К книге
Гейдар Джемаль. Сады и пустоши: новая книгаСАДЫ И ПУСТОШИ. Второе путешествие в Таджикистан[216]
79%
САДЫ И ПУСТОШИ. Второе путешествие в Таджикистан[216]
41

Когда я вернулся в Москву, я понял со всей очевидностью, что дальше моя жизнь должна быть связана с Таджикистаном. В этот период многое происходило. Я довольно негативно переживал, что на моём месте в Питере оказался Женя Головин. Это было для меня сильным и болезненным ударом по самым разным причинам. Повторения одного и того же в фарсовом исполнении подрывали ценность нашего прошлого. Я испытывал острое болезненное чувство в связи с этим.

В 1981 году я уже более или менее преодолел все эти моменты, тем более что за мной уже стоял духовный опыт, полученный на мазоре Хазрати Бурха. И я понял, что нужно делать, как дальше работать. И начал к этому готовиться.

Моё внимание целиком переключилось на таджикское пространство, таджикскую тему. Москву я теперь рассматривал как некий дополнительный фон, как нечто, что ещё по инерции существует, но мои интересы теперь были сосредоточены там. Я уехал в Таджикистан во второй раз, уже не ориентируясь ни на кого, ни по каким адресам.

Перед тем как зависнуть в Душанбе, не зная, где мне приклонить голову, я ушёл в горы, как Заратустра.

В Фанских горах, совершив несколько переходов, я попал в очень интересное место. Моренное озеро[217] на высоте более 3000 метров. Там вообще не было ничего живого, но происходили всякие паранормальные явления.

Я был там не один. Со мной были Сергей Жигалкин, Митя Шехватов и Дугин. Митя — тот молодой человек, в своё время рассказавший Дугину о Головине и обо мне, и через него Дугин вышел на Жигалкина и на меня. Кроме того там со мной была девушка по имени Лина с потрясающими волосами пепельного цвета — роскошная шевелюра, спускающаяся до крестца. Такие волосы можно увидеть только в кино, когда смотришь фильм про аристократов XVIII века, но у них парики, а тут всё натуральное. Вот там, на этом озере, мы были свидетелями паранормальных явлений, и стресс достиг такого уровня, что ребята сорвались.

Мы столкнулись с тем, что вокруг наших палаток кто-то ходит, хотя мы знали, что на десятки километров нет и не может быть ни души. Мы выходили и видели появляющиеся тропинки, которых раньше не было. Эти тропинки бежали, петляя среди камней, чтобы упереться в скалу и исчезнуть в ней. Кто-то дергал за верёвки палаток, мы слышали скрип шагов.

Жигалкин, на взводе, заявил:

— Если кто-то так шутит, то я очень не рекомендую. Кто будет елозить по стенке палатки, я буду бить ножом сквозь палатку, не взирая ни на кого и ни на что.

Но это тоже была истерика, потому что было понятно, что никто так шутить не будет.

В какой-то момент нервы сдали. Митя и Дугин были в одной палатке. Их крики меня разбудили. Выглянул… А мы же все были вооружены: у нас были качественные кованные ножи под 30 см каждый.

И вот среди ночи раздались крики. Я встал, хотя очень не хотелось, потому что только провалился в сон, а было холодно, изморось, дождь. Очень хотелось оставаться в состоянии забытья, но пришлось выбираться из теплого спальника. Я взял нож, выглянул и увидел Митю и Дугина на коленях. С дикими криками они шарили перед собой фонарями, сжимая ножи. Звали они меня, а не Сережу.

Утром мы сказали Дугину, что на следующую ночь он берет спальник и идёт ночевать на кладбище диких животных. Для испытания храбрости он должен был уйти примерно за километр от нашей стоянки и провести ночь под открытым небом. Там была огромная поляна среди скал с несколькими сотнями самых разных скелетов и черепов с рогами. Животные приходили туда умирать. Это было странное жуткое место, покрытое белыми костяками. Иногда вспархивал одинокий стервятник, доклёвывавший давно иссохшие мумифицированные обрывки мяса. Точно, как в фильме «Рукопись, найденная в Сарагосе».

Почему-то Митю мы оставили в покое, хотя он тоже орал как резаный. Дугин пошёл, провел там ночь, вернулся под утро злой как черт, сел, не разговаривая ни с кем.

Трещина в его отношении ко мне и Жигалкину тогда появилась впервые. Дугину с самого начала сильно не понравился Таджикистан. Ни атмосфера, ни настрой, — ничего. Любое лыко шло в строку. Когда, поймав попутку, мы ехали на грузовичке с какой-то полукриминальной командой установщиков столбов линий электропередач, у нас возникли напряженные отношения.

Мы выскочили из этого грузовичка унося ноги, и Дугин возопил:

— Вот это Азия! Вот это Таджикистан!

Хотя это была команда шабашников из разных мест России. Я постарался объяснить Саше, что это просто гопники, причем из России, что среди них таджиков нет. Но переубедить Дугина не получилось — ему в Таджикистане не нравилось.

Через некоторое время мы покинули озеро, ушли вниз.

Товарищи мои улетели, а я остался — и дальше начались уже мои проблемы. Мне было нужно там остаться. Я знал, что здесь буду разрабатывать свое новое политическое пространство. В конце концов, разве я не был членом Ордена? Разве у меня не было миссии?

Пришел я в известное мне в Душанбе место на Клары Цеткин, к Каландару, и обнаружил, что он временно уехал к бабушке в Курган. И я оказался в довольно странном положении.

Напомню, в Афганистане шла война — Таджикистан стал прифронтовой территорией. Советские спецслужбы всегда были параноидально настроены, они считали, что вошли в Афганистан с тем, чтобы туда не вошли американцы, которые просто развели наших, как детей, убедив их, что они туда войдут. У советских спецслужб существовала такая идея, что всё должно кишеть американской или моджахедовской агентурой.

Не могу сказать, что там на каждом шагу чувствовалось назойливое давление «кровавой гебни». Они тогда работали качественно. Я даже забывал, что всё реально находится под колпаком, но под колпаком оно было. И мой второй визит туда — человека, широко известного в узких кругах, — надо думать, не остался без внимания, тем более после моего ареста и содержания в пятом корпусе «Кащенко». Я поехал в Таджикистан первый раз, потом второй. Дважды два было сложено и получилось четыре, и я почувствовал неприятное присутствие у меня за плечами.

Я бродил по городу, заходя в книжные магазины. В те времена я всегда заходил в книжные, когда бывал в чужих городах. И я думал, как же мне выйти из положения и где же мне найти пристанище. На тот момент я считался, в общем-то, бомжом, и в этом плане оставался беззащитен и подставлен. В ту пору я еще не знал, как с этим делом работать.

И как-то в центре, в одном книжном, ко мне подходит невысокий лысеющий черноватый человек, похожий на Молотова или на Жжёнова, или на соединение Жжёнова с Молотовым. Кошачье лицо с усиками.

И между нами происходит такой разговор:

— Я вижу, у вас проблемы.

— Да, видите совершенно точно… Прямо как астроном.

— Я вижу, что ваша главная проблема в том, где жить.

— И опять вы попали в точку.

— Я вам могу помочь.

— Я вам буду благодарен.

— Пойдемте.

Мне терять-то нечего, потому что знал, что меня могут взять в любой момент: достаточно одного звонка в Москву или звонка из Москвы. Страна воюет. За внешним фасадом расслабленного Востока тикают часы адских машинок. Поэтому я согласился.

Мы с ним поехали. Троллейбус, автобус, на каких-то перекладных. И мы оказались возле Бозори колхози, Колхозный базар, или просто Путовский, потому что он располагался на углу проспекта Ленина и улицы Путовского. Путовский — комиссар, расстреливавший таджиков пачками[218]. В советское время в Таджикистане, и не только там, улицы назывались именами палачей, в данном случае палачей таджикского народа. Одно только таджикское имя было или два: переулок имени писателя Бехбуди и улочка Абдуллы, красного командира. Некий Абдулла, красный командир, также удостоился, а так в основном комиссары, уничтожавшие мусульман. Все улицы Душанбе были названы их именами.

Приехали на Путовского, перешли от рынка на другую сторону, где магазин «Майда-чуйда» («Тысяча мелочей»). Перешли, зашли за него, и оказались в районе большой соборной мечети, где позднее сидел Тураджонзода (Ходжи Акбар Тураджонзода) и где был козиет[219]. Но это все ещё впереди…

Маленькие дворики, домики — что называется «частный сектор» за заборами. По дороге мы познакомились, и оказалось, что это армянин по фамилии Петросян. Кажется, его звали Володя. Родом из Москвы. Более того, мать у него была русская.

Он привел меня к себе домой. Там нас встретила его жена, чистая армянка без всяких примесей. Она была из породы худых армянок. Женщина с жестким уродливым лицом, с худыми, поросшими шерстью козлиными ногами. Одета она была в легкое ситцевое платье, висевшее на ней как на вешалке. Работала она парикмахером в салоне, в двух шагах от дома, тоже на улице Ленина. Кстати говоря, она выполняла парикмахерские работы и для меня — в частности, поменяла мне внешность. Она брила мне волосы, сохраняла со мной рабочий контакт.

Петросян говорит:

— Ты понимаешь, я не могу тебя держать даром и кормить. У тебя есть деньги?

— Нету.

— Тогда у меня есть к тебе предложение. Ты месяц будешь работать на меня, а потом я дам тебе заработанное, куплю билет в Москву, если захочешь. Но ты мне будешь помогать.

— Да, проблем не вижу, а что мне надо делать?

Он рассказал свою историю.

— Я вообще-то по жизни скульптор. Родившись в Москве у русской матери, я всегда был армянским националистом. Я бредил Арменией, мечтал уехать в Армению, прикоснуться к армянской земле и стать там великим скульптором, потому что армянский народ — это нация скульпторов. Но я не понимал, что это означает, пока не попал в Ереван. Там действительно скульпторов как нерезаных собак. Я приезжаю туда — не знающий армянского языка полукровка из Москвы — с претензией на то, что я скульптор. Это вызвало ко мне негативное отношение. Некоторое время я, конечно, перебивался, работал на подхвате, тесал камни. Но я понял, что так жить нельзя, никаких перспектив в Ереване у меня нет. Но мне удалось найти там себе армянскую женщину. Я женился на армянке, чтобы продолжить свой род уже с чистыми армянскими генами, преодолеть это родимое пятно со стороны матери, восстановить полноту генетического рисунка.

У него действительно там квакали двое маленьких носителей генетической чистоты.

— Вот это я оттуда вывез. В Москву я возвращаться не хотел, она была мне противна, и я поехал в Душанбе, потому что таджики — наиболее близкий нам, армянам, народ.

Эту странную идею я не раз замечал, как у некоторых интеллигентных либерастических таджиков, так и у таких же армян. Видимо, не случайно, что Армения и Иран поддерживают друг друга в политическом плане. Что-то здесь есть.

— Короче, — говорит он, — я работаю на кладбище…

Тут у меня ухо поднялось.

— Я делаю надгробья. Работа тяжелая. Я делаю заливку из цемента, и когда она остывает и затвердевает, я шарашкой её полирую под мрамор, а потом бормашиной вывожу соответствующую надпись, крашу специальной краской, снимаю опалубку, и у меня получается прекрасная плита, но как её доставить к могиле? Ты же видишь, что я хилый, а ты, я вижу, ничего себе. И вот твоя помощь будет заключаться в том, что ты будешь эту плиту относить к могиле.

— Относить? Она же весит килограммов сто, наверное.

— Ну, сто двадцать, сто пятьдесят… Когда как. Но у меня есть тачка. Правда, она с одним колесом, но глядя на тебя, вижу, ты справишься. Но Южное кладбище, оно у нас холмистое, придется иногда плиту и вверх по склону везти.

И я вспомнил! 1978 году в Питере меня тоже пытались трудоустроить. Меня отвели к Володе Дубинину, предложившему мне работать на кладбище, — по-моему, оно тоже называлось Южное. И тоже мне там надо было носить плиты. Володя меня сразу предупредил, что от ста пятидесяти до двухсот пятидесяти кг. Володя Дубинин был другого порядка оператор, и у него всё было покрупнее. Причем он говорил, что надгробия надо носить на кончиках пальцев с напарником. Если уронишь и разобьёшь, то плита стоит до трёхсот рублей, которые будут взысканы.

Видимо, я не ушел от этой работки на кладбище. Куда бы ни направлялся, кладбище тянулось за мной. Выходит, всё-таки надо отдать дань и отпахать, иначе дела не двинутся.

Со следующего дня я приступил к работе.

Мы поехали на кладбище, оказавшееся интереснейшим местом. Я фактически там занимался этнографическими исследованиями. Не мусульманское кладбище, оно делилось на три части: условно русская, с православными и сектантскими штундистскими[220] могилами, очень большая еврейская и корейская.

В еврейской части было интересно: надгробные камни с массой надписей, со специфическим местным колоритом. Я заинтересовался необычайным богатством росписи на еврейских могилах. Они были разукрашены невероятными биографиями и совершенно безумными именами. Попадались такие имена, которых в жизни никогда не встречал: библейские талмудические, где Забулон или Наомия самые простые. Потрясающие фотографии евреев в меховых шапках. Вот с этого я начал знакомство с сефардами[221]. Потом оно стало более углубленным.

Корейский участок тоже примечательный. Оказывается, корейцев хоронят ногами к камню, а головой к тому, кто к этой могиле пришёл, — не как обычно, когда ты приходишь к усопшему, и стоишь у него в ногах.

Я начал возить плиты на тачке, кувыркавшейся по кочкам. Петросян шёл рядом и поддерживал плиту. Он боялся, что та может улететь и разбиться.

Долго мы не работали — часов до двух. На обратном пути останавливались в кафе недалеко от его обиталища и съедали цыплят табака.

Ночевал я у него во дворе на куче досок, накрытых брезентом. На этот брезент кидал сложенный вдвое спальник. И когда шел дождь, накрывался своей палаткой и смотрел на звезды.

И, естественно, я изучал таджикский язык. Я начал этим заниматься ещё в горах и продолжил уже с полным погружением. Шел в народ, активно его практиковал, запасся учебником для русских, изданный в сталинские времена. Там были обязательные «колхозы», «трактора». Я его штудировал и практиковался в основном на базарах. Их было два — Зеленый и Путовский.

Путовский более цивильный, а потому более скучный. А Зеленый базар, Бозори сабз или Бозори Шохмансур — отрада сердца, густое средоточие жизни.

Вот там, на Зеленом базаре, практикуя в народе таджикский язык, я и познакомился с теми людьми, которые потом определили мою биографию на всю последующую жизнь. Впервые это произошло на Зеленом Базаре.

Бозори Шохмансур был в Душанбе центральным местом народной фольклорной жизни. Там я впервые увидел настоящих нищих с повязанными тюрбанами, в рваных халатах сидевших на земле, просивших милостыню и распевающих дуа. Там присутствовали потрясающие представители сельских пространств Таджикистана, туда привозили продукты из самых разных мест: из Кулоба, долины Каротегин, Хучанда. Очень пестрые люди. Торговцы насваем, тайно подторговывавшие анашой.

Насвай был разрешён. Это просто табак, который под язык кладёшь, и всё. Но поскольку он является веществом, входящим напрямую в контакт со слизистой оболочкой, то действует он гораздо сильнее. Табак вообще очень сильнодействующее средство, он гораздо тяжелее, чем некоторые лёгкие наркотики. К тому же он дает сильное привыкание, и тоже наркотик. Толерантное отношение к табаку говорит о полном иррационале современного социума, потому что преследовать анашу и торговать табаком и алкоголем, — на мой взгляд, просто верх идиотизма и непоследовательности.

Я с огромным кайфом, с огромным наслаждением бродил по закоулкам Зеленого Базара. Большое место, кишащее народом, с массой прилавков и маленьких магазинчиков вокруг. Там продавалась множество интересных вещей. Например, чорух и калуш — национальные сапоги, деревянные гребни для расчёсывания бороды, разные тюбетейки. Всё это было острым и не теряло притягательности в последующие годы, потому что носило концентрированно символический духовный характер. Если я сейчас увижу шона — деревянный гребень для бороды, выточенный вручную, — я просто умру от ностальгического удара. Особые специальные вещи, заряженные некоторой энергией.

Таджики — совершенно особый народ, и их эстетическую парадигму лучше всего можно было бы выразить через сочетание черного и красного цвета в самом простом и элементарном дизайне. Скудный сельский эстетизм, основанный на минимализме, аскезе…

Я же рассказывал, как ел атолу на мазаре Хазрати Бурха, когда мы перетирали в казане муку, подливая туда понемногу воды. В это блюдо не полагается добавлять ни масла, ни приправ. Хорошо, если есть соль. И это — настоящая национальная похлебка. Скуднее и аскетичнее трудно себе что-то представить — разве что мох с валунов, которым питались подвижники в египетской пустыне. Если на этот уровень не выходить, то атола — самое аскетичное.

В своих блужданиях и встречах я постоянно упражнял таджикский язык, который интенсивно учил.

Недалеко от Зеленого Базара был «Олами китобо», «Книжный мир», куда я постоянно заходил. Парадный магазин, где ничего особо интересного не было. Но тем не менее у меня начинала складываться первая таджикская библиотека. Я её штудировал. Я прислушивался к уличным говорам, наречиям, к тому, как, например, просят передать деньги в троллейбусе, или как компостируют билеты, учил разговорные выражения. Всё это впитывал. По прошествии времени я начал уже замечать новые фразы, идиомы, появлявшиеся в речи.

Так, изучая язык, я встретился с людьми, которые мною заинтересовались. Они увидели, что перед ними приезжий, из Москвы, но при этом мусульманин, с акцентом говорящий по-таджикски, интересующийся им. Я не походил на других русскоязычных, появлявшихся в таджикском пространстве.

И они сказали, что мне необходимо встретиться в горах, в долине Вахиё, с большим шейхом Накшбандия Эшони Халифа. Эшони Халифа это не имя, а титул, но все звали его только так. Эшон — это «они» на таджикском фарси, и это обращение адресуется только духовным учителям, о которых говорят «они». Причем это «они» превратилось в самостоятельный титул. Эшонами называют орденских мэтров, мастеров Накшбандийя.

Я с детства знал это слово из советской пропаганды, из атеистических брошюрок, с ненавистью утверждавших, что вот-де «таджики — тёмный народ, который подчиняется своим эшонам». Потом я узнал, что «эшон» в переводе значит «они», — как, допустим, раньше в России говорили простые люди о барине «они не велели принимать». А «халифа» — помимо того, что это просто «халиф», «наместник», оно ещё означает «учитель». В медресе в начальных классах «халифа» — это «учитель». Сочетание «Эшони Халифа» было титулом исключительно этого шейха. Его отец был шейхом, и его дед был шейхом. И нить эта шла довольно далеко. Причем прапрадед его уходил в Пакистан, дед возвратился в Таджикистан ещё до революции. Заметный род с большими, в том числе и зарубежными, связями.

Люди, которых я встретил, сказали, что мне нужно отправиться туда.

Путь в те места лежал мимо Сангвори Було, но дальше, не переходя на ту сторону через речку Киргизоб, а по той же стороне, что вела от Сангвори Було. По горной тропе нужно было продолжать путь пока не выйдешь на кишлаки Арзынг, Рог, Пашимгар.

В Пашимгаре была ставка. Это очень далекое место в глубине долины Вахиё. Оттуда уже переход на Ванч. А Ванч был уже закрытой территорией, куда без печати погранцов официально никак попасть было нельзя, только явочным путём. Но Пашимгар был ещё на доступной стадии. Я это намотал на ус.

Тем временем — это уже было следующее лето после Петросяна — из своего замечательного Кургана появился Каландар. Лучше он за это время не становился, он «прогрессировал». Дело в том, что когда я с ним познакомился, он бросил пить и курить, у него была исключительно вегетарианская диета. И очень напрягал тех таджиков, к которым мы вместе попадали в гости.

Гостям же что предлагают: шурпу, манты или что-то в этом роде. А когда человек начинает объяснять, что он ничего не ест… Тем более он объяснял это таким образом, что его воспринимали как тяжело больного. Он говорил: «Я не ем ничего, что ходит, летает, ползает», — и на него смотрели, печально покачивая головой в недоумении. Мне это тоже не было приятно, потому что это бросало тень на меня.

В общем он ничего не пил и не ел, и от воздержания его всё время колбасило.

Я успел застать его картины в духе дегенерировавшего псевдо-Рериха, но без фигур, без гуру, без летающих персонажей. Просто скалы с тенями, образующими какие-то физиономии. Потом я понял, что он имеет ввиду, потому что этого в горах очень много. Ты постоянно ходишь среди демонических ликов, проступающих в светотенях на камнях, на снегах.

Но он всё это сжег. Он собрал все свои работы, а их в его прибомжованной квартирке было не менее 60. И сжег. В принципе, туда им и дорога, но жест был отчаянный.

И вот он появился. Но начал пить, есть мясо, приобрел новую размашистость и навязчивую удаль, стал ещё более агрессивен и неадекватен и норовил придумать всё новые и новые обвинения против меня.

Я понял загадку русского человека — русский человек постоянно измышляет обвинения против себя, адресуясь к тем, кто ему ничего плохого не делает.

Его идея была в том, что я магически на него воздействую.

Бабушка его жила в Кургане, но она туда переселилась — сама она была русская из Таджикистана. Древняя бабушка, родившаяся ещё в дореволюционные времена. Не из тех, кто попал в Таджикистан, чтобы рыть там каналы в 30-е годы, не мразь всякая.

Надо сказать, что когда людей при совке выпускали из зоны, то у них было поражение по месту проживания. Например, «минус 12» означало, что запрещено жить в столицах союзных республик и еще где-то, но где-то разрешалось, — по-моему, в Прибалтике.

Были другие «минусы» — до 112 или до 120. Но среди этих городов никогда не фигурировали среднеазиатские. Выйдя после отсидки за любое преступление с любым поражением в правах, человек имел право поехать в Среднюю Азию. Поэтому в Средней Азии концентрировался специфический контингент русских. Не борцы с царизмом, не борцы со сталинизмом, а разномастные уголовники. К ним добавлялись те, кому уже нечего было делать на остальной территории, — например, золотозубые бродяги, подрядившиеся ставить столбы для высоковольтных передач. Они тоже оседали в Средней Азии, смешивались с уголовниками, и сами они были полукриминалом. Но это были не настоящие блатные, а те, которые работают, как-то выживают. То, что называется «мужики». И всё это там воспроизводилось. Надо сказать, что среди них было мало евреев. К тому же там имелись свои евреи — сильно отличавшиеся.

Каландар-Иващенко вывел меня на так называемую «русскую элиту» Душанбе. Это был интересный богемный круге повышенной концентрацией ашкеназийской крови.

Многие переехали из центральной России, они чувствовали себя более комфортно в азиатском пространстве. Эти люди были заинтересованы в ньюэйджевском эзотеризме, в буддизме, индуизме. Им в голову не приходило интересоваться исламом и даже суфизмом. Для них таджикское поле было вообще вынесено за скобки, оно даже не обсуждалось — за исключением каких-то комедийных моментов.

Для начала Каландар предложил мне пойти в салон к жене местного прокурора. Да, у Каландара были такие выходы, потому что русскоязычное азиатское общество в столицах республик в те архаичные советские времена было не так уж жестко стратифицировано. В Москве Иващенко- Каландар, конечно, не попал бы ни в какой салон к прокурорше, но в Душанбе он считался хорошим, интересным фриком, который заслуживал того, чтобы его приглашать для украшения общества. К тому же в этом обществе прослышали про моё появление и с большим интересом хотели со мной встретиться. А повод был такой: в Душанбе должен был приехать с лекцией некий то ли Раппопорт, то ли Фридман из Киева.

Мы с Иващенко пришли на квартиру к прокурорше. Обычная совдеповская квартира, обставленная советской мебелью, соответствующей статусу прокурора: лакированные столы и стулья, фарфор и хрусталь. В большую гостиную набилась куча народа, все хорошо знали друг друга. Через некоторое время появился докладчик в сером костюме — мелкий проходимистый человечек мышистого, но нагловатого вида, и начал лекцию.

Я слушал его, лежа на ковре, и это было нормально: какие-то азиатские обычаи всё-таки проникали. Прямо на полу стояли блюда с фруктами. Я лежал на подушках как главный гость среди слушателей. В ту пору я сильно отличался от моего нынешнего состояния. У меня были локоны до плеч, густые и черные, и огромная черная борода. Я немного походил на известные зороастрийские иконки Заратустры. Некоторая экзотичность в моем облике была. У тамошних людишек я возбуждал живой интерес, неподдельное любопытство.

И вот наш Раппопорт-Фридман понёс метель о том, что в Киеве жил некий злой гений физик Гальперин, которого он, Рапопорт, хорошо знал. И физик Гальперин разработал формулу и утверждал, что, если ее досчитать до конца, она приведет к тому, что вся вселенная сворачивалась в ничто. И этот Гальперин работал при зеленой лампе, тоже игравшей роль в этой ахинее. И тогда Рапопорт бросил Гальперину вызов, потому что он хотел спасти мир.

Я посматривал на окружающих во время повествования, чтобы понять их реакцию. Но все слушали с напряженным вниманием. А он, разливаясь соловьем, нес дурдомовскую, кондово «диагнозовую» околесицу про физика Гальперина, про себя, бросившего вызов. Он пришел к этому Гальперину, и они сидели по обе стороны зеленой лампы и смотрели друг на друга. Рапопорт говорил: «Ты этого не сделаешь», а Гальперин ему отвечал: «Сделаю». И в конце концов Гальперин проиграл, он отступил, потух, поник, и мир был спасен. Потому что если бы Гальперин выиграл, то нас бы уже не было, мир бы свернулся. Рапопорт закончил свой рассказ словами вроде того что: «Я, Рапопорт, спас мир».

Никто не смеялся.

Я очень внимательно смотрел на этого субъекта с бегающими глазами. Потом поднялся и вышел на балкон, когда уже было очевидно, что доклад спасителя мира о том, как два еврея решали судьбы вселенной вокруг зеленой лампы, закончился.

Через некоторое время он присоединился ко мне на балконе и осторожно, бочком, подполз и остановился возле моего локтя. После этого он спросил:

— Можно поинтересоваться, чем вы занимаетесь?

— Да в основном я занимаюсь гематрией.

Гематрия — это кабалистические упражнения, связанные с числовыми значениями еврейских букв. Их перестановки дают разные комбинации. Например, Адам и Ева вместе дают числовое значение 66. Есть еще арабский вариант гематрии — абджад. Он слегка подпрыгнул, ушки у него стали торчком.

— А можно спросить как вас зовут?

И тут я пустился во все тяжкие. Я начал намекать на то, что я еврей очень высокого, знатного рода, «высокого посвящения». Я сказал, что моё имя Хайдор.

— А фамилия?

— Ну так уж я сразу вам и сказал свою фамилию.

Потом разом вокруг меня образовалась толпа из гостей прокурорши, они мяукали, как кошки, и спрашивали, какая у меня фамилия.

Каким-то образом я от них отбился и ушел, оставив их сильно разочарованными.

Но через это я проложил дорогу в более узкий круг, который собирался вокруг художника Серебровского[222]. Он работал на каком-то хлебном месте, у него была хорошая квартира на высоком первом этаже. И вокруг него кучковался народ, где центром были актеры и актрисы местного русского драматического театра.

Серебровский был ньюэйджевский буддист, неоспиритуалист и индуист — как обычно с русскими такого рода. Он рисовал в особой, как бы пуантилистской, манере всякого рода индийские танцующие фигуры в шароварах. Там присутствовала некая Нина Иванова, влюбленная в Серебровского, и весь этот круг был заряжен на обсуждение безумной любви Ивановой к Серебровскому. Она была актриса русского драматического театра Душанбе, причем примой. У нее из-за рака была отрезана грудь, а может быть даже не только грудь. Эффектная брюнетка, очень стильная. Она меня пригласила к себе и пыталась понять, кто я такой.

Позиционировала она себя как женщина большой судьбы с эзотерическими выходами, много понимающая, играющая полу цыганку, полу женскую гуру. Но с трудной судьбой русской интеллигентной актрисы.

Мы морочили друг другу голову, но при этом я собрал интересную информацию по русскому кругу. Через это я попал к матери известного одно время писателя Зульфикарова[223]. Фамилия ее — Успенская[224]. Иранистка, окончившая ленинградский востфак в университете и направленная на работу в Таджикистан по комсомольской путевке. Там она встретила настоящего перса — не таджика, а потомка украденных туркменами персов, которых использовали как рабов.

В Бухаре, остававшейся независимым эмиратом, шла работорговля до 1910 года, потом ее запретили. И в качестве рабов там фигурировали украденные персы. Вот их потомки образовали персидский анклав. Садриддин Айни написал про них роман «Рабы». Муж Успенской был из рабов, родившийся свободным, но у рабских родителей, похищенных из Персии.

Людмила Владимировна Успенская — очень известная женщина, старый академический полюс русской науки, она совместно с Рахими и академиком Мирзоевым написала большой таджикско-русский словарь на 50 тысяч слов — первый большой академический таджикско-русский словарь советского времени.

И вот меня привели к ней в дом.

Я тогда, можно сказать, только начинал овладевать таджикским языком. Но она очень прониклась ко мне, у нас состоялся интересный разговор. Она сказала, что не понимает литературу своего сына, но всё равно им гордится. Зульфикаров тогда был популярен, получал премии, его издавали за границей. Она мне показала какие-то его книжечки. А я его тогда ещё не знал, познакомился с ним какое-то время спустя. Он был потрясён тем, что я знаю его мать.

Эти три пункта дают полное представление о русскоязычной элите Душанбе: салон той прокурорши, салон Серебровского с кругами, идущими от местного русского театра, и Успенская как старый полюс русской науки Из разговора с ней я понял, что в части имперского высокомерия и пренебрежительного отношения к местному населению, среди которого они жили, академическая наука со старыми интеллигентскими корнями ничуть не уступала новодельным невежам, занимавшимся своим буддизмом, сидя в центре иранской исламской цивилизации. И тех и других связывало и объединяло барское высокомерие «белых сахибов». Причём если у Серебровского это высокомерие было просто дурацким, то у Успенской оно было весьма раздражающим и проявлялось в странных деталях.

Например, она интерпретировала какие-то обороты таджикского языка таким образом, как будто таджикский язык является простонародной деградировавшей формой персидского, и якобы персы часто из-за этого над таджиками смеются. Хотя на деле, если брать по времени, по генезису, по известным писателям, то таджикский язык является более нормативным, а современный персидский — просто новодел. Все или почти все известные миру писавшие на фарси литераторы по своим корням были таджиками. И в Таджикистане до сих пор в некоторым местах помнят Македонского.

Я описал русскоязычный круг Душанбе начала восьмидесятых. Но не коснулся фигуры, не совпадавшей с этим кругом, хотя она и принадлежала русскоязычному пространству. Эта фигура служила медиатором между всеми пространствами, и все, кто приезжали в Душанбе, проходили через него. Это был Шихали Усейнов. С ним я тоже познакомился через Каландара.

Каландар в 1982 году перебрался на новую квартиру. Не ту, за «Гулистоном», в которую я в первый раз попал, а на квартиру буквально через дом, в соседнем четырехэтажном барачном домике, тоже ужасном, но там было пусто, и Каландар делал какой-то ремонт. И туда внезапно запросто в гости зашёл человек невысокого роста с бородой на порядок больше и гуще моей: черная борода до середины груди. Такой бы сегодня позавидовал любой салафит в Сирии — просто крутейшая борода. Волосы у него росли прямо от бровей[225], и из-за своей густоты они стояли почти вертикально. Шапка черных волос, густейшие черные брови и очень милое, очень восточное породистое интеллигентное лицо. Звали его Шихали Усейнов.

Вдруг оказывается, что он — азербайджанец. В Баку даже есть проспект, названный в честь его деда: проспект Усейнова. Находясь в таджикском пространстве, встретиться с азербайджанцем было для меня просто подарком. Мы тут же заговорили по-азербайджански.

Каландар сразу начал ему хамить, провоцировать, и мы вышли, отъединились от Каландара. Я понял, что этот человек заинтересован во мне, крайне внимателен. Спросил, как он попал в Таджикистан.

У него была потрясающая история.

Дед его — известный нефтепромышленник[226]. Отец — крупный багировский чекист, причем идейный, как это обычно бывает в миллионерских семьях, абсолютно фанатичный.

Сам он пошел по стопам отца, окончил юридический факультет Бакинского университета, куда меня мой папа тоже хотел определить, чтобы стал адвокатом и защищал цеховиков. Но Шихали реально закончил этот факультет, а когда он там учился, проходил практику в бакинской Баиловской тюрьме, в которой в 1911 сидел Сталин. Мощная, с именем, царская и советская тюрьма, где расстреливали. А он там в звании сержанта дежурил в качестве вертухая — вертухай-практикант, переживший массу интересных историй.

Кстати, он мне подробно описал, как приводится в исполнение смертный приговор.

Человек сидит в камере смертников, очень взволнован, и вот его конвоируют в кабинет к начальнику тюрьмы. Это круто — почти что как к Анубису на судилище. Тот встаёт и читает ему официальный отказ Верховного совета в просьбе о помиловании — все изложено канцеляритом. Ему читают отказ. И он сначала не может понять, не может вникнуть, но потом до него доходит, что в просьбе о помиловании ему отказано.

В этот момент почти каждый человек открывает рот, чтобы сказать «а», и ожидающий этого и стоящий сзади наготове старшина забивает ему в открывшийся рот резиновую грушу. Груша острым концом входит в рот, человек уже не может кричать. Следующим движением — поверх рта повязка, и надеваются наручники. Потом его ведут через двор, и в этот момент все заключенные, которые понимают в чем дело, начинают бить мисками, кричать, а он ничего сказать уже не может. Его ведут в специальную расстрельную камеру, и там дежурный, очередной сержант, берет из сейфа специальный «расстрельный» наган, потому что у нагана ослабленная мощность, он не разносит башку вдребезги.

В камере его ставят к стенке, а в стенке есть специальная дырка, и затылок его приходится напротив этой дырки. Сержант вставляет пистолет в эту дырку и стреляет в тот момент, когда свет там перекрывается, — он не видит, в кого стреляет. Пуля попадает в башку, и смерть наступает мгновенно, после чего приходит специальный служащий, замывает кровь, а труп утаскивают. Такой процесс.

Я его спрашиваю:

— А как же ты попал сюда?

— Я понял, что не хочу служить в системе МВД, не хочу быть ментом. Но мне, как человеку, который учился на красный диплом, предлагали сразу по выходе с факультета серьезное карьерное место — заместитель начальника уголовного розыска Карабахской автономной области и сразу капитанские погоны, в перспективе быстро превращавшиеся в майорские. Но я понял, что не буду ментом. Освободиться от МВД очень тяжело. Пришлось напрячь моих друзей, друзей отца в МВД в Москве, чтобы соскочить с крючка. В итоге мне сказали, что меня отпустят, но с условием, что я уеду из Баку. И я уехал в Душанбе, а куда ещё мне было ехать?

В советское время существовала такая система, что ты не мог просто приехать в другой город и прописаться там только потому, что тебе так захотелось. Собственно говоря, вся жилплощадь принадлежала государству, и ничего свободного нет. Чтобы где-то прописаться, ты должен там работать, — а чтобы работать, надо иметь прописку. Порочный замкнутый круг. Поэтому единственный способ остаться в избранном городе — там жениться.

Но в Душанбе это тоже не так просто, потому что Шихали был азербайджанцем. На ком он там может жениться? На русской он жениться не хотел, потому что все девушки там происходили в основном из семей алкашей-уголовников. Таджичку никто не отдаст, потому что кто он такой? И единственное, на ком ему оставалось жениться, — на кореянке.

Так он совершил самый страшный и самый ошибочный шаг в жизни.

Его кореянка служила юристом Стройбанка республики. Она тоже окончила юридический факультет, только таджикский. Её звали Ульяна, она работала в Стройбанке республики и устроила Шихали туда, и он тоже был юристом Стройбанка республики. Но одновременно он стал работать тренером в молодежной шахматно-шашечной секции в горсаду. Он преподавал международные шашки, в которых он был мастер. По шахматам он был кандидатом в мастера.

У Шихали подобралась своя команда, и он приобрел известность на весь Душанбе, особенно потому что он набирал в свою группу только мусульман. Все остальные преподаватели шахмат и шашек были евреи и брали к себе своих. А он принимал исключительно мусульман — таджиков и узбеков. По-моему, у него даже там был казах или казашка.

Он был человеком, ориентированным на ислам. Но как? Интеллигент, не молящийся, но с искренней ориентацией на ислам как на «наше». Вот это — «наше». «Мы — мусульмане». И негативизм против всего, что было антиисламским. Он был за ислам во всем. Мы с ним душевно сблизились. Я его очень жалел по поводу этой Ульяны. Бывал у него дома.

Как-то у Шихали выдался отпуск, и целый месяц он был свободен. Его напрягли строить халупу в саду родителей Ульяны. У её родителей был сад с халупой, и они хотели, чтобы там появилась ещё одна техническая халупа. И конечно её должен был строить зять.

Я пришёл к ним в гости. Посреди высокой травы, деревьев, которые росли прямо в центре города за высоким забором, Шихали меня встретил, заказал мне чай. И только мы сели к столу, как из высокой травы выскочил человек, похожий на ефрейтора японской армии из антияпонских военных фильмов, с короткой стрижкой и желтооливковым лицом. Он выпрыгнул, как заяц из окопа, и что-то прогавкал: видимо он говорил по-русски, но это напоминало японское гавканье. Смысл был таков, что мы тут расселись, а работа стоит, надо строить, кирпичи класть. Сказав это, он куда-то провалился. Потом появилась сестра жены, работавшая в Академкниге, — это считалось очень здорово: через неё можно было достать редкие академические книжки. Красивая кореянка — они в молодости все красивые. Она ходила злобно, как пантера, через эту траву, шелестя платьем. А мы сидели за сбитыми скамейками и столиком, а она мимо нас ходила в чернильном облаке негатива, как каракатица. Бедный Шихали жмурился и говорил мне по-азербайджански:

— Счастлив будет тот, кому она в жены достанется.

Да, бедняга… Через некоторое время ему пришлось возвращаться и продолжать класть камень на камень, а я пошел дальше по своим делам.

Я ему очень сочувствовал. Эта Ульяна его даже один раз довела до слёз. Но деваться Шихали уже было некуда: у него тогда уже было двое детей — дочка и сын.

Этот человек играл ключевую роль в том пространстве — в «оперативно-политическом» смысле. Я напомню, что дело происходило в прифронтовой республике, прифронтовой полосе, которая пользовалась, по мнению тогдашних силовых структур, особым вниманием со стороны недоброжелателей Советского союза и противников операции в Афганистане.

Таким образом, все русскоязычные приезжие замыкались на две фигуры. Одной фигурой был Каландар, на которого в своё время в Фанах[227] чудесным образом вышел Жигалкин.

А вторая фигура — Шихали, через руки которого проходили все приезжие, потому что он был связан с Каландаром и приходил к нему всегда, когда хотел. Как бы Каландар ни бухтел, ни шипел, ни хамил — Шихали приходил и разглядывал, кто приехал. Меня он сразу взял в оборот, мы с ним говорили только по-азербайджански. Много говорили про Баку. Он очень ностальгировал, потому что вся его семья была там — сестра, мать…

В Душанбе валом приезжали самые разные люди с рюкзачками: искатели приключений, чудес, пещер, встреч с «шейхами», туристы, нью-эйджевские спиритуалисты.

Были еще русскоязычные люди, достаточно специфические, — не сводились к Серебровскому и прокурорше.

Например, некий Мерзляков, прошедший Крым и рым, лагеря, войну, дезертирство. Он походил на актёра, игравшего Котовского в фильме «Однажды в Одессе»: длинное лошадиное лицо и усики по моде 30-х годов. Любопытный человек, постоянно бывал в горсаду.

Но так или иначе вся публика замыкалась на престижных прокурорше и Серебровских, а те, кто кучковался в горсаду, тяготели к Шиху. Сад примыкал к стене шахматношашечной школы, где он был одним из тренеров.

В этом же саду была мантышная, где готовили манты. В этой мантышной время от времени работал Сангак Сафаров, когда он выходил с зоны. Спустя некоторое время он стал лидером Народного фронта. До этого оставалось ещё лет десять. А пока он был убийцей и время от времени попадал на зону.

Когда мы покупали и ели эти манты, мы не интересовались, кто их готовит. Он там был не один — не факт, что каждый наш манту был изготовлен Сафаровым. Но всё же интересно, что он работал в том самом горсаду, в 20 шагах от лавок, где мы пили чай и ели самсу и манты.

В горсаду образовался особый круг. У Шихали было два приятеля — коллеги по этой шахматно-шашечной школе. Один — почти стопроцентная копия Ельцина: двухметровый еврей Сенхот, что по-еврейски значит «радость». Он был настолько похож на будущего Ельцина, о котором ещё речи в 1982-ом году не шло, что его можно было бы использовать как двойника. Дикий русофоб — когда кончилась советская власть, мгновенно уехал в Израиль.

Вторым был Рафик, Рафаель, тоже местный еврей.

Евреи говорили на родном языке — некоем диалекте таджикского языка[228]. То есть они все говорили по-таджикски, но с особым завыванием, которое я принимал за еврейский акцент. Пока не попал позднее в Иран: оказалось, что в Иране все уважающие себя люди завывают еще больше.

Рафик говорил так:

— Гейдар, вот когда я обеспечу семью, построю себе дом, я займусь обязательно духом. Буду заниматься духовной темой. Но сначала нужно обеспечить семью. На тот момент у него был колоссальный домина, где столовая была расписана фресками в духе «китч»: слетающими ангелочками, эротами, обстреливавшими из луков кита, выпускавшего фонтан воды. Столовая метров 30. Но он хотел ещё какой-то дом строить, прежде чем начать заниматься духом уже основательно.

Все эти люди знали иврит. Все они неофициально кончали хедер[229], могли читать Тору.

Я рассмотрел это пространство изнутри.

Семхот прошёл тенью и растворился, двухметровый «Ельцин». А с Рафиком мы сошлись близко. Рафик добывал себе деньги не шахматами, Рафик пел на таджикских свадьбах. У него были «жигули-четверка» темно-красного цвета, на которой мы иногда ездили на Варзоб, в разные места, но это уже другая тема…

Надо сказать, среднеазиатские евреи прочно оседлали бизнес музыкального сопровождения национальных народных таджикских гулянок: той, обрезание, свадьба. Они музыкальны, они имитаторы, они говорят на версии таджикского языка, и они поют народные песни. Но вы всегда услышите, что поёт чужак. Они портят народную культуру, искажают ее.

Еврей, исполняющий по-таджикски народную таджикскую песню, делает это слащаво. Понятно, что он имитирует, понятно, что это не его. К сожалению, это было оседлано ими так, что таджикскому народному исполнителю не просочиться. Камни пригнаны так плотно, что между ними нельзя просунуться никому. Они стали влиять на музыкальную культуру, на музыкальный фон — и разрушали его. Шихали подробно исследовал музыкальную деятельность такого рода.

Итак, русскоязычный «элитный» круг шел вокруг Серебровского и прокурорши, а «неэлитный» — вокруг Мерзлякова. В центре между ними находился Шихали. Ему на прокуроршу и Серебровского было наплевать, но не наплевать было на приезжающих.

И Каландар — на первый взгляд просто опасный психопат, бегающий с ножом и в тапочках по горам, а по возвращении исполнявший заказы на ремонт и расписывание кафе, что, как правило, не мог довести до конца. У человека была дикая неусидчивость, просто диагноз. Кстати, он успел посидеть на зоне — был с уголовным прошлым. Его пытались убить: ранили, по-моему, в Элисте. В общем, сложный человек. Сейчас он жив: монах в одном из подмосковных монастырей. С ним поддерживает отношения Жигалкин. Не знаю, насколько часто, но некоторое время назад он говорил, что видел его. Я его не встречал после 1985 или 86-го года.

Прежде чем закончить этот рассказ, надо сказать несколько слов о другой знаковой фигуре, не относящейся к русскоязычному пространству, но важной для понимания масонско-элитных советских связей того времени.

Фарух Арабов жил недалеко от института истории партии на улице Орджоникидзе, недалеко от улицы Ленина, напротив ЦУМа.

Тихая цветочная зеленая улица, тихий двор, высокий этаж, большая трехкомнатная квартира с верандой. Родной внук Арабова, который привёз «золотой поезд» к Ленину, будучи личным банкиром эмира бухарского. Этот золотой поезд эмир бухарский послал Ленину в 1920 году, чтобы тот оставил Бухару в покое и не распространял там Советскую власть. Есть фотография: Ленина в золотом бухарском халате, и Джурабек Арабов, дед Фаруха, обнимает Ленина за плечи. Эта историческая фотография стояла у Фаруха в спальне.

Фарух закончил что-то очень крутое гуманитарное. Он знал арабский и фарси. Он писался таджиком, хотя его родственники Арабовы из Узбекистана — все министры и замминистры, числом не меньше трёхсот.

Вальяжный плейбой, слегка щурящийся, любивший пожить, работал он преподавателем философии в сельхозинституте. И когда я к нему пришел, он принимал у себя председателей колхозов, которые должны были сдавать философию, учась на вечернем отделении. Они с собой привезли баранов, пачки денег. Он их принимал и там был какой-то невероятный плов.

Я тогда носил войлочный остроконечный колпак — только вернулся с гор. И Арабов начал подшучивать надо мной. Типа, что это у меня за «кулох». Но он понял, что ему имеет смысл поменять тональность, и мы с ним сблизились.

Он рассказывал мне огромное количество важных инсайдерских вещей о таджикском менталитете, о таджикском народе, о таджикском сексе, о таджикской семье, об отношении к счастливой и несчастливой жизни, о том, как соседи относятся к счастливой супружеской паре. К счастливой супружеской паре соседи относятся очень плохо, потому что таджики будут её изводить. Таджикское пространство не любит счастье. Когда люди живут счастливо и всё у них хорошо, и они полностью ублажены, самое главное, в сексуальном смысле, это ни в коем случае нельзя показывать. Надо причитать, подвывать, жаловаться друг на друга и на жизнь. Тогда соседи будут сочувствовать, обсуждать, давать советы и расслаблено относиться. Это фундаментальная национальная черта. В Таджикистане не любят счастливые пары.

Я же рассказывал про Олима Назри, который имел миллионы, но ходил в рваных залатанных халатах, а дети у него носили старые мундиры советской армии со споротыми погонами на голое тело и смотрели на сахар голодными безумными глазами. Традиционный принцип таджикского народа — ориентация на поскуливание, на похныкивание, рассуждение о том, что жизнь — тяжкое прохождение полосы препятствий, тяжкая ноша, скудость. Если человек показывает, что для него жизнь — Диснейленд, он вызывает к себе сильную неприязнь. Особенно если он показывает, что он счастлив со своей женой. Сексуальное счастье вызывает резкий негатив.

Арабов рассказывал интересно.

Что такое «кимоб»? «Кимоб» — некое событие, причинившее психическую травму, и слово, связанное с этим событием, становиться сигналом, вызывающим сильнейшее отторжение и сильнейший стресс. Такое существует у многих среднеазиатских народов, но сильнее всего развито у таджиков.

Например, мотоциклист ехал по мосту, под ним мост обломался и рухнул, и он сильно изувечился, сломал ноги. После этого если ему скажешь «мост», то у него начнется рвота и колики. Другой проснулся ночью чтобы попить, не заметил спросонок и хватил стакан со сцеженным молоком жены. Его тут же вырвало и с тех пор, когда он слышит слово «молоко», у него начинаются судороги, колики. У большинства людей физиологическое отвращение к женскому молоку, и оно сразу ими опознается.

Этот синдром называется «кимоб» — таджики тщательнейшим образом скрывают эту черту своей национальной психофизиологии как некий закрытый для чужих элемент.

Я приходил к нему пить чай и слушать.

Он выходил на меня в 1990-е годы, когда пытался уйти из Таджикистана в Москву. Его тогда преследовали. Он провалил какой-то бизнес-проект и остался должен большую сумму денег. Он спасал свою дочку, удивительную красавицу, которую поймали на перевозке наркотиков, по-моему, в Москве, но это уже поздние дела.

Но тогда, в 1986 году, он был на коне. В 1988 году, уже под занавес, он был приглашен референтом в ЦК таджикской компартии. Плюс к этому он занимался переводами Мухйиддина ибн Араби вместе с Шарифом Шукуровым, его дружком в Москве. Этот Шариф Шукуров, побитый оспой сын академика, суфийствуйщий проходимец, занимался «суфийским» искусствоведением. Они на пару переводили Мухйиддина ибн Араби.

Как-то Фарух мне показывал привезенную книжечку на арабском языке, изданную в ГДР в востоковедческом издании. Она называлась Kleinere Schriften.

Я его тогда спросил:

— Почему ты всё-таки решил переводить? Какая у тебя сверхзадача?

Ответ был его интересен:

— Жизнь проходит. Могила всё ближе. А мы ничего не сделали. Пока есть возможность по крайней мере сесть на хвост великому человеку.

В чем тут интерес? На столе у Фаруха стояла фотография из домашнего архива. Дед и Ленин. Дед в халате сидит, и имеет довольно-таки дикий вид. Кривая беззубая улыбка.

Садриддин Айни пишет, что хотя Джурабек Арабов надувал щеки и утверждал, что происходит от праведных халифов, и он — «Арабов», потому что он от арабов, но злые языки, пишет он черным по белому, говорят, что он никакой не араб, а еврей.

Это был my first intimation[230] относительно того, что с этими ребятами, — «шейхами, ведущими свой род» и прочее и прочее, — не все так просто. Меня во всём этом интересует рабочий сюжет для «следственного дела»: как «сшить дело» по тем или иным категориям населения? Я вижу, что тут есть правда, физическая правда. Вижу, что здесь схвачен нерв некой тайны. Мне доказательства поначалу не нужны, я их потом получу. Когда будет у нас возможность, мы возьмем пару проб на анализ…

Тот Таджикистан — бесконечно более сложный, чем нынешний. Если представить красивую только нарисованную картину и прижать к ней лист бумаги, то на нем отпечатаются кляксы. Нынешний Таджикистан — такой листок по отношению к Таджикистану прошлому.

Предыдущая главаГлава 41 из 52Следующая глава