в темноту, определил совершенно правильно, куда тот вёл свою жертву. И позвонил Сане-Ване.

Это он светил фонарём внизу. И кричал, чтобы Тая остановилась и не боялась ничего, потому что инспектор уже нёсся вслед за ними по лестнице. Только она не способна была слышать. И к нему в руки, на растянутое пальто, упала с третьего этажа. А вслед за ней, не понимая, что впереди пустота, свалился Мля – тот тюк с тряпьём, её последнее воспоминание. И умер мгновенно, как дурное насекомое, пригвождённый к земле беспощадной булавкой ржавой арматуры…

Но это предстояло ещё узнать спустя много месяцев, как и то, что старику Грибоедову её спасение стоило сломанной ключицы и тяжелейшего инфаркта, который он и лечил в той же больнице…

Саня-Ваня как-то ловко и быстро всё устроил: никому не пришло в голову связать воедино эти три события. Мля, которому уже нельзя было помочь, остался на стройке; старик доплёлся до дома и вызвал скорую, а Таю – на руках, бегом он нёс до остановки, по дороге встретив полумёртвых от ужаса маму Алю и Прекрасную Казашку. Потом они все вместе ловили машину и везли её, не подающую признаков жизни, в областную больницу.

…А в полпятого утра завыли сирены, и пожарные приехали ликвидировать задымление у Бальницких.

У Таи не обнаружилось никаких внутренних повреждений, но ни говорить, ни реагировать на окружающих она не хотела. Или не могла.

Она пролежала в пятиместной палате неврологического отделения до сентября. Постепенно кроме Гоявец начала выделять мамино лицо – озабоченное, с какими-то скорбно-умоляющими бровями, и лицо их инспектора по делам несовершеннолетних – всегда в рамке открытой двери, всегда улыбающееся, иногда подмигивающее… Прекрасную Казашку, у которой при одном только взгляде на Таю начинали трястись руки и даже зубы, казалось, выбивали крупную дробь. Никто не разговаривал с ней – видимо, привыкли к её молчанию. Только Гоявец молотила, не переставая, – да и то это был по большей части разговор с собой, не считать же частью диалога её немудрящий рефрен: «Да, деточка?»

Тая вернулась домой, в мир с потускневшими красками, приглушёнными звуками, чтобы бродить по квартире, смотреть из окна на дождь и вяло думать о том, что ей не хватает Гоявец с её воркотнёй…

В какой-то из таких равнодушно-тоскливых дней, глядя на улицу, она вдруг остановила взгляд на раме такого знакомого окна напротив. С причудливым ореолом копоти на стене вокруг и форточкой с треснутым стеклом, висящей на одном гвозде.

Сима!

Сима! Где ты? Пять месяцев…

…Потом ей долго пришлось пробиваться сквозь мамины слёзы: Таюша… я ж день и ночь… не поймёшь, пока сама не испытаешь… мы не слышали ничего… я и сейчас не знаю… до того ли мне… И никак не могла понять: пять месяцев? Как это возможно? Это же – бездна, разверзнутая бездна. Пока она лежала лицом к стене и ни о чём не хотела думать, у Симы рушился мир.

Внутри будто надулся какой-то упругий резиновый пузырь; он давил, толкал, не давал ни сидеть, ни лежать.

Тая рванула ворот халата.

Раздался звонок в дверь.

Пришёл Саня-Ваня, который и так навещал её каждый день с момента выписки. Ничего особенного не говорил – улыбался, пил чай на кухне, крутил головой. И это был уже не Саня-Ваня, их инспектор по делам несовершеннолетних, а Александр Ружаев, учитель английского в языковой гимназии имени Гречникова. Он ушёл из органов вслед за Нафисом Юлбарсовичем и в ту ночь бежал за ними по стройке уже буквально за три дня до увольнения. Милицейского ресурса ещё хватило, чтобы замять эту историю, побеседовать с Таиным врачом и что-то там придумать – тёмное время суток, двор, лежащую на земле девушку. Без видимых телесных повреждений. А что с ней, кто знает: хохотал вроде кто-то за гаражами; близко, за домом, брехала крупная собака – и то и другое возможно. Выяснять было некогда. Доктор устало слушал, и не было у него сил вникать и уличать во вранье – надо было лечить.

Тая всё это уже откуда-то знала, видимо, какие-то разговоры оседали в сознании; она смотрела на бывшего инспектора, узнавая и не узнавая его. Без формы, без фуражки, с отросшими волосами, он радикально помолодел и вдруг оказался обычным парнем, долговязым, худым, немного сутуловатым, с хорошей открытой улыбкой.

Она могла думать только о Симе.

Что можно было сделать? Бывший инспектор тоже знал немногое. Только то, что девочку забрала скорая и отвезла в детскую больницу. Дальше ею занимались уже органы опеки.

– Как при нейтронном взрыве, – думала Тая, – всё – вот оно, никуда не делось: двор, песочница, подвал, окно Бальницких… А людей нет. Симы нет.

– И не будет, – каркала внутри птица Мамыра и сучила, и скребла костистыми лапами – больно, остро, резко.

И Тая сгибалась пополам от боли, и впервые за несколько месяцев ей хотелось плакать.

И до сих пор становится душно и к горлу подкатывает ком тошноты, когда она вспоминает эти поиски. Иногда, изредка, трудными ночами, прошлое выбрасывает её из постели и заставляет неслышной тенью бродить по квартире, пить воду на кухне и смотреть, смотреть в темноту, во двор, не видя, но угадывая окно напротив.

Дубовый частокол, сквозь который она не смогла пробиться… Не смогла.

Рождающие дурноту фанерные глаза Аллегории и её накрашенный оранжевым рот, пустые невнятные слова, как грохот спичек в коробке:

– Бальницкая? Не знаю такой фамилии. Нет. Не было. У меня не было такой ученицы.

Действительно – не было. Она вычеркнула её из списка, даже не успев узнать, без малейших сомнений и жалости. И ничто не могло поколебать этого бесчеловечного решения. Тая стояла молча и смотрела на шевелящиеся губы, боясь поднять взгляд выше и увидеть глаза-мишени. Тихонько повернулась и пошла.

Директор школы, суетливо перекладывающий бумаги на своём столе, человек с бегающими глазами, в облике которого как будто всё говорило: виноват.

«Конечно, виноват, – думала Тая, – как руководитель, который держит на работе ужасную тётку Мотовило. Ну не может он не знать, если знают все окружающие…»

– В интернат, – развёл руками директор, – две недели провела в детской больнице для выяснения обстоятельств и обследования, а потом – в интернат. И справку прислали, да…

Но справку не показал.

Потом интернат. Учреждение, в котором не захотели разговаривать. Совсем. И не пустили дальше секретаря.

– А вы кто ребёнку? – спросила секретарша, похожая на курицу.

Она по-куриному поворачивала голову, мелкими, резкими рывками; жидкие волосы, стриженные под горшок мотались туда-сюда, как петушиная борода. И когда узнала, что никто, резко кудахтнула:

– Закройте дверь с той стороны, девушка. И никогда сюда не приходите. Таких мы не пускаем.

И Тая брела домой, раздавленная, в полном отчаянии: боже, почему любить и беспокоиться можно только о своём кровном родственнике? Почему? И каких – таких? И что за страна, которая устами своих наделённых полномочиями куриц всё время говорит «нельзя»? Нельзя даже узнать о судьбе дорогого тебе маленького человечка. Хотя бы просто узнать… Почему надо мучить кого-то этим мутным, страшным незнанием, заставляя болеть и плакать сердце? Да что говорить о ней, она сама виновата, поделом ей, и пусть птица Мамыра как можно больнее клюёт изнутри… Но Сима! Ребёнок, переживший ужас и потерявший всё, ей каково? Об этом думать было невыносимо. Особенно после того, как Ася с хохотком рассказала маме про то, как спустя неделю после пожара, та появилась в подъезде во взрослом свитере и в шапке, в огромных больничных стоптанных тапках, надетых, правда, на колготки и шарашилась по их площадке, отчаянно звоня то в одну, то в другую дверь. А мама с Прекрасной Казашкой были в больнице, у неё, Таи… Но Симе никто ничего и не подумал объяснять, а просто вызвали милицию.

– Т’тмотрела ещё, – с обидой высказала Ася, – волком… Зат’транка маленькая…

Тая задохнулась, замедлила шаг и прикрыла глаза. Тихонько, успокаиваясь, прислушалась к себе. Может быть, обратиться к Клубникиной? Ведь все эти учреждения как-то связаны между собой? Нет, нет, нет, нет. К Клубникиной нельзя.

Помог неожиданно тот же самый бывший Саня-Ваня. С ним вместе они ходили в опеку, к женщине с начёсом и в оранжевой, как у Аллегории, помаде.

– Личная просьба, – с нажимом сказал Таин спутник, – личная. Антонина Александровна, я гарантирую конфиденциальность.

И посмотрел той в лицо. Начальница вздохнула и кивнула; начёс на голове тоже вздохнул и кивнул, но как-то отдельно от неё. Потом она попросила Саню-Ваню выйти в коридор, чтобы побеседовать с Таей один на один…

– Понимаете, девушка, – душевно произнесла Антонина Александровна, – ваша Бальницкая передана на усыновление.

Тая дёрнулась.

– Только не надо спрашивать – кому, куда. Вам никто – слышите – никто! – этих сведений всё равно не даст. Подсудное дело. Я могу сказать только одно: с ней всё хорошо. Настолько хорошо, насколько возможно. Прекрасная бездетная семья, девочка – давно и остро желанный ребёнок.

– Но… – у Таи вдруг всё поехало перед глазами – стол, стены кабинета, синий костюм, лицо начальницы и отдельно живущий начёс, – у неё… у девочки есть брат! Старший брат, совершеннолетний! Без его согласия…

– Вы что, – вытаращила глаза собеседница; начёс упруго присел сначала в одну сторону, потом в другую, – не в курсе?

Она полезла под стол, где на какой-то полке, видимо, лежало Симино дело, и, с опаской поглядывая на Таю, покопалась в нём. Вынула и положила перед Таей серый бланк. Замелькали, расплываясь, строчки: «ИТУ… осужденный Бальницкий… погиб… захоронен…»

– Застрелен при попытке к бегству, – хлопнула ладонью по бланку Антонина Александровна, – провезла бумагу рукой по столу к себе и снова спрятала её под стол, под крышку папки, – пять месяцев назад.

Тая сидела с остановившимися глазами и почти остановившимся дыханием. А перед глазами Сима – стоит, опустив голову через балконные перила, и прозрачные капли, сыплются горохом в зелёные волны кленовой поросли…Вот она – Нангилима. Юнатан Львиное Сердце подставил плечо своему Сухарику – ценой собственной жизни. И ушёл в Нангилиму – ждать ту, единственную, которую любил. Ради которой бежал, зная почти наверняка, что погибнет.

– Но… – еле слышно спросила Тая, – почему тогда нам… никто? Мы с мамой могли бы… Должно же иметь значение желание ребёнка?

– Девушка, – жёстко и одновременно жалостливо произнесла начальница, стог начёса заколебало, как ветром, туда-сюда, – простите, где вы были эти пять месяцев?.. Вот.

В дверь заглянул уставший ждать Саня-Ваня. Перевёл глаза с Таи на начальницу. И остался стоять у входа.

Хозяйка кабинета положила обе ладони на стол, показывая, что трудный разговор подошёл к концу.

– Вы… как вас, Тая, да? Таечка, идите домой и живите спокойно. С вашей подопечной всё в порядке, уверяю вас. Ни в коем случае не надо разыскивать и никоим образом тревожить ребёнка. У неё новая семья – мама с папой, любящие, заботливые. Она привыкает и учится любить их тоже. Понимаете? Не надо тащить её в прошлую жизнь – это только во вред. Поверьте мне. Мы здесь не просто так сидим. И сердце у нас… никак не меньше вашего. И мы переживаем за судьбу каждого.

– Можно хотя бы узнать, где она? – почти шёпотом спросила Тая.

– Ничего нельзя, – досадливо хлопнула по столу бывшая Сани-Ванина коллега. – Я вам не должна этого говорить, конечно… И я вам этого не говорила, – она понизила голос, – не исключено усыновление иностранными гражданами. Не ис-клю-че-но! Понимаете? Но! Я вам ничего не говорила… – И взмахнула начёсом.

Под этот стонущий припев «я вам ничего не говорила» они вдруг оказались на улице. Тая плакала, не переставая.

– Что же, Саша… – спросила она, захлёбываясь слезами, – Сима… Сима, что же, выходит, знает про Бобэ?

– Конечно, знает, – глухо ответил Саша и, вздрогнув от неожиданности, подхватил хрупкую фигурку в пальто, которая упала ему в руки и, уткнувшись лицом в рукав, содрогаясь от плача, пропитала солёной влагой всю левую сторону куртки так, что хоть выжимай…

А он обнимал эту девушку, почти невесомую, бестелесную, желая закрыть, отгородить этим объятием от всего внешнего мира.

– Саша, – невнятно, еле слышно спросила Тая куда-то не в плечо даже, а в рукав, – что делать-то теперь?

Саша не знал.

И она не знала. И стояла, закрыв глаза, прислонившись лбом к плечу, устало обмякнув в кольце рук, почти паря, еле касаясь ногами земли. И бессознательно понимая, как устала от пустоты и отчаяния, и да – как прекрасно, что есть на что опереться, и хорошо бы оставаться в этой невесомости как можно дольше, не думая ни о чём.

…А потом вдруг оказалась замужем – не размышляя, стремительно, неожиданно. Неожиданно для всех и для себя тоже. И в то же время как-то логично, закономерно. Не раздумывая, не вникая, не жалея ни о чём.

За Сашей, Александром Ружаевым. Саней-Ваней. Бывшим инспектором по делам несовершеннолетних.

– Ну рассказывай! Прежде всего – Михаил Георгиевич. Как себя чувствует, что…

– Папа потихоньку восстанавливается. Встаёт, ходит по палате. Ест левой рукой, правда. Правая, ох… Но всё равно есть надежда. Мама, конечно, с ним постоянно – как сиделка, как нянька, куда деваться. Полный покой. Отсутствие негативных новостей. Если б он только знал, что с заводом творится! Бережём всеми силами…

– Кнопочка, посмотри на меня! Всё будет хорошо!

– Конечно, Таюша! Всё. А… а Серёжка-то где у тебя? Спит?

– Спит, конечно. Всё время спит.

– Я ж прежде всего на него посмотреть.

– Да увидишь, не торопись. Ещё какие новости?

– Новости? Новости, новости. Ну всё какое-то… Сессия. Потом – преддипломная практика будет. Госы. Ириша, кстати! Ириша идёт в аспирантуру! Что ты! Гордость курса, красный диплом!

– Кнопочка, но у тебя ведь тоже красный.

– Да я-то, брось ты. Смеёшься, что ли? Где я и где Ириша. А! Ты ж про Клубникину не знаешь! Вот где ужас-то…

– В смысле?

– Ой! Она ж в своём там доме малютки – раз в трое суток. Во-от. А остальное время? И она – пошла, знаешь куда? На Третьего Интернационала дом этот жёлтый, сталинский, с гербами? Там фирма какая-то открылась, странная. Вроде бы косметику продают. Но не магазин! Вот забыла название… Тюрлюлюкающее какое-то. Тюрлю-лю… Нет, не вспомню.

– И? Она в этот магазин устроилась?

– Да говорю тебе – не магазин. А такое… цыганщина. Ходить с каталогом товаров и уговаривать купить. И деньги, что ли, вперёд брать… А товар – потом. Толком не понимаю. А если кого вовлечёшь ещё в эту систему торговли, то тебе самой большая скидка и преференции. И ты уже руководишь теми, кого вовлёк.

– А где ходить? И смысл? Ведь в магазинах всё уже есть, любая косметика. Может, у них дешёвое? Дешевле, чем везде?

– Нет, что ты, не дешевле. А ходить – по учреждениям, салонам красоты там. Мало ли где женщины работают. И главное, они в этой фирме так в Маргариту вцепились – не оторвёшь! Сделали её лицом компании. Она, к кому приходит, сразу улыбается и предъявляет своё лицо. Врёт, что у неё кожа и волосы – от их масок и шампуней.

– И что же – верят?

– Ещё как верят! У нас люди вообще в чудеса верят, особенно женщины.

– Тебя вовлекала она, честно?

– Да нет, не особенно… Просто рассказала, и всё. Да ты сама посуди, Таюша, какой из меня коммерсант?

– Да уж, Кнопочка, из тебя…

– Вот, смеётся ещё! А Маргарита…

– Ну может, ничего страшного в этом?

– Может, и так. Возможно, всё законно. Только, по мне, лучше, как Лариска, в полипропиленовых сумках вещи из Турции… И – честно на рынке продавать.

А сейчас она вообще ни по каким таким местам не ходит, а сидит у них в жёлтом доме постоянно. Какие-то дни устраивают – маски, декоративную косметику. Ма… макияж называется. И – приёмы всякие, шампанское. Ну и она там такая ходит – с бокалом. Улыбается. Ой, Таюша… А улыбаться-то как ужасно стала, прямо смотреть страшно! Всё время на лице улыбка, всегда. И такая – как оскал. Широкая-преширокая, и зубы видно все – и нижние, и верхние.

– Не представляю.

– А вот. Их там специально учат, по американским методикам. И говорить всё время – всё приятное.

– Какое?

– Ну, что любит всех, например. И на этом постоянном оскале, при несмыкании губ, – странно так получается: «Дэйчонки, я так соскучилась… Я вас так люблю…»

– Клубникина?!

– Да! Я ж у неё вот только на дне рождения, в субботу. Это ужас что такое. Сначала мы втроём были – я, Маргарита и одна девушка из их фирмы, начальница. Мне прямо плохо стало – улыбаются одинаково и говорят одно и то же. Здорово их там… Там учение целое, я говорю, американское, как охмурять и прилипать к человеку. Да, главное! Она ж свою комнату обставила по-современному! С этих доходов… Флизелиновые обои, мягкая мебель. Линолеум дорогой, под паркет. Ковёр.

– Свою комнату?

– Да, только свою. Коридор, кухня – всё как было. Стол накрыла – журнальный. Чай. Сервиз в её комнате на полочке стоял, торт «Графские развалины». А мы и не ели его почти – так, чуть-чуть поковыряли. Я безе не люблю, а девушка эта фигуру бережёт. Ну сидели, потом помогли ей, отнесли всё на кухню. А потом пришли мальчишки, и…

– Что?

– Ужас что!

– А кто был?

– Мережкин, кто. Колбасьев тоже. Ты же в курсе, что он училище в Вольске бросил? Вот. Коммерцией занялся. Ларьки, колбаса. В Белоруссию ездит. И ещё один парень постарше – в золотых очках. Вадим какой-то.

– И?

– И… с мальчишками она, конечно, так не церемонилась. Усадила в комнате и на кухню. И я за ней, помогать! А она…

– Да Кнопочка, что? Не волнуйся ты так.

– Не волнуйся… Она, – ты не поверишь! – она совершенно спокойно, вместо того чтобы остальной торт разрезать, она соскребла с наших тарелок всё, что было, вилкой вот так порубила, вроде как форму придала. Он же всё равно бесформенный, «Графские развалины»… И – мальчишкам на тарелки, спокойно. Две сама понесла, одну – мне: помогай, раз взялась!

– Ой.

– Вот и «ой»!

– А мальчишки?

– Мальчишки ели, и ничего. А я – как в тумане. Фух! В последний раз, наверное…

– Тише… Серёжа проснулся, кормить пора.

– Давай, Таюша, неси сокровище! Ой, как я маленьких люблю.

Тая-Таюша, Тая-Таюша.

Оно никуда не уходит, а всегда жжёт внутри. Оно, невысказанное, стояло слезами в глазах Прекрасной Казашки, когда они с Сашкой вернулись из загса.

– Тая-Таюша, что ж ты натворила…

И голова, как у той немецкой куколки в её серванте – туда-сюда. Качается не переставая, как и фарфоровое платье, подобранное маленькими ручками с двух сторон.

Если думать об этом долго, сердце схватывает ржавой скрепкой, и оно ноет, пока не стряхнёшь с себя наваждение.

Тая-Таюша…

А это разве она? Она бы ни за что не отпустила Димкину бабушку в опустевшую квартиру, где за стеклом книжного шкафа снимок – белый слепящий свет и они двое – полуобернувшиеся, с беззащитными глазами… Она бы крепко обняла, утешила, нашла бы слова…

А какие слова можно найти, когда стоишь на собственной площадке рядом со взрослым мужчиной, у которого в нагрудном кармане свидетельство о браке? Свидетельство. Свидетельство того, что ты уже не Скво, а – кто? Таюня, Таинька. Что никуда не надо бежать, прорываться, спасать, рвать сердце, думать каждую минуту… Терпеть птицу Мамыру, наконец.

…Почти год прошёл с того времени, как они с Прекрасной Казашкой ездили к Димке в часть. С тех пор заботами подполковника Конюшенного жизнь у него вполне наладилась. Они с тремя ребятами постоянно находились на какой-то точке в лесу, на дальнем полигоне. Радиостанция, приборы, показания с которых надо снимать сутками, неотлучно. Звонил крайне редко, раз в месяц-полтора заказывал трёхминутный разговор, когда выбирался в город. И бабушка уже не могла послать телеграмму: армия – не пионерский лагерь. Прекрасная Казашка писала бодрые письма, передавала приветы от Таи, но – ни словечка – о том, что с той случилось… И про Симу тоже. А как? Как она должна была поступить? Каждый из них знал, что говорить ничего нельзя – последствия могли быть непоправимыми.

Сам Димка писем не писал, и Тая тоже. Для него имело значение только здесь и сейчас. Только общие события. Что можно сказать словами, особенно написанными, в их жизни? Ничего. Что они есть – Мятлик и Скво? Это и так ясно. Даже через расстояние, через время.

Мятлик и Скво.

Один из них пока даже не догадывается, что всё их переломилось, рухнуло, стало вчерашним днём.

Бессмысленные невысказанные кирпичи «где ты был?» и «как ты могла?» ещё полетят навстречу друг другу, ещё разъединят их горой страшных неподъёмных обломков. А пока… пока всё ещё как будто по-прежнему и мир их двоих жив, как живы для тебя те, о чьей смерти ты ещё не знаешь.

…А с Сашкой оказалось так необременительно, так тепло и надёжно, как на плавных неопасных детских качельках: кач-кач… Оказалось хорошо просто жить – без страха и сомнений, без особых усилий. Кач-кач… Заботливая рука держит за верёвочку и бережно водит деревянную дощечку туда-сюда.

Все Таины проблемы вдруг оказались его проблемами: быстро, почти без её участия, ещё в мае, когда она ещё лежала в больнице, перевели на заочное отделение. Очень помогла Дина Рафаиловна, но организовал всё он, Саша. Откуда-то знал, как Тае это будет невыносимо – вернуться в институтскую группу, терпеть охи-чмоки, отвечать на вопросы и делать вид, что ничего не произошло. Как трудно существовать по-прежнему после всего того, что с ней случилось.

И потёк быт – неспешный, вполголоса, с тихим смехом по вечерам и звонкой крышечкой маленького фарфорового чайничка. Необременительный, естественный. С живым разговором… О школе, да о чём же ещё? И бывший инспектор вслух удивлялся – зачем он столько лет проторчал в милиции, когда всё самое главное и самое интересное начинается, когда в школе открываешь дверь в кабинет! «Наверное, для того, чтобы спасти её, Таю, – думал про себя каждый, – и сидеть сейчас, закатываясь от смеха, на маленькой кухне с треснутым плафоном и белым самодельным шкафчиком за спиной».

И та, вторая половина. Неявная, не при свете дня, о которой она и задумывалась-то раньше с ужасом… И она оказалась такой же – теми же мягкими плавными качелями. То прекрасное чувство невесомости, которое она испытала, в первый раз попав в округ Сашкиных рук, – оно не исчезло никуда; оно продолжало длиться.

«Как же так, – размышляла Тая, – а где это всё? Ну то, о чём вполголоса, давясь от смеха, торопливо, в перерывах между занятиями болтают девчонки? Ночь без покоя, жаркие простыни, взаимное нескончаемое мучение? Страсть? И вдруг – её качели в полусне, переходящие в сон…»

И Сашка понимал её без слов.

– У всех по-разному, Таинька, – однажды произнёс он, прочитав в глазах невысказанный вопрос, – не бери в голову…

И она с облегчением перестала об этом думать.

Мама с тёткой Марусей, которая жила на два города, поселились наверху, над ними, в Сашкиной квартире. Тая осталась в своей. Обе благоговели перед зятем и обожали внука. Им всё казалось, что их неумелая Гюльчатай неправильно ухаживает за мужем.

Однажды они сидели на её кухне, исподтишка оглядываясь, нет ли немытой посуды в раковине и вытерта ли пыль с белого шкафчика. И начали важный, давно выстраданный ими в вечерних обсуждениях разговор.

– Таюша, – начала мама, – я вот не понимаю… Скажи мне, ты утром провожаешь супруга на работу? Готовишь ему завтрак?

– Нет, – качнула головой Тая и мысленно подавилась от смеха, услышав слово «супруг».

Ей, матери грудничка, даже в голову не приходило вскакивать в семь утра, чтобы кипятить чай и намазывать бутерброд; да и сам Сашка не любил, чтобы перед школой ему мешали: принимал душ, потом тихонько двигался по кухне, осторожно звякал чашкой, шуршал бумагой, просматривая какие-то записи.

– Зря, – как утка, крякнула тётка. – Зря, зря…

– Таюша, – опять вступила мама и завела долгий разговор о том, как надо заботиться о мужчине, чтобы не дай бог…

Тая слушала, улыбаясь, с завёрнутым в пелёнку Серёжкой на руках и не знала, что отвечать. С опаской думала: счастье, что мама с тёткой не видели, как муж стирает и гладит свои рубашки и развешивает в ванной пелёнки.

В разгар беседы дверь в кухню открыл Сашка, который в комнате за круглым столом проверял тетради. Мама и тётка притихли, не ожидали, что зять дома.

– Так, – сказал он строго, – вот ты, тёща, скажи мне, пожалуйста, где твой муж?

– Помер, где, – ответила тёща и поджала губы.

– А твой? – направил он палец на тётку.

– Бросил, – скорбно пожала плечами та и обиженно наклонила голову вбок.

– Во-от… – палец почти вонзился в потолок. – А её муж – вот он, перед вами. – И постучал себя кулаком в грудь. – Поэтому внимание: как вести себя с супругом, как вы выражаетесь, чтобы, не дай бог чего, – за советом, скорее, к моей жене. Но вам уже поздновато, конечно…

Таким он оказался – остроумным, надёжным. Умеющим по-взрослому решить любую проблему, отвести беду. И их маленькая семья будто выдохнула – так это было удобно и хорошо, когда тебя ведут куда надо и всё за тебя решают.

И они изменились. Стала другой мама; она начала как-то по-старушечьи поджимать губы, взгляд временами становился колючим – чего раньше никогда не бывало. С одной стороны, она молилась на зятя, а с другой – будто предъявляла Тае что-то невысказанное, горькое. Из-за Димки? И это что-то встало между ними навсегда и больше не исчезало.

Себя Тая тоже не узнавала. Всё ушло, всё – тревога, страх. Осталась жизнь с её маленькими радостями, как будто мир – большой, разнообразный, опасный – сжался вдруг до точки, до булавочного укола. Муж, жена, маленький сынок.

После того как она перевелась на заочный, Сашка привёл её за руку в языковую гимназию Гречникова, где теперь преподавал английский язык. Директриса над ним тряслась – такой мужик в школе! – верила и полагалась на него безоговорочно, а студентку-заочницу приняла с радостью ещё и потому, что учительница третьего класса ушла в декрет.

…Как только Тая впервые перешагнула порог класса, вдруг с удивлением поняла, что всё вернулось, что это есть единственное место, где она остаётся собой, прежней. Детская жизнь – закрытый от взрослых мир обитателей травы, с лабиринтами взаимоотношений, горем, счастьем, тайнами, был ей понятен, видим изнутри. По взмаху ресниц, по улыбке она умела достраивать неявное в ситуациях, складывающихся между ними, пока все те, кто не дети, заняты своими делами.

На четыре-пять часов в день она становилась вдруг их частью, каждым из них. И одновременно – нет, не главной даже, а – оком, душой, рукой, складывающей разноцветную мозаику маленьких жизней. Маленьких Мятликов и Скво. Она точно знала, как надо любить, будить радость творения, спасать от отчаяния. И получала в ответ такой мощный заряд ответной преданности, чувство такой чистейшей пробы и прозрачности, что будто сама вдруг оказывалась за партой первого класса – в своём прошлом с Татьяной Николаевной, состоящем только из любви и света. Класс – это место, где у неё всё получалось, где все нуждающиеся в защите были защищены. От кого? От внешнего мира, от родителей, от себя самих.

Почему-то Тая знала, куда вести и как защищать, как разговаривать с мамами и папами, как заслонять своих ребят от бесконечных проверяющих и не пугать административными контрольными. Она мягко – не внушала, нет, а как-то подводила к тому, что учёба в школе – совсем не главное. Главное – понимание, сострадание, взаимодействие. Умение слышать другого.

И – радость. Радость накрывала с головой, стоило только услышать за полуоткрытой дверью детские голоса. Она приходила в себя только на школьном крыльце и брела домой, с улыбкой вспоминая прошедший день.

Первое время на площадке второго этажа частенько сталкивалась с Прекрасной Казашкой, как будто нарочно искавшей этой встречи. Они с улыбкой здоровались и поворачивались каждая к своей двери. И Тая ловила тайно брошенный вопрошающий взгляд: ты счастлива, Таечка?

У неё не было ответа.

Ии-зо! Буу-туп! – говорили двери, и они делали шаг: одна в тепло и радость ожидания, вторая – в пустоту непоправимости. И обе думали об одном: что же случится, когда приедет Димка.

Знали, как будет трудно.

– Алло! Алло! Да… тьфу, что за связь? Скво! Слышно?

– Слышно, хорошо.

– Да, да, и мне сейчас… А что за мужик трубку взял сначала? Голос знакомый.

– Саша. А… ну Саня-Ваня, помнишь?

– Ха! Чего, Симу пришёл на учёт ставить? Симу, говорю?

– Нет, не Симу.

– Да ч-чёрт с ним! Скво!

– Я слушаю тебя… Слышу.

– Скво! Я башке звонил уже. Ты там – проведи работу… Слышно? Работу, говорю! Дембель, дембель, говорю! Через две недели примерно! Две!

– Не кричи, я слышу хорошо.

– Ну вот. А я говорю, что не приеду сразу… Я в управление звонил! Им взрывник нужен! Срочно! Понимаешь? И я…

– Я поняла. Поняла! А на сколько? Когда ты вернёшься?

– Как сезон… Сезон, говорю!

– А почему… Почему всё это в зиму, а?

– Да не вникай, Скво, долго объяснять! Я, когда приеду, расскажу! Я всё расскажу! Я… Башку там… мор-рально! Проведи! Скажи: весь набор – тулуп, носки, кальсоны! – Ввсё есть!

– Хорошо.

– Скво! Ч-чёрт, сейчас отрубят! Скво! Скво! У тебя – четвёртый курс? Последний? Я… я всё придумал! Я был дурак! Скво…

– До свидания, Мятлик.

– Что? А ч-чёрт. Привет Сане-Ване.

Димкин палец нажал на их звонок, когда Серёжке было уже три месяца, и дверь Тая пошла открывать с ребёнком на руках.

Мятлик стоял в раме их входа, подсвеченный сзади тусклой подъездной лампочкой, с двумя букетами под мышками, с каким-то сложным мягким чемоданом, стоящим рядом.

Тая включила свет, и он шагнул в коридор.

– А-а-а? – шутовски-торжественно спросил Димка, и, продолжая держать букеты, оттянул двумя пальцами обеих рук лацканы какого-то невозможно шикарного пальто. Сверкнул белоснежный шарф. Пальцы сделали небрежное движение, как будто распахнули дверцы шкафа, и полы, разойдясь, продемонстрировали тёмно-синий костюм.

Серёжка, поддерживаемый за спинку Таиной рукой, качнулся и агукнул в плечо.

Димка застыл с полуоткрытым ртом и смешно замершими в воздухе ладонями, как будто призывающими высшие силы в свидетели произошедшего. И моментально всё понял.

– Как это? – хрипло спросил он и опустил руки. Букеты выпали из-под мышек: один шмякнулся о чемодан, второй с шуршанием просто ссыпался на пол.

За Таиной спиной неслышно появился Сашка.

– Пойдём, – пригласил он, – я объясню – как…

Димка ещё какое-то время смотрел то на его расстёгнутую фланелевую рубашку с армейской майкой под ней, то на клетчатые тапки, а потом сделал шаг вперёд. Тая повернулась к нему спиной, и оба вдруг на мгновение отразились в овальном настенном зеркале: её агатовые глаза и горько сведённые брови в рамочке тёмного каре; и – высоко над плечом – чёрно-синий взгляд, чуть встрёпанная, сверкающая волна волос с косым пробором, деревянно напряжённые скулы и пасмурные продольные тени на щеках. Серёжкина рыжеватая макушка под Таиной рукой…

Они оба, не сговариваясь, на секунду застыли перед этим изображением. По напряжённости композиции оно походило на то, сделанное бог знает сколько лет назад Колей Бармалеем; но тогда за их спиной был слепящий свет, а сейчас – почти непроглядный мрак с едва угадывающейся тенью закрытой входной двери.

– Таинька, – сказал Сашкин голос, – ты иди. Мы тут сами разберёмся.

Тая ещё увидела прошитое разрядом молнии лицо за спиной и, чуть не споткнувшись о порожек, прошла через большую комнату в спальню. Там присела на кровать и, закрыв глаза, прижалась к тёпленькой влажной щёчке сына. И замерла. За дверями было относительно тихо, даже не слышно голосов, только один раз грохнуло и зазвенело – и опять тишина.

…Неизвестно, сколько прошло времени, когда вошёл Сашка, уже одетый для улицы, и шёпотом, посмотрев на спящего в кроватке сына, разрешил:

– Можешь идти, Таинька. Всё в порядке. Мне к семи сегодня, и – по двум адресам, буду часа через три с половиной.

И ушёл по своим частным урокам – кормить семью.

На кухне, уже без пальто и пиджака, сидел Димка, охватив ладонями щёки и подбородок, опёршись локтями о стол. На столе стояла нарядная бутылка ликёра «Амаретто» с какими-то болтающимися золотыми печатями и одна эмалированная кружка. Отпито было больше половины. Сильно и неестественно пахло горьким миндалём. Тая села на табуретку.

– Вот, Скво, – сказал, усмехнувшись, Димка, – выходит, ни тебя, ни Симы… Всё есть, а людей нет. Как при нейтронном взрыве.

«Это мой текст», – изумлённо подумала Тая, и птица Мамыра, сто лет не подававшая голоса, ворохнулась внутри и удовлетворённо крякнула.

Тая подняла глаза и посмотрела ему в лицо. И задохнулась от родной, сумасшедшей, невероятной красоты этого лица, единственного в мире. Как давно она его не видела… И с трудом подавила в себе желание, как тогда, – вцепиться ногтями в рубашку, бить кулаками в грудь и кричать: где, где ты был всё это время!

– Я… всё понял, Скво, – с трудом произнёс Димка, – я сам во всём, – и одним махом выпил то, что оставалось в кружке. И тут же налил ещё. – Я, я был дурак, никто не виноват!

«Какая разница, – подумала Тая, – теперь-то…»

– Я, – продолжил Димка, – тогда… Как этого кекса рядом с тобой на лавке увидел – я с ума сошёл. Сошёл! Я был сумасшедший. Отсюда и вся дурь. Мне… даже этот Саня-Ваня твой – не так… Хотя, – он усмехнулся, – вовремя подсуетился чувак…

– Не надо, – тихо уронила Тая, а в голове мелькнуло: «Если бы… Если бы ты просто дал с поговорить с собой тогда, только поговорить. Было бы всё действительно по-другому. Но тебя, привыкшего вопреки всему поступать по-своему, несло неизвестно куда. Или это Клубникина, которая в тот вечер отобрала разум, волю? Когда она, Тая, была прикована, как цепями, этой ненавистью и приговорена сидеть и слушать… А потом, глубокой ночью, потеряв себя, в полубеспамятстве, могла стать добычей для безумца? Та ночь переломила всё, изменила жизнь, судьбу – отобрала Симу, Димку. Всё…»

Тае стало страшно. Она вдруг почувствовала, что это лицо напротив, горчанковые глаза под сверкающей метёлкой волос, чуть отогнутая, такая родная с детства, нижняя губа – способны вытеснить, заменить всё на свете – её сегодняшнюю жизнь, Сашку, сына… Что самое главное – сидеть и смотреть в глубину тёмных сумасшедших зрачков, которые хотят видеть только тебя. И мощь этого желания тянет, как огромный магнит, и отбирает силы думать и сопротивляться. Вот эти руки. Эти – совершенно незнакомые, когда они успели так измениться? Не полудетские, с обгрызенными ногтями, с полузажившими болячками и подпалинами, а узкие, нервные, с длинными пальцами – кисти несостоявшегося скрипача и в то же время по-настоящему мужские. Сильные, способные ломать, гнуть, сокрушать и в то же время, еле касаясь, держать твоё лицо в ладонях – тепло, нежно, шёлково…

Тая закрыла глаза, встряхнула головой и тут же открыла. Димка смотрел не отрываясь. Потом вздохнул и не выпил даже, а как-то странно забросил в рот остатки ликёра. И улыбнулся. «Пьяный, наверное», – ошарашенно подумала она.

– Ну, – совершенно трезвым голосом сказал он, – я – в ураган! Прости, Скво. Хватит на сегодня.

Поднялся из-за стола и, опять же, даже не покачнувшись, проследовал к входной двери, прихватив по дороге чемодан. Снял свой ключ с гвоздя рядом с зеркалом. Пальто и пиджак остались висеть в их коридоре…

Скорее всего, Келбет Гумаровны не было дома. Потому что через несколько минут, во всю мощь, прорвавшись через их закрытую дверь, зарыдала музыка. Тая судорожно вздохнула, закрыла лицо руками; ногти сами собой впились в лоб, в виски, стараясь перебить, отвлечь внутреннюю боль, возникшую с острым, нестерпимым, как касание бритвы к коже, звуком скрипки.

Жил-был я.

(Стоит ли об этом?)

Слёзы полились внезапно, потоком, струясь между пальцами и никак не останавливались.

…Знал соль слёз

(Нежилые стены…),

Ночь без сна

(Сердце без тепла) –

Гас, как газ,

Город опустелый.

(Взгляд без глаз,

Окна без стекла.)

Песня заканчивалась, а Димкина рука ставила иглу на пластинку ещё и ещё, и слова разрывали сердце, а музыка колола острыми шипами.

Где ж тот снег?

(Как скользили лыжи!)

Где ж тот пляж?

(С золотым песком!)

Где тот лес?

(С шёпотом – «поближе».)

Где тот дождь?

(«Вместе, босиком!»)

Это не про нас – говорила она себе; не было у них леса с лыжами и этого пляжа. Было другое: ночь на крыше, грохочущее сердце, минутное объятие и вся их юная жизнь, немыслимая друг без друга. Они слушали сейчас вдвоём одну и ту же мелодию, объединённые этим прозрением и одновременно разъятые лестничной площадкой с знаком бесконечности на ней…

…Сон как мох

В древних колоннадах.

(Жил был я…)

Вспомнилось, что жил.

«Хоть бы Серёжка заплакал, что ли», – мелькнуло в голове, но ничего не произошло – сын спал уже довольно долго и необычно крепко.

Через какое-то время музыка прекратилась. Раздался стук в дверь. Прекрасная Казашка стояла на пороге.

– Таечка, помоги мне, – устало попросила она и, не дожидаясь согласия, вошла в свою квартиру.

На полу, опёршись спиной о диван, сидел, свесив набок голову, крепко спящий Димка. На журнальном столе стояла пустая уже бутылка от вишнёвого ликёра. Беззвучно крутилась пластинка.

«Что ж он, – подумала Тая, – целый чемодан, что ли, этого ликёра привёз?»

Димкина бабушка подошла к проигрывателю и отвела звукосниматель. Потом повернулась и спокойно произнесла:

– Пьян. Беспробудно. И когда успел? Помоги мне, пожалуйста, затащить его на диван.

Они уложили его довольно легко; что удивительно, сам он даже не шевельнулся. Потом стояли какое-то время, глядя ему в лицо.

«Господи, помоги, – с ужасом подумала Тая. – Господи, как же я люблю тебя, дурак…»

Потом нашла ещё какие-то силы попрощаться и ушла в свою квартиру. Оставив бедную милую, родную Димкину бабушку потерянно сидеть на краешке дивана со своим безрассудным, так горячо любимым обеими её внуком…

В спальне громко плакал Серёжка, его давно пора было кормить. Она схватила тёпленькую спелёнутую гусеничку из кроватки и прижала к груди. И качала его, и успокаивала, утихомиривая одновременно отчаянное сумасшествие Мамыры, заполнившей, казалось, всё внутреннее пространство…

– Мадемуазель? Конечно! Как я, дурак, сразу не догадался! Позвольте представиться: капитан Грей.

– А, вон как. Э-э-э… Меня зовут Ассоль, кэп. Никак не ожидала увидеть тут такого…

– Какого?

– Неважно.

– А что важно?

– Важно? Важно: «…так – случайно, как говорят люди, умеющие читать и писать, Грей и Ассоль нашли друг друга вечером летнего дня, полного неизбежности».

– Утром. Утром летнего дня! У Грина…

– Да? Просто сейчас – вечер. Утром, вечером – какая разница?

– Правда – никакой. Прекрасная, высокочтимая Ассоль! Разрешите поинтересоваться, как вас можно называть в обычной, не осиянной высокой поэзией божественной прозы, жизни?

– Маргарита.

– О-о-о… Знаково.

Утром Прекрасная Казашка молча забрала пиджак и пальто, и Тая даже не решилась спросить – как там Димка. Вечером он и сам пришёл, уже без ликёра. Втроём пили чай на кухне, довольно свободно болтая – так, ни о чём… А потом, в семь часов, Сашка собрался в вечерний рейд по своим подопечным, и им опять предстояло провести время вместе – страдая и мучая друг друга. Тая внутренне замирала, так боясь и так желая этого.

Почему-то раскапризничался обычно спокойный Серёжка; никак не желал лежать в кроватке. Тая два раза меняла пелёнки, а потом взяла сына на руки и вышла из спальни.

В середине комнаты, в темноте, стоял Димка. Тая сделала несколько шагов и почти уткнулась ему в грудь. Он не сдвинулся с места ни на сантиметр, а медленно, осторожно обнял их – и замер. Серёжка моментально притих, прислонившись ухом к твёрдому и тёплому, убаюканный мягкими раскатами Димкиного сердца.

– Стать деревом, – с трещиной в голосе, тоскливо сказал тот, – со здоровенным дуплом посередине. Посадить туда белку и бельчонка, и унести. Всё. Но ведь ничего нельзя вернуть, Скво?

Тая качнула головой в темноте. Его правая рука тронула затылок и, еле касаясь, скользнула к щеке; левая еле ощутимо легла на другую…

Её лицо лежало в мужских ладонях – так шёлково, нежно и невесомо, как придумалось вчера. Так, как мог это сделать только один человек на свете.

Тая закрыла глаза и перестала дышать.

– Я всё понимаю, – прошептал Димка, – я никогда… Я никогда не перестану. Тебя… всю жизнь. Но ты не думай об этом. Это не имеет теперь никакого значения.

Мир вдруг взорвался тишиной. И сердце выкрутилось, вывернулось наизнанку. Секунды падали сверху, тягучие, мягкие и горячие, как воск, непереносимо. И только Серёжкин тихонький всхлип во сне и лёгкое, мерное сопение…

– Мятлик! – очнувшись, громким шёпотом крикнула Тая.

– Я всё понимаю, всё, – опять забормотал Димка, – потому что я идиот. Потому что не мог даже предположить. Не мог… Я не думал ничего, просто… Что есть ты и я. И всегда! И ничего не может случиться…

– Да, – спокойно, вполголоса произнесла Тая, высвобождаясь из его рук, – я знаю, ты не думал. Дима… приди в себя, ладно?

И почувствовала, как он дёрнулся от этого «Дима», как от разряда тока. Как вчера, в зеркале. Она намеренно назвала его так, и для себя тоже. Иначе это наваждение длилось бы бесконечно.

Тая тихонько отступила назад.

И тут позвонили в дверь. Звонок тренькнул – легко, касательно, незнакомо. Димка пошёл открывать, а она осталась в тёмной комнате, прислушиваясь.

Щёлкнул выключатель, потом замок.

– Бон суар, мадам! – с преувеличенным восхищением произнёс Димкин голос после секундного молчания.

– Между прочим – мадемуазель, – ответила Клубникина голосом фрекен Бок.

Оба фыркнули.

Клубникина! Тая застыла. Голоса продвинулись по коридору до кухни, и она услышала игривый диалог про Грея и Ассоль, а потом опомнилась и пошла укладывать Серёжку в кроватку.

Там провозилась дольше, чем положено, а потом ещё немного посидела рядом, глядя на спящего сына. Клубникина! Господи! Её только не хватало. Тая вспомнила, как оберегала свою маленькую отдельную вселенную – тогда, в школе. Теперь беречь нечего – всё рухнуло в один миг, когда они явились во двор вместе с Мережкиным. И та страшная ночь, к которой Маргарита тоже имеет самое прямое отношение. В глубине души Тая глупо надеялась, что больше не увидит её никогда. Только Клубникина могла появиться в доме человека, на которого два с лишним года назад вылила весь яд, всю ненависть, какая была у неё внутри. Назначила Таю виноватой за своё несчастливое детство. Но, с другой стороны, она же понятия не имеет о том, что произошло дальше? Тая вздрогнула, как от озноба. Может быть, подумалось, в рамках этого нового учения, о котором говорила Кнопочка? Пришла всех любить и всех прощать?

– Иди, – толкнула изнутри птица Мамыра, и Тая со вздохом поднялась.

Нельзя весь вечер прятаться в собственной квартире, хотя бы и от нежеланных гостей.

На кухне было оживлённо. Гости стояли спиной к окну, удобно опершись о низкий подоконник.

– При-вет! – игриво произнесла Клубникина, ослепительно улыбнувшись двумя рядами зубов – в точности так, как рассказывала об этом Кнопочка, – пока ты там, я тут познакомилась с…

– Да. Да! Мы-ы тут… – вдруг затараторил Димка, – и поднёс зажигалку к тонкой сигарете, которую держала в руке Маргарита.

Та склонилась над огоньком и, повернувшись лицом к окну, красиво выдохнула дым в открытую форточку.

А потом как будто выключили звук. И Тая молча наблюдала за этими самыми красивыми в мире людьми. Димкой и Маргаритой. Мешались волосы – сверкающее серебро и вьющаяся дымка. Улыбки. Глаза – искрящийся лабрадор и серо-голубой туман рассветного утра. Длинные пальцы – держащие зажигалку и подносящие к губам сигарету. Удивляющиеся, высоко вздёрнутые беличьи брови и смеющиеся пшеничные. Его клетчатая рубашка с вечно расхристанным воротом и её аккуратно застёгнутая у горла шикарная терракотовая блуза, спадающая мягкими складками. И гордо откинутая женская голова на высокой шее, почти на одном уровне с мужской, а не то, что Таина, вечно болтающаяся где-то под мышкой у собеседника…

– Я пришла поздравить вас с рождением сына, кстати, – прорезался звук.

Маргарина небрежно повела рукой: на кухонном столе лежал плоский свёрток: большая яркая книжка в прозрачном пакете и трёхцветная погремушка-светофор сверху.

– Спасибо, – неслышно, одними губами ответила Тая.

– Да, – небрежно бросила Клубникина, – Дима… обещал проводить меня – темно уже.

И улыбнулась опять так же загадочно и неожиданно – всеми зубами. Куда-то пропала презрительная запятая, отметила Тая. Видимо, Маргарита перешла на новый победительный уровень – брать всё, что ей нужно, с ласковой интонацией и приветливой улыбкой.

– Я провожу, – бросил Димка и как-то незаметно выдавил гостью к выходу, подал пальто.

А потом сам сделал странное: вместо того чтобы зайти и одеться в квартиру наискосок, вдруг сдёрнул с вешалки старую Сашкину куртку и намотал на шею шарф из рукава. Тая перевела взгляд на лёгкие кроссовки на его ногах, совсем не предназначенные для весенней слякоти, но да – на улицу отправился именно в них. На прощание, прежде чем захлопнуть дверь, ляпнул вообще дурацкое:

– Э-э-э, я скоро, не теряй меня. Провожу немного и вернусь… Таечка.

И Таю тоже подбросило от этого «Таечка», как и его самого полчаса назад.

Буу-туп – сказала дверь и скрыла Димкин подмигивающий глаз.

Тая, ошарашенная, осталась стоять в коридоре.

Куртку и шарф уже привычно утром принесла его бабушка.

– Ты не знаешь, с кем он был вчера вечером? – спросила Прекрасная Казашка усталым голосом.

– С девушкой, – ответила Тая.

– Пришёл поздно, пьяный, изгваздал и расквасил в снегу все кроссовки. Велел вам куртку отдать, сказал – Сашина. Как так получилось? Ты что-нибудь понимаешь? У него что, своей нет?

Тая молча пожала плечами.

Все две недели, которые прожил дома, Димка, вероятно, провёл с Маргаритой. Поздно вечером в свою квартиру возвращался пьяный, бабушка сходила с ума. К ним забегал редко – минутно, точечно, по какому-нибудь делу, всегда с широкой улыбкой, которая до странности напоминала Тае ту улыбку отчаяния – с ней он сидел, опершись о дверь, когда сбежал из армии.

Теперь она понимает – Димка отводил от неё Клубникину. А та была уверена, что он и есть Таин муж. И праздновала очередную победу. Где они там колобродили и что делали долгие две недели – возможно, в её новой, шикарно обставленной комнате, – думать не хотелось.

Боли и тоске в груди не дало разлиться Серёжкино беспокойство: именно в эти дни ребёнок потребовал особого внимания, плакал днями и ночами, успокаивался только на руках.

…Прощаться Димка пришёл, когда Сашка был дома. Он куда-то отправил своё щегольское пальто и белый шарф и влез в привычное – свитер, штормовку и сапоги. Поставил на пол рюкзак, дальше коридора проходить отказался.

– Ну, куда теперь? – спросил Сашка, пожимая ему руку.

– Да так… – неопределённо ответил Димка, – в Москву пока. Побегать по кабинетам. А там – фьють! – И смешно взмахнул рукой.

– Счастливо, – попрощался Сашка, ушёл на кухню и включил там радио.

А они остались. И долго-долго смотрели друг на друга, запоминая навсегда; и было легко – как будто смотришь в зеркало – перетекать взглядом на разные части лица: вот лоб, брови, губы; и снова выше: скулы, опять брови… И вдруг встретиться – глаза в глаза – и замереть, не понимая, где заканчивается один и начинается другой…

Потом Димка вздохнул и каким-то длинным-длинным движением, проведя руками по плечам и спине, притянул её – близко, опасно близко, так, что Тая вдруг со страхом почувствовала всю твёрдость и мощь мужского литого тела – надёжного, как дуб, и опасного одновременно… И вспомнила про белку и дупло. И стиснула зубы от нестерпимой мысли: самое прекрасное на свете – стать ею. Белкой этого дерева.

– Скво, – тихо сказал Димка, – я больше не приеду. Потому что здесь ты. Единственное, что у меня есть. И будет всегда. Всё. Живи спокойно.

И сделал шаг назад. Потом повозился с замком и повернулся снова.

– Я вышел из карнавала в действие жизни, – сказал шёпотом, криво улыбнулся и загрохотал вниз по лестнице, как тогда.

«Шут гороховый», – подумала Тая и заплакала.

И побрела, не заходя на кухню, в спальню к Серёжке. А потом долго сидела на кровати, роняя слёзы, птицей Мамырой в перекошенном гнезде, глупо раскрыв кривой некрасивый клюв и свесив нелепые когтистые лапы…

Больше Димка не приезжал.

«Рано или поздно, под старость или в расцвете лет, Несбывшееся зовёт нас, и мы оглядываемся, стараясь понять, откуда прилетел зов. Тогда, очнувшись среди своего мира, тягостно спохватясь и дорожа каждым днём, всматриваемся мы в жизнь, всем существом стараясь разглядеть, не начнёт ли сбываться Несбывшееся? Не ясен ли его образ? Не нужно ли теперь только протянуть руку, чтобы схватить и удержать его слабо мелькающие черты? Между тем время проходит, и мы плывём мимо высоких, туманных берегов Несбывшегося, толкуя о делах дня»[10].

Сейчас, в тишине их с бабушкой квартиры, Тая плакала о нём и о своей нелепой, как теперь оказалось, жизни. Она знала о Димке совсем немного: в девяностые учился в Москве и скитался по геологическим партиям. Потом, в начале нулевых, вдруг создал какую-то уникальную взрывную контору и «валил» сложные объекты, которые никто другой не мог, – в центре многолюдных городов или когда надо было ликвидировать только часть строения, обрезать – точно, аккуратно, до сантиметра. Это рассказал Сашка, с интересом беседовавший с Прекрасной Казашкой о любопытной, неведомой ему профессии. Тая спрашивать не решалась. Носило его по всем городам и весям.

Потом вдруг пять лет назад эта страшная телеграмма – несчастный случай на взрывных работах, открытая черепно-мозговая травма, длительная кома. Вот здесь только из маминого едва процеженного: «Куда собралась? С ним рядом жена… И дочь», – Тая узнала, что у него есть жена. И дочь. А потом они провожали сурово молчавшую Келбет Гумаровну на поезд до Москвы, откуда она должна была лететь самолётом в Омск – в клинику, которая приняла раненого Димку…

По капле, по шагу Димка выживал. Долгое, долгое время. Его бабушка уже не вернулась в Бердышев, в их с внуком квартиру. Мама получала от неё письма, но на Таин умоляющий взгляд реагировала только короткими сведениями: пока ничего нового… без сознания… пришёл в себя… ретроградная амнезия… частичная парализация…требуется длительное восстановление. Восстанавливается.

А Тая думала с тоской о том, что вот – такая судьба. Что в самые тяжёлые её дни Димка не мог быть рядом, и теперь она должна и тоже – нет, невозможно. И как-то надо ухитряться жить с этим.

…А жизнь шла своим чередом – нелёгкая, небогатая, но дружная, с большими и маленькими радостями, со счастливыми школьными днями и уютными домашними вечерами, с хорошим, заботливым, любящим Сашей. С самым лучшим на свете сыном, который – не успели родители оглянуться – уже студент.

Тая остановила пластинку и подошла к книжному шкафу. Всё это время она старалась не смотреть в его сторону, сознательно сосредоточив внимание на снимке Прекрасной Казашки над журнальным столом. А теперь подошла и, не опуская глаз, упёрлась взглядом в их с Димкой фотографию. Ту, давнюю, с её выпускного вечера. Где белый сияющий свет и их беззащитные лица, по которым уже тогда можно было прочитать судьбу. И услышать слабый, но такой явный зов Несбывшегося. Наверное, Прекрасная Казашка специально оставила фотокарточку за стеклом. Для неё, Таи. Чтобы она не забывала.

А разве можно забыть? Стекло шкафа сдвинулось как бы само собой. Рука легла на серенький том с бело-красными буквами. Даже через сто лет, даже вслепую, Тая нашла бы это место. И книга послушно раскрылась на отчёркнутом абзаце, и зазвучал Димкин голос:

«Рано или поздно, под старость или в расцвете лет, Несбывшееся зовёт нас, и мы оглядываемся, стараясь понять, откуда прилетел зов…»

Она закрыла глаза; но можно было и не видеть текста, слова, сто раз перечитанные, всё равно звучали в голове. Про надежду. Про крошечную вероятность: не начнёт ли сбываться Несбывшееся?

Не начнёт. Да и в этом ли дело? Всё, что их, – останется с ними. Всё то, что сбылось и не сбылось. А ведь несбывшееся – ещё и то, от чего уберёг её Димка, прикинувшись не собой. На многие, многие годы. Но не навсегда. И сейчас ей надо поставить книжку на место, хорошенько осушить слёзы, закрыть дверь чужой квартиры и идти в свою. Слушать. Враньё или правду – в сущности, какая разница? И постараться вынести это достойно.

Тая ещё раз взглянула на снимок. Мальчик и девочка смотрели отстранённо.

– Помогите мне, – вдруг странным шёпотом выдохнула Тая и вздрогнула от звука своего голоса.

Пора было идти. На улице давно рассвело.

– Саша, я… Скажи, ты собрал чемодан?

– Что?

– Скажи, ты… ты разве никуда сегодня не уезжаешь?

– В смысле?

– Сегодня двадцать восьмое. Июня.

– Та-ак… По ходу, ты видела билеты. И ничего мне не сказала.

– Это ты мне ничего не сказал! Как они к тебе попали?

– А тут нечего говорить. Попали – по почте. И – как попали, так назад и вернулись, согласно обратному адресу, начертанному на конверте.

– Так ты – знаешь Клубникину?

– Таинька, я, по-твоему, кем работаю?

– Директором Института усовершенствования учителей…

– Ну? И есть в городе учителя, а в особенности завучи, замдиректора, которых я не знаю? Могу я не знать замдиректора дома малютки?

– Нет, наверное.

– «Нет, наверное». Есть ещё вопросы?

– Нет. Есть… А зачем она тебе послала?

– Вопрос отклонён. Не по адресу.

– Но она же… И так, наверное, что-нибудь говорила…

– Говорила. Но ты ж знаешь, я не поклонник этих… речей. Горячих рук и влажных очей. Собственно, мало что понял. Потому что не вникал.

– И ты… не согласился? Поехать с Маргаритой?! То есть…

– А согласие, дуся мой, есть продукт при полном непротивлении сторон. А? Полном!

– Саша… я…

– Ч-чёрт! Масло горит! Отойди! Убери руки! Ну всё, ёлки, пропал завтрак…

Предыдущая главаГлава 4 из 5Следующая глава