В принципе, если исследовать схемы и культурные паттерны, которые жили в нашей среде, я бы сказал, что это энциклопедия пост-постмодерна. Смысл всего, о чём мы говорим, в том, что в определенное время, в определенном месте имела место предельная концентрация человеческой драмы, диалектики человеческой драмы.
Я для себя в своё время это сформулировал так.
Кризис человека идёт очень давно. Есть три аспекта этого кризиса: кризис человека, кризис разума как кризис описания, и кризис общества.
Кризис человека — наиболее важный и наиболее интересный, потому что человек выстроен на системе безусловного противоречия, внутреннего конфликта. Он является носителем языка, который необходимо содержит в себе финалистские прозрения, финалистские смыслы. Человек обладает некой частицей в себе, которая делает его виртуальным оппозиционером всему сущему. При этом он является куском этого сущего. Не в том смысле, как Достоевский говорит — «Здесь Дьявол с Богом борется», — потому что у человека нет никакого Бога, его «бог» — Бытие, а Бытие на деле и есть Дьявол.
Страшная ложь человека заключается в том, что это внутренние, оппозиционные конфликты одного и того же. Представьте себе воду, которая имеет три агрегатных состояния: лёд, вода и пар. Условно будем считать, что лёд — вещество, материя, пар — дух, а жидкое состояние — диалектическая связь феноменологии, в которой прокручиваются разные состояния. Но все это одно и тоже. Человек не может вырваться за пределы этого треугольника, потому что если он обращается к духу, то он по необходимости обращается к третьему агрегатному состоянию — условно говоря, к пару. Значит, ситуация тупиковая — либо лёд, либо пар.
Если треугольник поднести перпендикулярно к зеркалу, его отражение дополняет наш треугольник до квадрата. Вот так же берем три состояния воды — пар, лёд и воду — и подносим его к зеркалу. У нас получается новое состояние. Это состояние не активное, но виртуальное, иллюзорное. Это иллюзорная оппозиция всему целому, но человек понимает, что что-то есть. Точнее, человек чувствует, что он погружен в чистый фальсификат. Он кружится в трех состояниях, но не может схватить четвертое, потому что четвертое состояние выводит его на другую плоскость, на другой уровень.
Кризис человека заключается в том, что он становится заложником абсолютной лжи. Он думает, что это дух, или что это вещество, или что это разум, но всё — субстанция, некая протяженность. Объемлющая субстанция. Материя — это субстанция, множество — это субстанция.
Не субстанция — это эссенция, точка, которая противолежит гомогенной бесконечности. Он не может её схватить, не может её контролировать. Он может «подозревать» о ней. При этом его борьба с «подозрениями» или зависимость от этих «подозрений» составляет борьбу на ровном месте.
Сизиф постоянно толкает вверх камень. Он возгоняет воду из состояния льда до состояния пара. Потом всё опять скатывается до состояния льда. Это идёт и идёт, и не имеет шансов на прорыв. Это кризис — кризис человека.
Дальше ещё интереснее. Нам удалось ввести максимальную концентрацию метафизического кризиса в реальном пространстве вокруг себя, в нас самих. Мы создали это пространство как лабораторию исследования кризиса человека. Это пространство — суперконцентрация кризиса как главной проблемы человеческой реальности.
В чем состоит сам кризис? В фундаментальной взрывной неадекватности: «дважды два — пять», или «дважды два — три». Человек не равен самому себе. Но это была бы пошлая и банальная мысль, если бы она произносилась с «позитивным» акцентом в том смысле, что «человек — это то, что перешагивает через себя, человек — это то, что преодолевает себя, человек — это то, что звучит гордо», и так далее. Но суть кризиса в том, что имеется в виду смерть человека, — «палец, повернутый к земле».
Я вижу эту диалектику как трехходовку.
Вот Федор Михайлович Достоевский создаёт пространство, в котором Кириллов говорит, что «умрём и будем как боги». Ницше говорит «Бог умер» — и это ответ Достоевскому. А мы говорим: «Человекумер. Там, где умирает человек, там начинается Бог». Смерть человека, реальная смерть человека — это очевидное полагание божественного как божественного вне контекста Встречи.
Любой мистик исходит из того, что божественное — результат встречи совершенного с несовершенным. Но в данном случае нам не нужна эта ситуация, не нужна встреча, не нужна главная программа искупления.
Сущность религиозной мистики заключается в том, что совершенное, которое ни в чем не нуждается, которое безусловно включает в себя всё, завершает всё, является равновесием всех смыслов, всех направлений. Казалось бы, это и есть божественное, — но это не так. Божественным является то, что несовершенство принято совершенством как равноправная пара. Иными словами, Бог невозможен без «брачного союза» совершенства и несовершенства. Несовершенство принято в этот союз.
Надо понять, что религиозный мистицизм, основанный на этих «объятиях» совершенного и несовершенного, на создании «брачного союза» — ложь, абсолютная ложь. То, что религиозные мистики называют «богом», «возникновением божественного», — это мельтешение в отхожей яме Бытия, это анти-Дух, анти-Мысль, анти-Провидение. Вот именно поэтому все эти аятоллы и прочие мэтры говорят: «Если Друг сделает так, как я хочу, то мы пожелаем жаркое пламя и соломенную циновку».
Идея замыкания до полного цикла, замыкания до полноты, последняя тайна заключается в том, что совершенство становится истинным совершенством только тогда, когда оно дополняется несовершенством как отдельной реальностью, без которой совершенство бессмысленно. Это краеугольный камень, отброшенный строителями за ненадобностью, но именно он ложится в основание купола, ключом, замыкающим купол. Эта та форма, благодаря которой купол стоит.
Вся суть религиозного мистицизма состоит в том, что несовершенство является необходимым дополнением для совершенного. Совершенное без несовершенного — ничто. «Бог» — это нераздельный союз совершенного и несовершенного. В этом суть христианства, суть обожения, суть всего.
А мы говорим, что всё это — ложь. Потому что сама идея совершенного и несовершенного, их диалектика, их глорификация через возгонку того и другого, — полная фальшь.
Человек должен умереть. Но не в смысле Ницше — не для того, чтобы родился сверхчеловек. Он должен умереть для того, чтобы освободить своё сознание как точку оппозиции всему.
Когда человек умирает, с этого начинается Бог. Но не в смысле религиозных мистиков, которые мыслят в категориях «совершенной полноты», «несовершенства». А Бог, понятый как Тот, Кто творит для того, чтобы показать, что всё, что есть, что всё, что сотворено, является выражением Его сокрытости. Это противоположная идея тому, что всё вокруг нас свидетельствуете Боге. Что птички чирикают и возносят Ему хвалу, змеи шелестят раздвоенным язычком и возносят Ему хвалу и тому подобное.
Этот «триптих» — Смерть, Сознание, Невозможность, — вот антитеза Бытию. Смерть, Сознание, Невозможность — одно и то же, просто разные аспекты.
Смерть — та бездна Невозможного, которая находится за пределами возможности постановки вопроса о ней.
Искра этой смерти, которую человек носит, пока жив, есть сознание как точка оппозиции всему, точка несовпадения ни с чем. Благодаря сознанию человек может свидетельствовать. Свидетельствование и есть несовпадение оппозиций, чистое несовпадение. Martiris — это мученик, шахид — это свидетель и в то же время мученик, свидетель и мученик одновременно. Почему? Потому что сознание — это рана, источник боли для Бытия, травма. И Бытие непрерывно стремится травму залечить, залить бальзамом.
Это происходит на всех уровнях — начиная от простого ханыги в среднерусском городке и кончая золотой молодёжью потерянных поколений. Всё построено на эскапизме, люди хотят бежать от травмы сознания.
А мы создали абсолютную концентрацию противоположного: идти в травму сознания, раскрыть тайну сознания как предельное состояние. Сознание как травма, как невероятный источник боли.
«Там, где мы, там всегда центр Ада», — говорил Головин.
Именно этот акцент делал всё таким значимым и важным, и Нимфетку, и Попова, кого угодно. Все становились участниками мистерии. Все принадлежали к очень специальному кругу. Например, ты смотришь на Нимфетку[189]и видишь, что девушка пошла по плохой дорожке. Красивая, нежная, но гопница. А ведь она — невестка крупного советского писателя, писавшего о сопротивлении японцам на Дальнем Востоке, «Сердце Бонивура». Довольно мистическая вещь, кстати говоря. Кого ни возьми — все участники были на уровне, кто-то на высоком.
Несколько человек составляли ядро, эксклюзив — Мамлеев, Головин, я и в какой-то мере Степанов. Но дальше шли уже десятки людей. Они появлялись и исчезали как тени, но у каждого из них была своя миссия и своя роль. Арлекин, Панталоне, Коломбина. Кое-кто конформистски понял, что стать наследником Южинского, — беспроигрышный вариант, золотая монета, что надо сесть на это наследие, объявить его своим, и быть просто его директором-распорядителем.
Главное, что следует понять: мы превратили концепцию кризиса в непосредственный источник энергии. Мы «топили» этим кризисом наши энергетические механизмы.
Мамлеев, который создал максимально деструктивное, инфернальное пространство, побывав в Штатах, превратился в китчевого, карикатурного своего персонажа. Он стал Куротрупом и на себе замкнул взаимоисключающие вещи. Мамлеев не справился с этой задачей в Штатах, потому что рационализм и прагматизм Штатов оказался сильнее, чем «борьба за кризис». Борьба за кризис во имя кризиса. Находиться в процессе, в потоке некоего делания, и взорвать это можно, только если ты реально знаешь всё про кризис и стремишься к тому, чтобы это взорвать. А Мамлеев был пассивным инструментом кризиса. Кризис его использовал. Он не мог им владеть, не мог интернировать ситуацию. И поэтому он почувствовал, что весь его набор ценностей… Вообще, «набор ценностей» — глубоко фальшивая идея и ничего не стоит перед Америкой. Там он оказался никому не нужен.
Если ему сказать: «Юрий Витальевич, так вы же никому не нужны!», он разведет руками, споткнётся: «Как никому не нужен?!» Он думал, что на нём свет клином сошёлся, а ему говорят, что он никому не нужен, что всё это полная ерунда.
Тупик.
Юра инстинктивно творил, как медиумичный творец, и он хотел за это получить. С определенного момента он хотел быть бенефициаром собственного таланта. Но он же мне сам говорил: «Мне уже 40, а где перспективы?! Я пишу, пишу, и всё в стол. Перспектив нет, здесь реализоваться я не могу». Он хотел получать социальную отдачу.
Если всё свести к вульгарному эквиваленту, то — да, он хотел, чтобы ему платили, и даже не столько деньги, потому что он воспитан в советской аскезе. Мамлеев не тот человек, который искал навар. Он хотел славы и влияния. Он хотел быть мэтром. Его «я» должно было стать краеугольным камнем действительности не для одного него, а вообще на этом камне должна была воздвигаться церковь. А когда он приехал в Америку, все эти идеи обнаружили свою смешную, неадекватную сторону.
Он не справился с ситуацией. Он даже не мог её описать, не мог дать адекватный расклад. Не мог объяснить, с какими картами он сел играть. Он садится за карточный стол — идёт раздача карт, и ему что-то раздают, но он не знает, в какую игру сейчас будут играть. Может, подкидной, может, покер…