Мы оставили Цзыпина в недоумении размышляющим над тем, откуда у молодой хозяйки такие свободные и непринужденные манеры, совсем не похожие на деревенские, и с какого «дежурства» мог возвращаться ее отец. Он уже почти набрался смелости прямо спросить об этом девушку, как вдруг занавеска у входной двери колыхнулась и в комнату с подносом, уставленным кушаньями, вошел тот самый человек средних лет, которого Цзыпин уже видел у ворот.
– Поставь сюда! – сказала ему девушка, указав на низенький столик, стоявший на кане в западном углу комнаты.
Тут только Цзыпин обратил внимание на то, что вдоль выходящего на юг окна идет широкий и теплый кан, сложенный из кирпичей. У самого окна на нем расположился длинный столик, а по обеим сторонам его – еще два небольших столика на низеньких ножках. Вокруг главного стола с трех сторон можно было садиться. На западной стене виднелось небольшое круглое оконце, похожее не то на иллюминатор, не то на полную луну. В него было вправлено стекло. Под иллюминатором находился небольшой столик с книгами. Комнату разделял широкий полог.
Слуга поставил еду. Цзыпин с неудовольствием отметил про себя, что блюда даже не пахли мясом. На подносе стояла тарелка с пампушками, испеченными на пару, чайник с вином, миска жидкой просяной кашицы и четыре вида разных закусок, сделанных, видимо, из диких овощей, которые растут в горах.
– Кушайте, учитель, – сказала ему девушка. – А я ненадолго покину вас. – И она направилась в свою комнату.
Тут только Цзыпин по-настоящему почувствовал, как он проголодался и замерз. Он забрался на кан и в один присест выпил две рюмки вина, закусывая булочками. Овощи сначала показались ему грубыми, но потом, ощутив во рту пряный, острый запах, он понял, что никакое мясо не может сравниться с ними. Он съел оставшиеся булочки и выхлебал кашу. Слуга принес тазик с водой. Цзыпин сполоснул руки и лицо, встал и принялся бродить взад-вперед по комнате, стремясь размять усталые члены. Подняв голову, он увидел, что на северной стене висят в ряд четыре больших вертикальных полотнища, на которых изумительным скорописным почерком набросаны иероглифы, напоминающие собой летящих драконов и танцующих фениксов.
Под ними висели две параллельные горизонтальные надписи. На одной из них было начертано: «Придворному историку из Сифына для исправления…»
А на другой: «Смиренно преподносит Хуан Лунцзы».
Хотя в этих скорописных, напоминающих собой спутанную траву иероглифах и трудно было разобраться, Цзыпин почти уловил их смысл. Присмотревшись еще внимательнее, он понял, что это четверостишия семисловных стихов[91]. Они показались Цзыпину наполовину буддийскими (хотя в них почти не говорилось о нирване и пустоте), наполовину даосскими (несмотря на то что древняя алхимия, драконы и тигры в них не воспевались). Тем не менее достаточно было прочесть эти строки про себя, чтобы почувствовать их своеобразную прелесть. Цзыпин нашел на книжном столике возле «лунного окна» заботливо приготовленную кем-то бумагу и кисти и списал эти стихи, чтобы потом, по возвращении в управление, показать друзьям.
Вы спросите: «Что же это были за стихи?» Милости просим, прочтите. В них говорилось:
Когда я был на Яшмовом пруду[92],
Девятый ранг[93] мне небо даровало.
И сам Чэнь Бо[94] мне указал тот путь,
Где всех начал лежит первоначало.
Как быстро уплывали дни мои!
За годом год мелькал передо мною —
Гляжу назад: пять сотен лет прошло
И голова покрылась сединою.
Чжан Бодуань[95] «Молитвы небытья»
Мне пел из книги «Синие трактаты»,
И над утесом в пустоте небес
Я слышал лютни грозовой раскаты,
Хотя на человека я похож —
Не изменило облик мой мгновенье,—
Зато лечу вперед на облаках,
А в них цветут небесные растенья!
Как небо чувства. Страсти как моря.
Как волны в ветре бурные желанья.
Передо мной течет река любви —
Ее не остановят расстоянья!
Когда свой сад польешь живой водой,
Несущей славу, силу, добродетель[96],
Тогда волшебной мандары[97] цветы
Распустятся – и путь твой будет светел.
Разверзлось небо, рушится скала,
Летит журавль – один лишь он отважен,
Во тьме внезапно прокричал петух,
Вещая всем, что ночь на пятой страже.
Как только трижды я заночевал[98]
Под тутами, предавшись созерцанью,
Так стала чуждой мира суета —
Земные страсти, низкие желанья.
Несется днем и ночью дикий конь,
Вздымая пыль и с грозным ветром споря,
Деревья, травы, твари – все кругом
Смешалось в нежном и блаженном хоре,
Нирваны[99] радости с хребта Орлов[100]
Я унесу – и мне Хугун[101] поможет:
Взамену ей откроет он секрет,
Как добродетель сохранить и множить.
Засохла у отживших лип[102] листва —
Ученье «Фахуа»[103] свежо и сочно,
На юг и север светятся лучи,
Как солнце – «Фахуа» для них источник.
Пятьсот младенцев фея родила
Для них, Великий Будда путь осветит,
Пусть молодой владычице[104] букет
Смиренно поднесут святые дети!
Цзыпин кончил списывать стихи и взглянул в «лунное окошко». Серебристый призрачный свет луны озарял лежащие уступами горы, которые, казалось, устремляются ввысь, в обиталище бессмертных. Все выглядело волшебным и необычным под этим светом. Цзыпин вдруг почувствовал, что усталость как будто рукой сняло. Почему бы ему не прогуляться по этим горам? Разве это не прелестно? Он уже собирался подняться с кана, как вдруг вспомнил, что эти волшебные холмы – те самые горы, по которым он совсем недавно с таким трудом карабкался, и что ему освещала путь та же луна, которую он видит сейчас.
«Почему же она мерцает теперь таким холодным таинственным светом, пугая и вместе с тем маня к себе? – подумал он. – Ведь горы и луна те же, что и были. Почему же, глядя на них, чувствуешь, как учащенно бьется сердце, а душа наполняется неизъяснимо сладостным чувством?!» И он понял, как правдивы слова Ван Си-чжи[105]: «Чувства следуют за обстановкой, мысли тоже». Ему захотелось написать стихотворение. Но в этот момент за спиной послышался легкий шум и нежный певучий голос произнес:
– Уже откушали? Я задержалась.
Цзыпин поспешно обернулся и увидел девушку. Она уже успела переодеться в ватную душегрейку из светло-зеленой материи с цветами и синие шаровары. В этом простом наряде она показалась Цзыпину еще красивее: тонкие брови, глубокие и темные, как осенняя вода, глаза, пухлые розовые щечки, словно киноварь в шелку; сквозь белизну кожи проступал нежный румянец – все это было так непохоже на лица разряженных записных красавиц, размалеванные пудрой, помадой и белилами и похожие на обезьяний зад! В ямочках щек светилась милая улыбка, а в излучинах тонких бровей, казалось, укрылось само достоинство. Цзыпин смотрел на нее с немым обожанием.
– Не хотите ли сесть на кан? – сказала девушка. – Там теплее.
Они уселись. В этот момент вошел седой слуга и обратился к девушке:
– Куда поместить вещи господина Шэня?
– Когда отец позавчера приезжал, он велел устроить гостя в этой комнате на тахте, – отвечала девушка. – Вещи развязывать не надо. – И тут же поинтересовалась: – Погонщики поели? Скажи им, чтобы пораньше ложились отдыхать. Осла накормили?
Слуга на все отвечал утвердительно:
– Исполнено, как нужно.
– Тогда пойди поставь чай! – сказала ему девушка, и старик, несколько раз поддакнув, удалился.
– Я так запылился в дороге, что просто не смею лечь на эту тахту! – нерешительно произнес Цзыпин, когда слуга был уже далеко. – В вашей прихожей я видел большой кан. Мне можно переспать и там, вместе с погонщиками.
– Вы чересчур уж скромничаете, – возразила девушка. – Это приказ хозяина дома. Без него я, деревенская девушка, никогда не решилась бы сама принимать столь почтенного гостя.
– Моя неловкость и серость переходят всякие границы, – извинился Цзыпин. – Да, вы еще не изволили назвать мне свою драгоценную фамилию. Какую должность занимает ваш отец? Где ему приходится дежурить?
– Наша жалкая фамилия – Юй, – отвечала девушка. – Отец мой регулярно дежурит во дворце «Бирюзовая заря», каждый наряд по пять дней. Короче говоря, полмесяца он дома, а вторые полмесяца – на службе.
– А кем написаны стихи на этих панно? – полюбопытствовал Цзыпин. – Мне кажется, что их написал какой-то волшебник.
– Что вы! – смеясь, воскликнула девушка. – Это в прошлом году написал один из друзей отца, такой же простой человек, как и мы. Он с отцом в большой дружбе и часто заходит к нам поболтать.
– Он, вероятно, буддийский монах или даос? – продолжал допытываться Цзыпин. – Иначе откуда в его стихах слова из даосского учения? К тому же здесь, кажется, немало и буддизма?
– Да нет же! – улыбнулась хозяйка. – Он не даос и не монах. Он обыкновенный человек. «Конфуцианство, буддизм и даосизм, – часто поучает он меня, – названия трех религий. Но на самом деле они похожи скорее на вывески трех мелочных лавок, хозяева которых желают подчеркнуть разницу между своими заведениями, в то время как во всех трех лавках продаются совершенно одинаковые товары: и дрова, и рис, и масло, и соль. Только лавки конфуцианства и даосизма немного побольше, а лавка буддизма – поменьше. Прочее же все сходно!» А потом он еще так говорит: «Все их принципы имеют обычно две стороны: внешнюю и оборотную. По существу они совершенно одинаковы и отличаются только внешностью. Например, буддийский монах бреет голову, а даос собирает волосы в пучок, чтобы человек взглянул и сразу знал: ага! вот это – буддист, а вон то – даос. А если в один прекрасный день буддийский монах отпустит себе волосы, закрутит узел на макушке и нарядится в платье из журавлиного пуха, а даос обреет голову и наденет на себя монашескую хламиду, то люди окончательно будут сбиты с толку и начнут одного принимать за другого. Разве глаза, уши, носы и языки у них не одинаковы?» А иногда он еще так говорит: «Буддизм, даосизм и конфуцианство только внешне отличаются друг от друга, а заглянешь поглубже – одно и то же!» Поэтому-то господин Хуан Лунцзы и не верит ни в одну из трех религий, а предпочитает говорить словами всех трех сразу!
– Как я рад, что мне привелось услышать такое ясное рассуждение о подобных материях! – воскликнул Цзыпин. – Но если сущность этих религий одинакова, то растолкуйте мне, неразумному, что есть общего между ними и в чем различие? И еще один момент: почему они обладают столь разной силой? Самая могущественная из них – конфуцианство. В чем же его величие? Прошу вас, поясните.
– Общее в них то, что все они заигрывают с людьми. Они уверяют человека в том, что тот от природы добр, и вызывают его тем самым на самоотверженные поступки. «Если люди чтут справедливость, – говорят они, – в Поднебесной царит мир. Если же люди предаются корыстным помыслам, в Поднебесной начинаются великие смуты». Самоотверженность конфуцианцев часто доходит до крайности. Посмотрите, сколько врагов встретил на своем веку Конфуций: Чанцзе, Цзе Ни, старец Хэ Тяо![106] Все они не очень-то жаловали Конфуция, а он, несмотря на это, хвалил их. Справедливость и объективность – самые ценные его достоинства. Поэтому и говорят: «Нападая на инакомыслящих, вредишь себе самому»[107]. Вот, например, буддисты: стоило им предаться низменным помыслам – заподозрить, что в последующие века люди не будут верить в их учение, – как им пришлось тотчас выдумывать различные грозные слова о рае и аде и запугивать людей. Хотя подобные басни иногда и заставляют верующих совершать хорошие поступки, вряд ли можно назвать это справедливым. Они утверждают даже, что тот, кто верит в их учение, немедленно получает отпущение всех грехов; а тот, кто не верит, неминуемо поддастся дьявольскому искусу, после смерти попадет в ад, и прочее. Все это делается исключительно из корыстных побуждений.
Что же касается иностранных религий, то о них и говорить нечего. В борьбе за свое учение они готовы даже подымать войска и косить людей, словно коноплю. Позвольте спросить, соответствует ли это хоть на йоту тем принципам, которые они проповедовали вначале? Конечно, нет. Поэтому их религии и пришли в упадок.
Возьмем мусульманство, оно учит: «Кровь, пролитая в бою, сияет, подобно розовому рубину» – ведь слова эти насквозь лживы! Жаль только, что конфуцианство давно уже утратило былую популярность! Конфуцианцы эпохи Хань были слишком косны, они цеплялись за каждую строчку догматов и в результате извратили великий смысл учения. Ко времени танской династии у конфуцианства почти не осталось приверженцев. Хань Чанли[108] был искусен в литературе, но мало знал законы природы и наговорил немало чепухи. В своем трактате «О дао»[109] он просто вывернул дао наизнанку! Он писал: «Монарх, который не издает указов, перестает быть государем; народ, который не запасает просо, рис, шелк и коноплю для преподнесения их вышестоящим, подлежит казни». Цзе и Чжоу[110] прекрасно умели издавать указы и казнить народ. Но разве на этом основании мы можем сказать, что они были правы, а народ виноват? Разве не явилось бы это извращением истины?
И при подобных идеях он еще хотел опровергать буддистов и даосов – правда, это ничуть не мешало ему водить дружбу с буддийскими монахами! Поэтому конфуцианцы, жившие после него, считали, что изучать моральные принципы Конфуция и Мэн-цзы чересчур хлопотно: достаточно выучить одну-две буддийские или даосские молитвы, чтобы обрести право называть себя последователями великого мудреца. Разве это не спокойнее?
Даже философ Чжу[111] не смог выйти за пределы этого порочного круга. Ему оставалось только на основании сочинения Хань Чанли «О дао» переделать «Беседы» Конфуция. Раз сто переворачивал он иероглиф «гун» («нападать») в выражении «нападая на инакомыслящих, вредишь себе самому». Но в конце концов все-таки не удержался и заявил, что оно неудачно. Вот так благодаря усилиям сунских философов учение Конфуция и Мэн-цзы все больше и больше приходило в упадок и наконец вовсе исчезло!
Цзыпин слушал девушку и не переставал изумляться.
– Поговорить с вами один вечер полезнее, чем десять лет читать книги! – воскликнул он. – Я не слыхал раньше ничего подобного! Но кое-что мне все же осталось непонятным. Вы считаете учения Чанцзе и Цзе Жо ересью в противоположность буддизму и даосизму. Почему же?
– И то и другое ересь, – спокойно ответила девушка. – Господин должен знать, что иероглиф «и» в слове «идуань» («ересь») означает «неодинаковый, разный», а иероглиф «дуань» означает «конец». Не напоминает ли это вам два конца одной и той же палки? «Держать в руках оба конца»[112] все равно что овладеть всей палкой. Нужно ли об этом говорить?
Мысль Конфуция состояла в том, что особый путь не мешает совместному движению, разные устремления не исключают сотрудничества. Лишь бы эти идеи звали людей к добру, заставляли справедливо смотреть на вещи. Поэтому он и говорил: «Принимаясь за большое дело, необходимо соблюдать рамки, а принимаясь за маленькое, можно чувствовать себя свободнее»[113].
Если же признать необходимость активного нападения, то получится то же, что с сунскими конфуцианцами: сначала они нападали только на буддистов и даосов, а потом началась внутренняя борьба – между школами Чжу и Лу[114]. Обе они исходят из учения Конфуция и Мэн-цзы: с какой же стати сыновьям и внукам Чжу Си было нападать на Лу Цзююаня, а сыновьям и внукам Лу Цзююаня нападать на Чжу Си? Это означало, что они давно утеряли существо учения Конфуция и извратили его заповедь о том, что «борьба есть зло»!
Цзыпин слушал и восхищенно вздыхал.
– Какое счастье, что я встретил вас! – произнес он. – Вы способны затмить сразу двух ясновидцев! Конечно, сунские конфуцианцы кое в чем ошибочно истолковали идеи Конфуция… Но все-таки немалая их заслуга в том, что они пролили свет на истинное учение. Так, например, понятия небесного закона[115], людских желаний, уважения к монарху, сохранения искренности и другие существовали еще в книгах древних мудрецов. Но они были выдвинуты и послужили источником разума для многих последующих поколений лишь благодаря сунским конфуцианцам. Именно с этого времени начали постепенно смягчаться людские сердца и исправляться нравы!
Девушка засмеялась и, сияя красотой, точно осенняя волна, бросила лукавый взгляд на Цзыпина. Цзыпин не увидел, а скорее почувствовал неизъяснимую прелесть, скрытую в ее бровях, ее чуть приоткрытых алых губах. Словно струя какого-то тонкого аромата вдруг разлилась по всему его телу, и душа растворилась в немом блаженстве.
Девушка протянула над столиком белую, словно выточенную из яшмы, мягкую, как вата, руку и дотронулась до руки Цзыпина.
– Ну скажите: приятнее это, чем наказание, которому подвергал вас в детстве учитель, сдавливая вам пальцы?
Цзыпин сидел молча и не знал, что ответить.
– Если сказать откровенно, вы ведь сейчас лучше относитесь ко мне, чем тогда к своему учителю? Недаром Конфуций говорил: «Привыкший честно выражать свои мысли не солжет и себе. Если перед ним окажется уродство, он будет его ненавидеть, если красота – любить»[116]. «Любить добродетель – все равно что любить красоту», – писал он. А Мэн-цзы[117] добавлял: «Влечение к еде и женщине – естественное свойство человека». «Чтобы научиться мудрости, надо изменить представления о красоте», – говорил Цзы Ся[118]. Итак, любовь к прекрасному – это естественное, сущее в человеке. А сунские конфуцианцы заявляли, что чтить добродетель – значит питать отвращение к мирской красоте. Что это, как не самообман? Лгать самому себе гораздо хуже, чем обманывать других. Противно слушать, как они повсюду твердят о «верности искреннему». Конфуций говорил о чувстве, о морали, но не противопоставлял небесный разум людским страстям! Недаром свою «Книгу песен»[119] он начал стихом «Утки на отмели»[120]. Позвольте спросить вас, разве такие чувства, как:
Тихая, скромная, милая девушка ты, Будешь супругу ты доброй, согласной женой… Спит иль проснется – к невесте стремится жених…[121] – это веления небесного разума, а не обыкновенные человеческие страсти? Конфуций никогда не обманывал людей. А что он говорил в предисловии к стихотворению «Утки на отмели»? «Когда возникает чувство, оно не преступает морали». Появление чувства не принадлежит к сфере чего-то заранее предрешенного. Вот, например, сейчас ночь, и я не могу не радоваться соседству с приятным гостем. Значит, у меня возникает чувство. Сегодня в дороге вы очень устали. И если бы прошли еще, устали бы еще больше. А дух в вас все-таки воспламенился: видимо, вам нравится наш разговор. Это тоже пробуждение чувства. И тем не менее посмотрите: молодая девушка и зрелый мужчина сидят глубокой ночью друг против друга, но не говорят несуразностей, не отбрасывают прочь церемонии и принципы. Это полностью соответствует идее великого мудреца. Трудно даже описать, сколько налгали об этом людям сунские конфуцианцы. Разумеется, они говорили не только неправду. Есть у них и верные мысли. Но те, кто учится у них сейчас, просто ханжи и лицемеры, которых так ненавидели и отвергали Конфуций и Мэн-цзы!
Разговор прекратился.
Седой слуга внес чай. Это была прозрачная светло-зеленая жидкость, налитая в две чашки из старого фарфора. Едва слуга поставил их на стол, как чудесный аромат ударил в нос Цзыпину.
Девушка взяла чашку и, отпив немного, со смехом молвила:
– Я, должно быть, изрядно надоела вам своими философскими рассуждениями. Поговорим лучше о погоде!
Цзыпин поспешно поддакнул и взял чашку. Отхлебнув глоток, он почувствовал, как все его тело охватила приятная истома. Чай был крепким и сладким. Цзыпин сделал еще глоток и только теперь до конца ощутил чудесный аромат напитка, способного принести человеку такое неизъяснимое наслаждение.
– Что это за чай?! Почему он такой вкусный? – спросил он.
– В чае нет ничего особенного, – отвечала девушка. – Это обычные дикие листья, которые растут здесь, на горных склонах. Он, пожалуй, даже груб на вкус. Но вода, на которой он заварен, взята из источника на вершине Восточной горы: и чем выше ее берешь, тем она вкуснее. К тому же кипятить этот чай полагается на сосновой хвое, в глиняном кувшине. Все эти вещи в соединении и дают необычный вкус. А вы, наверное, пьете всегда привозной чай, не имеете возможности выбрать подходящую воду и топливо. Естественно, что и вкус получается неважным!
Вдруг кто-то с улицы крикнул в окно:
– Юйгу! Сегодня у нас в доме приятный гость… Почему же ты меня не зовешь?..
Девушка быстро встала и прислушалась.
– Это дядя Лун, – произнесла она наконец. – Как он мог вернуться в такое время?!
Но она не успела договорить: незнакомец уже входил в комнату. На нем была стеганая ватная одежда из темно-синей материи. Он оказался простоволосым, без головной повязки и без верхней куртки. На вид ему можно было дать лет пятьдесят. Лицо багровое, лоснящееся, с черными усами и бородой. Увидав Цзыпина, он почтительно сложил руки и произнес:
– Когда изволили прибыть, господин Шэнь?
– Да, наверное, уже часа два или три! – недоуменно отвечал Цзыпин. – Разрешите узнать ваше благородное имя?
– Имя не важно, а прозывают меня Хуан Лунцзы[122], – молвил тот.
– Какое счастье! Какое счастье! – воскликнул Цзыпин. – Я уже удостоился чести прочесть ваше произведение…
– Дядя, устраивайтесь тоже на капе! – пригласила девушка.
Хуан Лунцзы сел и пододвинулся к столику.
– Юйгу, ты обещала накормить меня ростками бамбука. Где же они? Давай их сюда!
Девушка смутилась:
– Я собиралась пораньше сходить и нарвать их, да забыла, и господин Тао Шестой меня опередил. Если хочешь, сходи к Тао, поговори с ним!
Хуан Лунцзы запрокинул голову и громко рассмеялся.
– Простите, – нерешительно обратился к хозяйке Цзыпин. – Не решаюсь быть назойливым. Юйгу – это ваше имя?
– Мое имя – Чжун Юй, но родственники с детства привыкли называть меня ласкательно[123], – отвечала та.
– Вы не очень устали, господин Шэнь? – снова услышал Цзыпин голос Хуан Лунцзы, – Если не очень, то грешно укладываться рано. Сегодня собралось такое приятное общество. Лучше уж завтра попозже встать. В ущелье Кипарисов тропинки очень опасны, идти трудно. К тому же выпал глубокий снег: все тропки замело… А сорвешься – с жизнью распростишься. Сегодня вечером Лю Жэньфу уже собрал вещи. Наверное, завтра в полдень отправится на ярмарку к храму Гуаньдимяо. Если вы собираетесь отправиться в путь утром, сразу после завтрака, то как раз встретитесь с ним!
Услышав это, Цзыпин очень обрадовался:
– Мне кажется, будто я сегодня встретил разом всех бессмертных! Этого счастья мне хватило бы на три жизни. Прошу вас, скажите, когда вы родились? При Тан или при Сун?
Хуан Лунцзы снова засмеялся:
– Почему вы так думаете?
– Но ведь в вашем стихотворении ясно сказано: «Не успеешь обернуться, как волосы седеют и проходит пятьсот лет». Глядя на них, вам никак не дашь меньше пятисот или шестисот лет!
– «Чем всецело полагаться на книги, лучше уж не иметь их!»[124] – воскликнул Хуан Лунцзы. – Я написал это забавы ради. Все это вы можете найти в «Персиковом источнике»![125] – И он снова начал прихлебывать чай.
Тут Юйгу заметила, что гость уже допил чай. Взяв маленький чайник, она поспешно наполнила его чашку.
Цзыпин стал кланяться:
– Что вы, не нужно! – Но все-таки чай взял и поднес его к губам, смакуя и наслаждаясь.
Вдруг откуда-то издалека послышался рев. Бумага на раме затрепетала. С балок, медленно оседая, посыпалась пыль. Цзыпин вспомнил дорогу, и волосы у него встали дыбом. Он изменился в лице.
– Это тигр! – сказал Хуан Лунцзы. – Пустяки. В горах люди так же часто видят этих зверей, как вы в городе лошадей и ослов. Ведь вы знаете, что они могут лягнуть, а не боитесь? Потому что привыкли к ним и знаете, что они лягаются не так уж часто. То же самое и в горах. Обычно люди прячутся от тигра, а тигр боится людей, так что погибнуть в пасти у него не так просто. Бояться нечего!
– Вроде бы он ревет далеко, – робко произнес Цзыпин. – Почему же бумага на окнах дрожит и пыль сыплется?
– В этом-то и сила тигра! – подхватил Хуан Лунцзы. – Вокруг тесно: горы. Тигр заревет, а ему со всех сторон горы вторят. На двадцать-тридцать ли вокруг слышно. А стоит только тигру сойти на равнину, как он теряет свою грозную силу. Поэтому древние люди и говорили: «Дракона, оставившего воду, и тигра, покинувшего горы, даже слабый человек может и приручить, и обидеть». То же самое с императорскими чиновниками. Стоит им нарваться на неприятность, и они, придя домой, непременно сорвут зло на жене и детях. А на стороне не решаются и резкого слова молвить: боятся лишиться должности. Точь-в-точь как дракон или тигр, которые не смеют покинуть свою стихию!
Цзыпин закивал головой:
– Да, совершенно верно! И все же мне непонятно, почему тигр в горах кажется таким грозным. В чем тут дело?
– А вы разве не читали книгу «Тысяча иероглифов»? – удивился Хуан Лунцзы. – Ведь там ясно сказано: «В широкой долине отчетливо слышен каждый звук, точно так, как в пустом зале голос». Пустой зал – все равно что маленькая долина, а широкая долина – то же, что огромный зал. Попробуйте взорвите у нас за воротами большую бамбуковую хлопушку, и вы услышите, каким продолжительным будет эхо. Поэтому и гром в горах кажется в несколько раз сильней, чем на равнине. – Сказав это, он повернул голову и обратился к девушке: – Юйгу! Я уже много дней не слыхал твоей игры на лютне. Сегодня у нас такой приятный гость, сыграй для него хотя бы одну песенку! И я заодно послушаю!
– Дядя Лун! Что вы говорите! Ведь над моей игрой можно только посмеяться. В провинциальном городе, где живет господин Шэнь, есть множество людей, которые прекрасно играют! С какой стати ему слушать наше деревенское бренчанье? Вот если я сыграю на лютне, а вы на цитре, это, пожалуй, будет для него не так скучно!
– Что ж, можно! – охотно согласился Хуан Лунцзы. – Значит, я играю на цитре, а ты на лютне? Но тогда не стоит, пожалуй, таскать инструменты туда и обратно. Лучше пойдем в твою комнату-нишу, там и сыграем. Хорошо, что ты простая девушка с гор, а не барышня из чиновничьей семьи, к которой даже в комнату зайти не позволяют!
Сказав это, он поднялся с кана, надел туфли и, взяв свечу, жестом пригласил Цзыпина:
– Прошу вас, Юйгу укажет вам дорогу.
Девушка тоже сошла с кана и с зажженной свечой в руках двинулась вперед. Цзыпин шел вторым, за ним Хуан Лунцзы.
Пройдя среднюю часть дома, они откинули дверную занавеску и оказались в комнате. Перед ними стояли две тахты. На одной из них была разложена постель, на другой – грудой навалены книги и картины в свитках. Единственное окно выходило на восток. Под ним виднелся квадратный столик. Рядом с первой тахтой была небольшая дверь.
– Это спальня отца, – пояснила Цзыпину девушка.
Они открыли дверь и пошли по какому-то длинному коридору с окнами, напоминавшему галерею. Под ногами прогибались доски, которые, видимо, висели над пустотой. Они повернули на север, потом на восток: и с той, и с другой стороны Цзыпин замечал застекленные окна. Бросая взгляд в некоторые из них, он увидел, что горы совсем близко. Высокая каменная гряда, пронизывая пустоту, устремлялась почти вертикально вверх. Внизу зияла темнота.
Двинувшись вперед, Цзыпин вдруг услышал зловещий грохот, как будто горы внезапно рухнули и полетели прямо на них. От испуга у Цзыпина задрожали колени и душа покинула тело.
Если хотите знать, что произошло, наберитесь терпения – об этом мы расскажем вам в следующий раз.