К книге
Гейдар Джемаль. Сады и пустоши: новая книгаСАДЫ И ПУСТОШИ. Вадик Попов
63%
САДЫ И ПУСТОШИ. Вадик Попов
33

Чтобы картина была полной, нужно вбросить образ, который кто-то, наверное, считает периферийным, но я думаю, что он важен. Без него нужные акценты были бы не расставлены.

Это Вадик Попов, он же Вячеслав. Он предпочитал, чтобы его называли Вадимом. Вадим, Вячеслав, Вадик по кличке Кобальт — кличку дал я. Это был потрясающий человек.

Нас с ним связывала одна из моих частных школьных преподавательниц английского языка Людмила Георгиевна, а на самом деле — Гамаяковна, его супруга. Замечательной красоты полуармянка-полуукраинка. Улучшенный вариант начинающей Кардашьян. Я был в нее конечно влюблен. Приходила она к нам через день. А работала она в советско- канадском банке переводчицей. Язык знала бесподобно. Когда я поступил в ИВЯ, я внезапно ее там встретил уже преподавательницей: она перешла в университет из банка. Но, к сожалению, она вела не в моей группе.

Году в 1967, когда я пришел из армии уже с «поражением в правах» — ни в какой институт не поступить, — то в основном проводил время в библиотеке иностранной литературы, которая к тому времени была уже там, где и сейчас, — на Яузской.

Я приходил, заказывал книги, читал что-то, на меня накатывали мысли, и я убегал в курилку от невозможности сидеть на месте. Эти мысли надо было выносить подальше от всего.

Вхожу в курилку и вдруг вижу там свою Людмилу Георгиевну. Мы страшно обрадовались друг другу.

Я её спрашиваю:

— И как ваша жизнь?

— Я вся в муже. Целиком и полностью погружена в мужа. Вся внутри. Живу его интересами.

— А что у него за интересы?

— Культурные интересы. Он, вообще-то, лингвист. Закончил питерский институт иностранных языков.

Людмила Георгиевна пригласила меня к себе в гости, они с мужем жили у метро Пролетарская. Мы сидели — вечер, торшер… В какой-то момент в двери поворачивается ключ, входит он, муж, очень прямо держащийся, в плаще с жестко поднятым воротником и шляпе-борсалино, — один к одному Трентиньян в фильме «Конформист», но в жёстком издании. Он пронзительно смотрит на меня, разжимает пальцы, и его огромный портфель со стуком падает на пол. Я поднялся, она нас представила друг другу.

И через некоторое время мы уже болтали душа в душу, всё было дико по кайфу, и я уже забыл про Людмилу Георгиевну, потому что парень оказался действительно интересным. Я сначала с долей сарказма отнесся к её словам, что она живёт культурной жизнью своего мужа, но потом понял, что она, возможно, уже дотянула до того уровня, когда можно начинать жить культурной жизнью мужа.

Муж — Вадим Попов. Из Питера, маленький человек с черными глазами, невероятно энергетичный, заводной, пьяница, бабник, танцевавший фламенко, говоривший без акцента на пяти романских языках и на американском английском. Дико напряженный и ориентированный на схватывание того, что перешагивает тусклую мерзкую совдеповскую жизнь. Он просто впился в меня.

В Людмиле Георгиевне наш Вадик Попов души не чаял и очень гордился, что у него жена такая красавица. Он был помешан на сексе и на комплексах гендерных отношений, обожал Миллера, читал его в оригинале.

Все переплелось. Людмила Георгиевна, преподававшая мне в 8 классе английский, становится женой Вадима. Вадим знакомится с Козловским, который меня изгоняет из университета. Потом он знакомится с Женей Головиным, и Женя делается частым гостем в их маленькой квартирке на Пролетарской.

В 1968 Вадик пришёл к нам с Леной на Гагаринский и сказал, что расстался с ней: она от него ушла. Как армянка в хорошем смысле слова, она была заточена на комфорт, извиняюсь, тела.

Я его спрашиваю:

— А в чём причина этого?

Есть такие абхазские писатели, которые пишут про Древнюю Грецию, про Рим, про Афины, там главные герои говорят:

— Почему вино горчит, о Кратий?

— Потому что такова природа вина, о Флубий.

Так и я его спросил, почему она от него ушла.

И Вадик мне ответил:

— Она сказала, что не хочет тереться жопами всю свою жизнь в однокомнатной квартирке. И она права. Она права. Такая женщина… Такая женщина имеет право!

Ушла к более серьезному человеку, у которого было метров пятьдесят, семьдесят, а может быть и все сто. Вадим лег в сдвинутые кресла и заплакал. Наши отношения с ним вышли на новое измерение. С тех пор я Людмилу Георгиевну не видел, но поддерживал Вадима, впавшего в полный «даун».

Он приезжал к нам с Ленкой на Гагаринский, оставался у нас ночевать. Мы с ним сидели, беседовали, Лена его тоже поддерживала. Мы сблизились и сдружились с тех замечательных пор. Редкий человек, беспокойное сердце.

Вадик открылся немного передо мной. Открылся в том смысле, что он был потрясающим испанистом, португалистом, глубочайшим образом понимал испанскую, португальскую, итальянскую, американскую, французскую поэзию.

У него был Вячек — относительно молодой парень, красномордый, в красной рубахе. Он работал диктором с французским языком на радио. Его постоянно сажали за избиение жены, а он выходил, и его снова брали на работу, потому что он был великий гениальный галлицист.

Вадик был последнем представителем бузящей исступленной питерской интеллигенции особого покроя. Есть такой феномен — интеллигентная питерская гопота.

В 76-м году та культурная жизнь, которой Вадик жил, приобрела чудовищные формы. Его квартира, с одной стороны, была достаточно роскошной и украшенной разными историческими штуками, а с другой — ужасно грязной.

Он носил с собой в портфеле цепочку от унитаза, потому что любил драться со шпаной, с пьяницами. Он так же ходил в шляпе, в безупречном костюме, — он тогда преподавал в школе ЦК, — но с этой цепочкой с гирькой, которую он раскручивал над головой. Всё время у него были разбиты костяшки пальцев.

Сахарный ходил к нему на уроки португальского языка. Читают они какое-нибудь стихотворение, и Вадик вдруг как даст в стену кулаком — и стена гудит.

Всё время вокруг Вадика крутились какие-то бабы — очень странные порой. Одно время он жил с двумя. Одна — крупная толстуха-еврейка в два раза его выше, с совиной физиономией, в очках с линзами. Вторая — разбитная русская деваха лет 17–18, тоже выше его.

Они совместно варили борщ на кухне, он его ел хмуро, делая замечания типа:

— Опять без соли! Овощ должен быть проварен с солью!

И опять уходил в поэзию, в пьянство.

Вадим блестяще переводил кино. Хорошее кино тогда было большой редкостью. И он приглашал нас в какие-то институты на закрытые просмотры в малюсеньких зальчиках мест на тридцать. Вадик переводил фильмы с французского или итальянского, а фильмов этих не было нигде: в прокат они не выходили.

Он был гением синхронного перевода. Мог, не знакомясь с фильмом, сразу переводить. Если в фильме был мат, он переводил с матом. Тогда сидящие в зале партийные сволочи добродушно кряхтели.

Мы смотрели какой-то итальянский фильм, и там муж жене выбирал позу для любви. Вадик этот момент перевёл так: «Да ладно уже, давай по-простому, по-нашему, по рабоче-крестьянски». Зал взорвался аплодисментами, — маленький зальчик «посвященных».

Вадик любил меня за какие-то недосягаемые горизонты смысла, которые он потенциально где-то предчувствовал в моём присутствии. Он мне как-то сказал:

— О, если бы я переводил тебя, а не всю эту сволочь, которую мне приходится переводить.

Вадик создал совершенно особое рабочее оперативное настроение, связанное со спецификой истероидного маскулинизма. Особо выделялся в этом плане Гарсия Лорка. Вадик его читал по-испански, расшифровывал тонкие смыслы, тонкие подразумевания. Они у него звучали потрясающе. Тема смерти, безумия, экстаза, тема фламенко, суицида на грани терзания себя плетью и ножом.

А потом я узнал, что он происходил из хлыстов. Его дед или прадед возглавлял один из хлыстовских «кораблей»[186] в Питере.

Про себя говорил так:

— Вадик, сын Петички.

Вадик никогда ничего не писал. Он жил только устно, в языке.

На каком-то кинофестивале он трепался с бразильскими киноведами в «Национале». Они проговорили часа полтора, прежде чем те догадались его спросить:

— Слушай, а ты откуда? Мы никак не поймем. Всё пытаемся схватить, что за штат, но никак не можем уловить.

Он говорит:

— Да я отсюда, москвич.

— В каком смысле ты москвич?

— Русский я, русский. «Заветский».

Они долго не хотели ему верить, а потом написали большую статью о нем в крупной бразильской газете, что КГБ готовит таких мастеров, таких метров языка, что мы все отдыхаем, мы — никто, звать никак, нас уже «сделали».

Вадим знал бразильскую историю и литературу лучше, чем они. Кто ценил Жоржи Амаду? В лучшем случае о нем слышали как о коммунисте. А Жоржи Амаду не просто коммунист-спиритуалист, оккультист, масон. Подноготную Жоржи Амаду объяснял мне Вадик. Сам бы я его читать не стал — подумал бы, что это какой-то «выползень» из Третьего мира. Вадик делал интересным всё. Если бы не Вадик, то мне этого Амаду было бы абсурдно в руки брать.

Португальское стихотворение «Последний номер». Поэт, загнанный жизнью в номер гостиницы, и это его последняя стоянка в жизни перед тем, как он покончит с собой. Исчерпана вся дорога, сколько веревочке не виться, конец будет всё равно. Последний номер… Он перебирает взглядом предметы в этом номере, очки, ручку, бумагу, кляксы на полу, всполохи феноменологического мира перед тем как навсегда уйти отсюда.

У Вадика был знакомый — Юра Кононенко. Между ними установились очень сложные отношения. Этот Юра Кононенко тоже был переводчиком, но по пути гопничества он зашёл гораздо дальше. По тем временам это был настоящий бандеровец. Уголовник с большими связями в воровском мире…

Зима 1973, я жил в Даевом переулке у Риммы. Звонок в дверь во втором часу ночи. Я открываю — на пороге стоит Вадик в белой рубашке, залитой кровью, словно в фартуке, в туфлях для фламенко, с «борсалино», спущенной на нос. И, пошатываясь, он говорит:

— Я только что был почти убит. Я выжил благодаря этим ботинкам!

И он выбил чечетку.

— Я выжил благодаря этим ботинкам, потому что у нас было столкновение на пределе экзистенциальных границ с Кононенко. Кононенко достал финку и начал наносить мне смертельные удары, но я выбил такое фламенко, что у него финка вылетела из рук. И после этого я ушёл, оставляя за собой кровавый след.

Мы его ввели, дали ему напиться, сполоснули, вытерли ему грудь обрывками его белой рубашки. А дело было в какой- то девке, но Вадик очень гламурно повышал социальный статус любых приключений.

Он говорил:

— Но это же бандеровец, связанный с криминалом западной Украины. Очень серьезный и опасный человек. Это была рубка не на жизнь, а на смерть. Кононенко — человек, который прошёл серьезное антисоветское подполье, и на нем сходится всё. Тут и страсть, и уголовщина.

Вадим всё превращал в культурный артефакт.

Но потом его зависть к Жене Головину разрушила наши отношения. Женя был бард, пел, великолепно играл на гитаре. А у Вадима мало-помалу стал созревать комплекс творческой малоценности. Знает он языки — ну и что? А что он с ними может делать? Может каких-то португальских поэтов читать, комментировать в определенном антураже, очень богемно, с алкоголем, при свечах, с драйвом. Ну и что? Это же чужие поэты, чужая ситуация.

И он стал делать следующую вещь. У него был приятель, гитарист Коля Осипов, ученик Крамского[187], но круче своего учителя, — гитаристов такого уровня я никогда не встречал. Виртуоз, делавший с гитарой что хотел. Очень женственный, не заточенный ни на что человек, обыватель, типичный «человек из оркестра», который бывает в сопровождении Вари Паниной или Ляли Черной: яркая звезда, и при ней виртуоз, который никто, звать никак, — просто ориентированный на то, чтобы получать в конце гонорар. Но чем-то он был обязан Вадиму. И Вадим заставил его участвовать в своем проекте. Он брал стихи русских поэтов — Белого или Гумилёва, — придумывал мелодический ход, и Осипов должен был импровизировать музыку, а Вадим пел эти стихи под аккомпанемент Осипова. Как правило, в основе был довольно банальный музыкальный ход, к тому же у кого-то украденный.

Они с Колей записывали такое выступление, а когда к нему приходили гости, он включал эту запись и требовал слушать и высказывать свое одобрение. Не сам пел, не сам играл, и даже Колю не приводил, чтобы тот играл. Он консервировал вторичный продукт, делал его третичным, и потом предлагал его потреблять. Но всем было очевидно, что человек просто сходит с ума от неполноценности. Он начинает петь:

Голубая речка на холодном дне

Теплое местечко обещает мне.

Или:

Пять коней подарил мне мой друг Люцифер…

А бедный Коля вынужден наяривать. А ты даже не смеешь и возразить, что тебе это не по кайфу, а уж, не дай Бог, прокомментировать. Надо было не просто похвалить, а с вывертом. «Ты знаешь, здесь, конечно, ты эти нюансы очень точно отметил, но вот тут немного недотянул, более жестко надо было…»

Мы начали ссориться. У него стал обостряться негатив к Головину. В 1985 году мы порвали отношения при неприятных обстоятельствах. И Попов выпал из моей жизни.

У меня есть ощущение, что он жив, куда-то уехал за границу, в Латинскую Америку. Если он бросил пить, то его энергетический потенциал мог бы взорваться удивительной радугой[188]. Он легко мог бы стать тайным посредником между США, Бразилией и Аргентиной: ведь все три языка — его.

Последние лет 25–30 я пытаюсь выйти на его след. Когда кто-то попадается из общих знакомых, спрашиваю, видел ли он Вадика или слышал ли что-то о нём. Но никто его не видел и ничего не слышал.

Предыдущая главаГлава 33 из 52Следующая глава