К книге
Гейдар Джемаль. Сады и пустоши: новая книгаСАДЫ И ПУСТОШИ. Таджикистан
77%
САДЫ И ПУСТОШИ. Таджикистан
40

Из «Кащенко» я направился в Таджикистан. Отправился один, без моих тогдашних друзей, что стало провиденциальным, правильным поворотом событий, а если бы поехал в компании, я бы никогда не пережил моментов, предопределивших мою дальнейшую судьбу.

Ехал я на поезде с дешевым билетом, наблюдая за страной, разворачивающейся по обе стороны от железнодорожного полотна, покупая вяленую и солёную рыбу на станциях.

Как всегда, проезд по стране и взгляд на её пейзажи и на население не внушали особой эйфории. Я не чувствовал никакой симпатии к этому пространству, пока не доехал до среднеазиатских территорий. Там я ощутил свою глубокую сродственность с этим пространством.

Это был первый раз, когда я поехал в Таджикистан, — 1980 год. До этого я уже побывал в Алма-Ате, совершил переход сквозь заросли лесов на склонах Тань-Шаня, восьмидесятикилометровый переход на берег Иссык-Куля. Но это всё было не то. В тот раз со мной были посторонние люди. К тому же Кыргызстан не обладает тем сакральным вкусом, как Таджикистан, Памир. Хотя Иссык-Куль я очень люблю.

В Душанбе я направился по адресу на улице Клары Цеткин за известным всему Душанбе гастрономом «Гулистон». Город маленький: можно проехать на автобусе или на троллейбусе за полчаса или минут за сорок от поворота на аэропорт до вот этого «Гулистона». Там я прошел пешком вглубь дворов, отходящих от центральной магистрали, за цирком. Четырехэтажные многоквартирные советские блочные дома, от которых исходило бы мрачное уныние, если бы они находились не в Душанбе. Но Душанбе искупал абсолютно всё.

Перед подъездами сидели местные пенсионеры, внимательно оглядывавшие всякого входящего. Уже шла война в Афганистане, куда был введён «ограниченный контингент», и Таджикистан считался прифронтовой полосой. Я как-то это особенно не брал в расчёт, у меня тогда преобладало наивно-прекраснодушное, я бы даже сказал, расслабленное отношение к ситуации.

Я поднялся на второй или третий этаж, и мне открыл дверь полуголый человек с огромной бородой по середину груди, с правильными чертами лица, которые портил немножко безумный вид и совершенно сумасшедшие глаза.

Даже в его сумасшествии от него шла такая фальшь, как будто он играет сумасшедшего в провинциальном театре или на каком-то утреннике в любительской постановке. Меня, как человека опытного в вопросах сумасшествия, прошедшего большой путь, изучая сумасшедших непосредственно с 1967 года, можно сказать, работавшего неформальным психиатром, его поведение не обмануло.

Я понял, что этот человек является законченным, сложным и хитрым психопатом. Я представился другом Жигалкина. Тот, замявшись и поломавшись несколько секунд, сделал вид, что вспомнил, и пропустил меня внутрь.

Это была совершенно бомжовая люмпенская квартира с крайне бедной обстановкой и следами маргинального существования. Но у него оказалась очень интересная, очень приличная и яркая жена, которую звали, кажется, Надя.

Каландар[206] — это кличка, а так его звали Володя Иващенко. Он родился в Таджикистане, из казаков. Он был местным уже в третьем поколении: его прадед пришёл в Таджикистан со своей семьей году в 1890, и его родители родились в Таджикистане. Он принципиально отличался в своей модели отношения к таджикам. Таджикское пространство он любил — в отличие от всех остальных русских. Он был или пытался быть частью этого пространства. Он очень любил традиционный аспект вроде всяких дедушек. Меня он сразу назвал «дядя шейх».

С самого начала наши отношения сложились очень странно. Он стал пробовать на мне свои психопатические заходы. Надо сказать, что он был художником. Каландар закончил, или не закончил, художественное училище в Душанбе.

Его жену все называли Кая. Вновь приезжие считали, что это её корейское имя. Но у советских корейцев корейских имён не бывает, зато у них встречаются экзотические русские имена, — особенно у женщин. Можно, например, встретить Марфу, Пелагею — они все крещеные. И поскольку у них нет ощущения доминирующего паттерна, ощущения родины, они все называются странно. Если вы попадаете на корейское кладбище, то вы встречаетесь с Фёклами и Пелагеями, которых больше нигде не найдете.

Красивая, тоже выпускница художественного училища в Душанбе, со студенческих пор любила Каландара. У них было двое детей, второй только что родился. До этого у него была предыдущая жена, якобы выбросившаяся с балкона той же квартиры. Причем мне это все подробно рассказал в лицах сам Каландар: как он шел от «Гулистона», от остановки, этим двором, а там проход к подъездам расположен так, что балконы выходят на ту сторону, которая со двора не видна. И вот что-то заставило его заглянуть на ту сторону. Он подбежал, потом поднял крик, но она уже умерла. Он вывел меня на балкон, показал, откуда она кидалась.

Вся квартира была завешана его картинами. Я бы не назвал это мазней — скажем, провинциальное подражание Рериху, но со своими тараканами. В основном изображения гор со светотенями, намекавшими на проступающие физиономии, на игру пятен, образовавших какие-то лики. Его картины оставляли тяжелое впечатление. Он полагался больше на яркие контрастные цвета, скалы и снега.

Каландар был большой ходок в горы. Поскольку он являлся психопатом, усидчивостью не отличался. Пока он находился у себя в квартире, он изнывал и безумствовал от того, что ему хотелось в горы. Он собирался и быстро бежал туда. А когда оказывался в горах, то начинал сразу думать о жене и детях…

Когда я там появился, был октябрь. А октябрь — уже «не горное» время. И я Каландару говорю:

— Вообще-то я приехал, чтобы пойти в горы.

А Каландар долго мне показывал свои картины, внимательно следил за моей реакцией. Безумие его проявлялось в том, что он начал приставать к мне, что я являюсь колдуном и оказываю на него психическое воздействие. Я понял, что спорить бессмысленно, потому что ему нужно, чтобы я был колдун. Ну, колдун так колдун.

Я ему говорю:

— Давай, едем скорее.

Мы решили отправиться в зиярат[207]. Каландар спросил:

— Ты знаешь о Хазрати Бурхе[208], о его мазоре? Это одно из самых святых мест для суфиев Таджикистана.

В советское время ходила такая байка, что, если сходить семь раз в зиярат к Хазрати Бурху, это будет равно одному хаджу.

И мы вышли на дорогу…

Если ты хочешь в горы, то выбираешься на восточную окраину Душанбе, на трассу, которая ведет в сторону Хорога, Памира, Бадахшана. Большая трасса, по ней гоняли дальнобойщики. И ты там стоишь у обочины, голосуешь.

Мы вышли с рюкзачками. Кто-то нас игнорирует, проезжает мимо, кто-то говорит, что едет только до Обигарма. Но как-то удалось доехать.

По дороге Каландар нёс агрессивно-депрессивную хрень. В какой-то момент пришлось сойти и пересесть на «уазик» или «газик» и двигаться дальше, мимо Комсомолабада[209] в сторону села Тавилдара, от которого начиналось ущелье Вахиё, где находился мазор.

Там со мной произошло удивительное событие, которое изменило мою жизнь, стало совершенно необычайным фактором, повлиявший на меня радикальным образом. С этого для меня началось новое время.

Я впервые увидел гигантские объемы Памира. Это ещё была трасса. Справа простирались бездонные пропасти, ревел Варзоб. Мы ехали, слева шла сплошная каменная горная стена, вдоль нее плечо с шоссе, по которому мы двигались, далее обрыв вниз — и Варзоб. На другой стороне тоже плоскость и стена гор.

И вдруг слева горы расступились: я увидел расселину, от нее шла долинка, и эта долина была как будто другое пространство. Мы быстро ехали, но тем не менее у меня запечатлелся этот образ. По долине тек ручей, извилисто сверху вниз, и над ним стояло дерево с кроной. Возле него сидел мальчик, он набирал воду в кувшин. Когда я это увидел, внезапно мою душу охватило такое ощущение благодати и счастья, покоя, как будто я вошел в райское пространство. Я даже не успел понять в чем дело — мы уже проехали.

Забегая вперед скажу, что я потом много раз проезжал этим путём, и проходил раз за разом пешком это место — я примерно запомнил где это было. Там, дальше в стене, имелась ванночка, куда выходила труба с краником, из нее в небольшой бассейн капала вода. Можно было напиться, сделать омовение. Я отметил это. Я прошёл вдоль этой стены, просто щупая её, ведя по ней рукой, — никакой расщелины. Сплошная стена, причём даже подозрения не возникало на возможность расщелины: просто каменный скальный массив.

И я, конечно, вспомнил и «Зеленую дверь» Уэллса, где герой единственный раз очутился в саду за зеленой дверью, и его охватило неземное блаженство. А потом он ушел, потому что ему надо было куда-то, и всю жизнь он искал эту зеленую дверь, ходил мимо стены, и никогда эту зеленую дверь больше не встретил.

И вот я увидел эту расщелину, и потом много раз я проходил, ведя рукой по этой стене, и не нашёл даже малейшей трещинки.

Там, где этот мальчик набирал воду в кувшин, сидя под кроной дерева, был другой свет, свет другого измерения.

Потом я понял, что я увидел Махди, потому что Махди является некоторым, чтобы оказать им помощь. Как правило, это 12-14-летний юноша, реже 16-летний. Он является человеку, засыпающему в мечети: тот просыпается и видит юношу, выглядывающего из-за колонны или проходящего мимо.

Но я увидел его в таком обличим.

Мы поехали дальше, и я, конечно, сохранил в тайне это впечатление, но моя душа наполнилась неизъяснимой силой, неизъяснимой благодатью и чувством посвященности. Я понял, что прошёл какой-то порог, перешел на другой уровень духовной реальности.

Мы доехали до Тавилдары, спустились и пошли пешком вверх по долине Вахиё. Дошли до моста напротив Сангвори Боло, «верхнего» Сангвори. Сангвори означает «Каменное», то есть сельцо «Верхне-Каменное».

Там жил Олим Назри, странноприимец. Его, конечно, поставила советская власть не просто следить за водой: официально он мерил уровень воды в реке Киргизоб, кстати. Непыльная работенка, но думаю, он был связан с КГБ. Просто это понятно. Ему было за 40[210]. Семейный, с несколькими детьми. Ходил он в рваном халате. Но его неформальная функция — почему я говорю, что он был кгбешник, — состояла в том, чтобы принимать паломников, давать им переночевать перед тем, как перейти мост в Сангвори Було.

А там какие мосты? С помощью трактора через пропасть натягивались стальные тросы, и они закреплялись за валуны. Мощно, под валун вбивались ломы, державшие этот трос натянутым в предельном состоянии. Он, конечно, всё равно прогибался, идти по нему было далеко.

Так вот, два троса, на них кладутся дощечки, закрепляются проволочкой, ну и третий трос брошен сверху как перила. И длиной это всё будет метров 50 или 70. Ступаешь на эти два троса, они под тобой ходят ходуном, а внизу метров 30–40, как хороший многоэтажный дом. Внизу ревет вода Киргизоба, играющая булыжниками величиной с «Жигули» — они подскакивают, как бильярдные шары.

Когда я родился, у меня было кровоизлияние в мозжечок. И поэтому с момента рождения у меня были большие проблемы с высотой. Я испытывал головокружение от высоты и физиологический страх. У меня был такой эпизод, когда мой соседский друг Саша Козьменко заманил меня в разрушенный многоэтажный дом, где не было полов, — только перекрытия и обваленные лестницы, — и там он предлагал пройтись по перекрытию сантиметров 30 ширины. Сам он перешёл, и говорит: «Иди сюда». А меня просто парализовало. Но я же не буду ему объяснять почему. Нам тогда было по 10–12 лет. Да я и сам тогда не знал толком, почему я так переживаю высоту.

И вот в горах я победил этот страх. Даже два страха. Ещё у меня был страх глубины. Я смертельно боялся отплывать на глубину, превышавшую мой рост.

Я прошёл по этому мосту. Впоследствии я легко ходил по таким мостам, и более длинным и хлипким, да ещё с тяжелым рюкзаком. Ходил даже по канату, держась за другой канат и передвигаясь боком, как рак. В горах это обычное дело.

Позднее, в одну из наших вылазок Валера Блинов на месте, которое нам казалось совершенно ровным, падает на четвереньки и с круглыми глазами начинает ползти. А там просто склон и тропка едва заметная, но вполне достаточная, чтобы идти.

Мы остановились с Сережей Жигалкиным и спрашиваем его:

— Валера, что с тобой?

А он даже слова сказать не может, потому что то, что для нас просто тропка, для него космическая бездна, как если бы он вышел в открытый космос с «Аполлона» и с круглыми глазами смотрит на сияющие светила. Такое бываете людьми.

Кстати, Валера как-то привез с собой из Парижа складную палатку, умещавшуюся в зелененькую колбаску, и ледоруб. Вся его парижская горная экипировка досталась мне. Этот ледоруб спас жизнь Гюле.

Мы поднимались по почти вертикальной стенке, я шёл за Гюлей. Она соскользнула и стала падать вдоль стены прямо мне на голову. Я выставил вперед ледоруб…

За секунду до этого я не знал, куда делать следующий шаг, держался как муха. И вдруг она летит на меня, и я стал как бы частью этой стены — как каменный. Она со страшной силой обрушилась ногами в подставленный мной кетмень. У неё от удара посинели ноги: она же пролетела метров пятнадцать. У неё погас свет и отключился звук, её полчаса колотил озноб. У меня был такой выброс адреналина, что не заметил удара. Вот этот ледоруб спас её. Он висит в углу нашей прихожей, у него сейчас истерлась резина с рукоятки, и вообще он погнулся.

А тогда, в 1980, я переломил себя и перешёл через первый свой мост. Он упирался в площадку, от которой шла тропка, и по ней надо было забраться на довольно высокий берег. Мы поднялись, и нашему взору открылись поля, засеянные ячменем, и сакли, саманные домики.

Олим Назри дал нам возможность отдохнуть и поесть и вкратце рассказал какие-то байки про этот мазар.

Мне так и не удалось выяснить, что это за фигура Хазрати Бурх, к чему он относится, когда он жил. Но местное население было погружено в гештальт, в котором этот Хазрати Бурх был современником Моисея, но как бы вне времени. И он был любимцем Всевышнего.

Одна из сильнейших запомнившихся баек — о споре Хазрати Бурха и Аллаха. Спор был по поводу того, что не должно быть Ада. Хазрати Бурх говорил:

— О, Аллах, Ты создал совершенное творение, но в нём есть Ад и мучения, — и это огромный изъян, это язва. Раз есть Ад, то лучше бы Ты вообще его не создавал. Оно стало бессмысленным. Ты должен Ад закрыть.

— Нельзя, — отвечал ему Аллах. — Потому что это наказание для грешников, для неправедных.

— Нет, этого не может быть, потому что именно наличие наказания создаёт неправедных. Не наказание существует для неправедных, которые сначала грешат, а потом подвергаются наказанию, а сам принцип наказания порождает тех, кто потом под это дело подходят. Закрой — и тогда не будет грешащих.

Всевышний отказался выполнить просьбу Хазрати Бурха. И тогда Хазрати Бурх обиделся, повернулся и ушёл. Сказал, что больше разговаривать со Всевышним не будет. Но Всевышний так любил Хазрати Бурха, что отправил за ним вдогонку Хазрати Мусу, поручив ему вернуть Хазрати Бурха.

Муса догнал его и говорит:

— Ну нельзя же так. Ты же всё-таки с Богом говоришь. Ты чего вообще?!

— Нет, если внутри творения будет Ад, то я не разговариваю с Творцом. Не должно такого быть.

Муса его уговаривал и убеждал — не мог же он вернуться, не исполнив повеления Всевышнего. Умолял- умолял… Тогда Хазрати Бурх вернулся к Творцу и опять спрашивает:

— Ну что, не закроешь?

— Давай договоримся так, — Отвечает ему Всевышний. — Я буду его закрывать один раз в…

И дальше назвал какой-то день, в пятницу, допустим, какого-то месяца. Тогда Ад будет закрываться и творение будет становиться абсолютно совершенным, без Ада, все будут выпускаться, но только, допустим, раз в году. Или раз в 10 лет. И Хазрати Бурх был вынужден согласиться — нашли компромисс.

Эти люди, всё это рассказывавшие, не знали, когда жил Моисей. При этом они говорили «послал Моисея». Они не знали, что Муса (мир ему) жил за 1300 лет до рождества Христова. Для них всё было вневременно: события с Хазрати Бурхом происходили в виртуальной вневременности, как мифы Древней Греции. Вечная коллизия между архетипическими фигурами.

Про то, как этот мазар открылся, также ничего конкретного узнать было нельзя. По другой легенде, якобы 100 или 150 лет до этого охотник заснул, потом его змея укусила, он нашёл кувшин и так далее. Я не очень хорошо помню.

Но концов нельзя найти в принципе. Есть только мазар, который любил весь Таджикистан, и туда шло паломничество. В летние дни до 70 паломников проходили через Олима Назри, и каждого он как-то привечал, кормил, оставлял ночевать. Каждый ему оставлял какие-то деньги.

Олим Назри, возделывавший к тому же свои поля с ячменём, был, наверное, рублёвым миллионером. А тогда рубль стоил дороже доллара. Но ходил он в рваных халатах. Когда его бритоголовые дети приносили нам чай с сахаром, они смотрели голодными безумными глазами на этот сахар, как на высшее лакомство, не смея до него дотронуться. Они были одеты в старые рваные сержантские мундиры Советской армии со споротыми погонами, совершенно заношенные, нищенские. Питались они черствой лепешкой, чургот (типа мацони), сахар для них был супер лакомством. Мы им потихоньку давали этот сахар, чтобы отец не видел.

Мы переночевали у Олима Назри и пошли дальше. Сначала по лугу с высокой травой, мешавшей идти. Луг сокращался-сокращался, образовалась тропа между пропастью и каменной стеной. Сомневаюсь, что там прошёл бы ослик — хотя, говорят, некоторые проходили.

Мы шли, я держался за стеночку, и вдруг эта тропка привела нас в удивительное пространство. Это был второй удар после видения мальчика с кувшином.

Я напомню, что стоял поздний октябрь. Уже шли дожди. Где не было камня, там краснозём уже плыл.

И вот — гигантская береза, а вся площадка под ней усыпана желтыми листьями. Местная горная береза по- таджикски называется «тъуси». Эта береза была такой, что на её срезе могла бы разместиться небольшая комната метра три-четыре в диаметре. Она, конечно, была высокой, но по сравнению с чудовищностью её толщины это было не особо заметно. Высотой она была метров 20, может быть 30. Самым замечательным была её крона, потому что от неё исходили стволы по полметра, по метру в диаметре. И эта крона накрывала всю поляну сверху[211]. А поляна была приблизительно сотку или две. И на этой поляне сбоку стоял маленький глинобитный мазар — прямо на самом краю пропасти.

Край уже осыпался, глинобитный мазар был стянут с помощью каких-то невероятных ухищрений стальным канатом, удерживавшим его от того, чтобы не рассыпаться. Купол у мазара из листового железа, из жести, ослепительно сверкал белым серебряным светом. Мазар длиной метров пять, шириной метра три, с маленьким условным минаретом, поднимавшимся башенкой. Он тоже был перевит канатами. Рядом хибарка, сарайчик, внутри которого хранились керосиновые лампы, соль, спички, чуть-чуть керосина, мука и замшелые черные казаны.

Ощущение было совершенно потрясающим от этого дерева, от этого стянутого канатами глинобитного сооружения.

Я там помолился, что для салафитов было бы просто предельным вызовом, шоком и оплеухой — молитва на мазаре. Но для меня мазар играл совершенно специфическую роль. Это был визит к тайной, внутренней сущности смерти. Это не был визит к «святому» — тем более какому-то «вечному» святому, — не к тому образу, центру, «излучающему баракат» и могущему чем-то помочь.

Это был визит к центру, в котором концентрируется смерть как здесь-присутствие чёрной ночи, присутствие чистого негатива, находящегося по ту сторону всяких сравнений, аналогов. Смерть как знак Бога — вот здесь она концентрируется, на мазаре, который не является простой могилой. В простой могиле лежит человек погибший, а не умерший.

В «Ориентации — Север» я написал, что есть абсолютная разница между гибелью и смертью. Гибель — это разрушение феномена извне, а смерть — это то, что приходит изнутри, обнаруживает себя изнутри, потому что смерть — это сознание, в отложенном виде являющееся смертью, пока ещё человек не умер, смерть — это его сознание, его здесь-присутствие. Смерть — это неподобие ничему. Она работает как сознание, будучи помещенной в пока ещё действующее тело.

Этот мазар был для меня центром смерти, но при устранении человека, когда смерть обнаруживала себя в своём чистом виде, безотносительно к тому, кто умер.

Я был настроен и воспринимал эти места вне того контекста, в котором ваххабиты или суфии их воспринимают.

Мы помолились, хотя я не знаю, молился ли Каландар на самом деле. Он делал вид, что тоже молится, у него была какая-то нью-эйджевская идея подключения к каким-то энергиям.

Потом нам захотелось есть, мы развели костерок, поставили казан и стали готовить атолу.

Атола — мучная похлебка, главная еда таджикских дехкан. В раскаленный казан ты сыпешь муку, начинаешь растирать ее по горячей поверхности без соли и масла. Мука становится коричневой, и ты чуть-чуть подливаешь воды. Когда эта штука превращается в клейкую липкую массу ты опять подливаешь немного воды, опять мешаешь. В конце концов ты доводишь это всё до похлебки и ешь. Ни соли, ни масла — просто мука, обжаренная в казане и разведенная с водой. Скажу честно — это посвятительная еда. Это еда, вкуса которой я не помню, но я знаю, что это был вкус неба, вкус рая, потусторонний вкус.

Но самым мощным ударом было то, что я вдруг осознал, что нахожусь на поляне, усыпанной в несколько слоёв золотыми листьями.

Дело в том, что я прошёл большую школу герметизма, и знал, что такое Terra Foliata, «земля, усыпанная листьями», — тема, присутствующая у определенной школы герметиков. Это попадание в другое пространство, характерной чертой которого являются золотые листья, покрывающие землю. Есть такое изречение, встречающееся, кажется, у Роберта Фладда: «Тот, кто знает Terra Foliata, может забросить все книги, а тот, кто не знает Terra Foliata, никогда не научится читать»[212].

И вдруг я осознал, что нахожусь на этой Terra Foliata, которая для меня всегда была метафорой. Вот она, реальная Terra Foliata, — рядом с этим мазаром, под этим невероятным фантастическим деревом, ничего подобного чему я не видел.

Вот эти два момента соединились.

Когда я увидел мальчика в расселине, я ещё не знал, что эту расселину не найду, что её нет. И вот эта поляна с деревом и с этим мазаром…

Я зашёл внутрь. Там была гробница около шести метров длиной и двух шириной. Она была покрыта белой тканью. Я прочитал Фатиху, на коленях произнёс дуа.

Когда мы шли назад, меня так переполняли чувства, что я скандировал Фатиху. Я как будто летел по этой тропинке, по которой незадолго до того едва мог ступить, держась за стеночку. Каландар корчился, его это вгоняло в чудовищную ломку. Он шёл впереди меня, и его ломало. Мы возвращались в город, и остальное уже было неважно. Поймали попутки, на перекладных кое как добрались.

Меня переполняла внутренняя тайна, которую я никому не рассказывал, — ощущения от мазара и ощущения от просвета в каменной стене, где мне открылось совершенно иное пространство.

Когда я встречаюсь с концептуальностью mundus imaginalis[213], я знаю о чем идет речь — я пережил встречу с ним. И когда это завершилось приходом на мазор Хазрати Бурха, я понял, что я получил посвящение.

Через некоторое время был мой день рождения. День рождения я отмечал на квартире Каландара. Были я, он, Кая и приехавшая из Кургана бабушка Каландара — тихая старушка с большой бородавкой на щеке.

Каландар сделал шикарный плов.

Кроме художественной школы Каландар ещё учился в мореходке где-то в Ростове — причём он учился там на кока. И он действительно обладал большим талантом. Насколько он был плохим художником, настолько он был совершенно гениальным поваром.

Мы сидели на полу, разложив достархан, бабушка — поодаль в некоем подобии кресла, стоял полумрак, нашу скромную трапезу освещала скромная лампа. Было очень тихо, и даже Каландар вел себя спокойно, хотя он был демоном во плоти. И вдруг я подумал: да ведь мне исполнилось сейчас 33 года. Шестого ноября 1980 года.

Земную жизнь пройдя до половины,

Я очутился в сумрачном лесу,

Утратив правый путь во тьме долины.

Каков он был, о, как произнесу,

Тот дикий лес, дремучий и грозящий,

Чей давний ужас в памяти несу![214]

Некоторое время я ещё пробыл там, а потом, заряженный этим ощущением, уехал в Москву. Но прежде чем уехать, я должен был взять с собой «аманаты» — некие залоги. И что это было?

Во-первых, я побывал на странном базарчике через остановку от «Гулистона». Базарчик располагался на пустыре за домами, за невнятной забороподобной преградой. Там продавалось вообще непонятно что.

Я купил там отрез полусинтетического брезента на штаны — зеленого с золотом цвета. Когда этот брезент намокал, он стоял колом. Но мне он понравился из-за своей плотности. И я решил, что буду носить штаны из этого брезента.

Вторым аманатом стали касы[215] из грубой керамики. Я купил 12, а может быть, даже 24. Достаточно хрупкая, плохо пропеченная керамика, раскрашенная традиционными узорами. Белый и черный узор по бежевому фону. Тащить это с собой было мукой мученической, но я всё-таки утащил этот пудовый отрез и касы, каждая в полкило. Всё это предстояло провезти в поезде, и я провез.

Из отреза несколько позднее мне сшил штаны Гулливер — известный хипповский мастер. Потом Гулливер погиб в горах. Лена Зеленая, которая была с нами на Иссык-Куле, стала после смерти Гулливера подругой Мити.

Лена Зеленая и сейчас есть, она подруга моей жены Гюли. Через Лену я отрез сдал Гулливеру, он снял с меня мерку, сшил штаны, я их носил долго — может быть, пару лет. Летом была проблема: когда я потел, синтетический брезент становился подобным жестяному доспеху. Штаны плотно охватывали ноги вверху. Но ничего, мне нравилось. Носил их только в Москве, в Душанбе не брал.

Я очень долго пользовался этими чашами, но потом они мало-помалу побились. Последняя дожила до конца советской власти, а может даже и перешагнула за 91-й год, хотя они были очень хрупкими.

Это были два аманата моего первого путешествия в Таджикистан.

Предыдущая главаГлава 40 из 52Следующая глава