Когда я узнал, что я азербайджанец, счастью не было предела. Пока мне внушали, что я русский, чувствовал, что живу в Мордоре, где солнце не светит, вокруг серо-кисельная слякоть, перманентная зима, ходят уроды, к которым я какое- то имею отношение, но очень этого не хочу. Когда мне сказали, что я — азербайджанец, понял, что я сказочный принц, случайно попавший в чужую страну.
Мой отец — человек, убежавший от своей семьи. Его семья — азербайджанская номенклатура. Причем и в царские времена она принадлежала к определенному «руководящему» слою.
Мой азербайджанский дед Шамиль Мирзоев[6] родился задолго до начала XX века. Умер в 1968 году, когда ему было около 80 лет. В 1917 ему было тридцать. Когда я с ним реально стал общаться, ему было 74. Но он не был похож на 74-летнего. Когда мы уже гуляли по набережной в Баку, он был на шесть лет старше меня нынешнего. Дед и выглядел старше.
Это был очень реальный, энергетический человек. Хотя он был выброшен отовсюду, отсечен, изолирован, к нему на улице подходили люди. Руку не целовали, как Эрдогану, но курбеты делали. А он просто шел с палочкой, в шляпе, и с разных сторон к нему подходили и говорили что-то приветственное. Он даже не особо обращал внимание.
Он принадлежал к близкому окружению Багирова, которого расстреляли. Деду повезло: он не состоял в партии, и его просто выгнали без пенсии. Если бы был членом партии, то расстреляли бы. До 1917 года дед — один из руководителей Карабахского уезда, в последующем он входил вместе со своим отцом в состав карабахского совета — «Карабах шурасы». Короче говоря, он заправлял этим делом.
В мусаватское время дед — один из молодых руководителей Карабаха, принадлежавший к старой карабахской семье, которая всегда Карабахом если не правила, то была в верхнем слое, определяла его судьбу.
Дед — мусаватист, а его брат — офицер мусаватской армии. Такие люди — что называется «дворянство» — непотопляемые персонажи. Когда кончился Мусават, его брат, не последний офицер, оказался на комиссарских курсах и стал красным командиром.
В мусаватское время дед хорошо знал Багирова. А Багиров, как известно, был сотрудником мусаватской разведки, как и Берия. Их обоих расстреляли. Берию дед тоже знал хорошо, а Багиров у него бывал дома при Мусавате. После окончания Мусавата как-то так оказалось, что «товарищ Тарелкин пошел впереди прогресса»[7]: Багиров якобы всю дорогу создавал большевистские организации в Закавказье. Первым, кого он привлек в свой аппарат, был мой дед.
Дед прошел большой интересный путь в этом направлении. В 30-е годы он возглавлял борьбу с бандитизмом в НКВД Закавказской республики. Тогда это все сидело в Тифлисе — столице Закавказской республики. Мой отец учился в тбилисской школе. У него сохранились тбилисские воспоминания из детства.
Во время войны деда назначили военным комиссаром Карабаха. После войны пошел по линии Верховного суда. Он занимал пост председателя Верховного суда республики.
И вдруг — раз! — переворот, расстрел Берии, расстрел Багирова. На этом все кончилось. Хорошо, что деда не расстреляли.
Дед Шамиль плохо говорил по-русски. И писал по-русски тоже не очень хорошо. Он учился еще арабской каллиграфии, поэтому русские буквы напоминали у него электрокардиограмму. Правда, арабского языка не знал. Но знал немецкий. Он учился еще при царе в школе, где преподавали немецкий язык, — учился в светской школе почему-то в Грузии. В его библиотеке в Баку преобладали немецкие книги. Потом азербайджанский язык перевели на латиницу, и мой отец уже учился на латинице. А для следующего поколения ввели кириллицу. Три поколения писали разными шрифтами. Поэтому я деду иногда помогал составлять и писать письма.
Я активно учил азербайджанский с его помощью и помощью отца. Изучал азербайджанский язык и в Москве, где у меня была большая библиотека. Все книжки, которые были у отца, типа «Родной речи» и «Хрестоматии» на азербайджанском языке, я вывез в Москву еще в 12 лет. Читал азербайджанских авторов. Дед меня поправлял, отстраивал мне произношение. Сестренка Гюлй, внучка деда, меня ругала, говорила, что у меня все плывет, как тесто. Сама Гюли, кстати, поступила в персидскую школу и изучала фарси.
Пока дед был наверху, его дочь Шукюфа успела стать первым доктором философии в Азербайджане.
Будучи юной девушкой, ходила в любимых ученицах Гейдара Гусейнова, знаменитого азербайджанского философа советской эпохи. Он был ее научным руководителем. Гейдар Гусейнов, академик, президент Азербайджанской Академии наук — автор концепции, согласно которой наш дагестанский имам Шамиль считался героем национально-освободительной войны против царизма. Великая кавказская война 1817–1864 годов трактовалась как национально-освободительная, и имам Шамиль выражал борьбу народов Кавказа против царизма.
Но случилось так, что в конце 30-х и особенно после войны концепция Шамиля изменилась. Товарищ Сталин решил, что имам Шамиль не герой национально- освободительной борьбы, а английский агент и шпион Османской Турции. Изменилась концепция, и Гейдар Гусейнов повис в воздухе, потому что его идея сделалась «суперреакционной». И, как говорят, он застрелился в своём кабинете. Это было в 1950 году.
Никто, конечно, не верил в его самоубийство: все понимали, что к нему зашли «вежливые люди», застрелили его и ушли. Потом белые как снег секретарши и секретари сказали, что он сидел за закрытыми дверями, когда они услышали выстрел. Но все знают, что он не застрелился[8].
Тетя моя, не будь дурой, поменяла свою позицию. Снявши голову, по волосам не плачут. Научный руководитель ушел из жизни.
Она пошла дальше в рост. Вышла замуж за Фуада Абдурахманова[9], знаменитого скульптора, основоположника азербайджанской монументалистки — ученика то ли Шадра, то ли Коненкова, то ли всех их вместе, — автора знаменитого гигантского изображения Низами в центре Баку. Все исполинское, что есть в Баку, сделал Фуад Абдурахманов. Это был человек под два метра ростом, огромный, похожий на тюленя, очень темный, черноволосый.
Фуад был центральной фигурой среди скульпторов. Они с моей тетушкой, по мнению свободного диссидентско- богемного пространства, наложили страшную тоталитарную печать на всю республику. Я слышал, что этот тандем напоминал что-то вроде пары академика Юдина с академиком Митиным в философии плюс Минц. Страшные ребята[10].
Правда, в бумагах другого деда, по материнской линии, я находил документы, говорящие о том, что мой отец и тетушка Шукюфа, будучи молодыми людьми, издевались над советской властью и над советскими руководителями. Но одно другому не мешает.
Фуад спас мне жизнь.
Как-то мы с ним и его дочкой от первого брака пошли гулять и купаться в Каспийском море. А я плавать совсем не умел, но очень дочка его мне нравилась. И я возьми да и прыгни в воду со скалы. Тут же пошел ко дну. Сначала он не хотел верить в то, что это происходит. Я тоже долго сопротивлялся чтобы позвать на помощь: она-то сидела наверху. Когда уже третий раз ушел вниз, крикнул: «На помощь!» А он не понимал, что всё по-настоящему. Но когда я снова позвал на помощь, он прыгнул в море, как огромный морж, и вытащил меня. Мы возвращались на дачу, я чувствовал горячий стыд, что повел себя так по-дурацки. Мне было 14 лет. На даче был бассейн, и вокруг него низкая стенка. Когда мы пришли, на парапете лежала дохлая птица. Дочка Фуада подошла и сказала: «Ой, птичка мертвенькая лежит». И я с облегчением подумал: «Боже, какая дура». И тут же потерял к ней интерес.
Шукюфа вышла за Фуада, родила дочку Гюлй. Сама доросла до заместителя президента академии наук и при странных обстоятельствах умерла очень рано, в начале 80-х. Но Гюли считает, что ее убили. Фуад Абдурахманов умер еще раньше.
Тетушка Шукюфа-ханум была очень яркая. Она как бы «будила чувства». Не красавица, рыжеволосая, сероглазая, скуластая, с твердым лицом, твердо очерченными губами, с властным жестким характером. Такая монгольская ханша. Её в семье звали «монголкой». Любопытная женщина. Моя мать тоже была скуластой, но лицо ее более деликатное, более женственное, чем у Шукюфы.
Я был на её защите докторской степени в Москве. Подумал тогда, глядя на нее: какая интересная женщина. И не высокая, и фигура у нее такая монгольская, коренастая. Но что-то было в ее густых темно-рыжих волосах, в ее серых глазах, высоких скулах… Какая-то «правильная» жилка. Женщина из той породы, для которой государственная власть — она же личная — важнее родственников и детей. Которая живет не интересами женщины, а интересами истории, интересами власти. По своей сути Шукюфа была ханшей — из тех, кто выбирает, кого из своих трёх-четырёх сыновей оставить в живых, а каких убить, чтобы пресечь борьбу за власть. У нее не случилось в жизни такого выбора, но по своей закваске она могла бы стать «решалой» женского рода в шатре в кочевом роду.
То, что она находилась в институте философии, ей самой было странно. Но другого варианта у нее не случилось. Она добралась до заместителя президента академии наук в Азербайджане, будучи женщиной. Наверняка затоптала и съела кучу народа на своем пути. И я не удивлюсь, если ее дочка Гюлй права, что мать убили. Но Гюли неуравновешенная особа — доверять ей нельзя.
Отец мой был моложе своей сестры, моей тетки, и совершенно другой человек. Он вообще не хотел связываться со всей этой ерундой — властью, политикой, государством. Но он вполне реализовал себя и свою карьеру.
Человеком он был очень мудрым в плане эскапизма, прирожденным аутсайдером. И он не хотел иметь ничего общего с историей семьи.
В 16–17 лет отец убежал в Москву и поступил в Суриковский институт — он тогда назывался как-то иначе. Когда учился в Суриковском, он на какой-то молодежной вечеринке встретился с моей матерью.
Отец обладал необычайно красивой внешностью. Точеное лицо, вьющиеся темные волосы, голубые глаза. У всех моих родственников в нашей семье по отцовской линии глаза голубые или серые. Я никогда не видел таких странных голубых глаз, как у моей бабушки с отцовской стороны, — его матери Гюлй (мою двоюродную сестру назвали в ее честь). Она уже сильно болела, когда я ее узнал поближе. Говорила только шепотом. И держалась очень тихо, старалась быть в тени. У нее сохранился удивительно пронзительный взгляд. У моего отца и у его сестры — светлые глаза. А у дочери тети черные глаза, потому что тетка вышла замуж за Фуада Абдурахманова, брутального смуглого человека невероятных размеров, невероятного роста, — он внешне соответствовал своим идеям скульптора-фундаменталиста.
В Баку я приезжал на дачу деда в Мардакане. Хороший дом, но ничего общего с Валентиновкой. Минималистская сакля, сложена из дикого камня, — сакля в буквальном смысле слова. Два прохладных помещения. Вокруг огромный участок, песок с дюнами, инжир, какие-то кусты. Метрах в пятидесяти от веранды валялся деревянный столб с белыми фарфоровыми изоляторами. А у нас была гора оружия, множество винтовок, в основном малокалиберных. Как-то отец выбрал одну. Сначала он долго ее чистил от ржавчины, приводил в порядок. Приезжая из города, привозил с собой коробку патронов, — в те времена их можно было купить свободно.
И мы с ним лежали в сделанном нами из бархана огневом рубеже и стреляли по этим изоляторам. И время от времени был слышен звон, напоминающий звук лопнувшей струны, когда пуля попадала точно в изолятор. Она его не разбивала, конечно: фарфор был толстый. Кайфовое развлечение — одно из наших любимых на даче.
На даче и в бакинской квартире было много неожиданного. Квартира деда в дореволюционном доме вообще напоминала напоминала пещеру Али-Бабы. Три комнаты и большой холл: улица Лейтенанта Шмидта, дом 8. Лестница снаружи. Гигантские комнаты с толстыми стенами, окна закрывались тяжелыми ставнями. Огромное количество пылящихся книг — найти среди можно было все что угодно…
Однажды я залез за сундуки, и на меня свалилась настоящая кривая сабля. Не то, что сейчас делают, а боевая, мощная и очень тяжелая, с рассохшейся ручкой. Я начал ей махать и чуть люстру не разбил.
Кинжалы кавказские — признаться, и дома в Москве, на Мансуровском[11], подобного добра хватало, поэтому ничего особо удивительного для меня среди тамошних сокровищ не было. Но оружие я любил с детства.
Мне был один год, когда меня привезли в Карабах, — но ничего не помню. Знаю, что мать там наслаждалась верховой ездой: у нас были конюшни, мать седлала и выезжала.
Там были карабахи[12], привезенные то ли братом деда, то ли приемным сыном деда. Все — военные, участвовали в оккупации Северного Ирана во время войны: когда в 1941 году туда вошли советские войска, Азербайджан был активно задействован, поскольку оккупировался Иранский Азербайджан. Оттуда кто-то из них вывез шахских карабахов, попросту «империалистически» ограбив конюшни. Лошадей держали в нашей семейной конюшне. Мама брала лошадь и утром уезжала в карабахские холмы. Отец рассказывал, что местный народ пожимал плечами. В 1948 году было немного непривычно видеть молодую девушку в галифе и сапогах, которая седлает лошадь, выводит ее и галопом мчится в холмы.
Потом налетела московская бабушка и утащила меня из Карабаха. Наверняка она потом думала, что именно там я подхватил полиомиелитный вирус. Хотя полиомиелит свирепствовал как раз в Москве.
А Карабах для меня свелся к этюду моего отца, который в свои 16 лет нарисовал руины нашего старого дома, существовавшего до 1918 года. Нарисовал в пастозной густой передвижнической манере. Сейчас в голове только синесерое пятно. Рисунок висел у нас на даче, напротив моей кровати. Засыпая, на него всегда смотрел. Поэтому связь с Карабахом у меня была постоянная — виртуальное напоминание всегда крепче, глубже проникает в сердце.