К книге
Гейдар Джемаль. Сады и пустоши: новая книгаСАДЫ И ПУСТОШИ. Большая Очаковская
60%
САДЫ И ПУСТОШИ. Большая Очаковская
31

Райское существование — оно задним числом кажется райским — на Гагаринском переулке закончилось резко. Дом, знавший такую концентрацию мысли, духа, «семян будущего», в итоге был снесен. По-моему, дом 33 по Гагаринскому переулку, тогда — по улице Рылеева. На его месте теперь маленький скверик, ничего там так и не построили.

Период потрясающего — лучшего, наверное, в моей жизни — существования завершился грубо и жестко. В 1972 году, поздней осенью, нам было велено убираться из этого дома в предоставленную нам двухкомнатную квартиру на Большой Очаковской. Если я не ошибаюсь — Большая Очаковская, 26 или 28. Это было как снег на голову.

Хотя я побывал в приключениях в армии и околоармейских авантюрах за колючей проволокой, но жил нормальной жизнью я всегда в центре Москвы. Поездки на Вавилова или, скажем, к Олегу Трипольскому на Войковскую считались «большими выездами».

Большая Очаковская в те времена не имела метро. Добираться туда можно было либо 130-м автобусом от проспекта Вернадского, от кинотеатра «Звездный», мимо Матвеевской. Либо надо было ехать от Киевского вокзала поездом в Апрелевку, и третья остановка после Матвеевской была «Очаково». Сходишь — и метрах в ста от платформы перекресток с Большой Очаковской, где как раз стоял этот дом более или менее нового типа, построенный году в 1971. Наш дом на Гагаринском стоял брошенный, но еще стоял. Он, кстати, долго стоял — еще целый год, наверное.

Нам дали квартиру на первом этаже. Но там был косогор, и поэтому с одной стороны, где кухня и большая комната, окна выходили на уровень человеческого роста, а с другой стороны они выходили на второй этаж, потому что косогор шел вниз, и под нашей небольшой столовой с выходом на балкон уже находилась сберкасса. С одной стороны у нас был первый этаж, а с другой — второй. Условный двор — проулок между двумя домами.

Это был страшный удар. У меня было ощущение Меньшикова в ссылке. Так и шутили. До этого я никогда не жил в бетонных домах — жил в деревянном доме на Гагаринском, еще раньше — в старом кирпичном. Мне казалось, что я поселен на юру[176], и что через меня проходят электромагнитные колебания, что меня клинит, голова не работает, потому что какие-то жужжащие волны через меня идут. Было ощущение глубочайшего одиночества, заброшенности.

К тому же у меня не было телефона. Надо было выходить и идти в какую-то будку: телефон был через пару подъездов, и еще на перекрестке ближе к станции была будка. Но звонить мне было нельзя. Я впервые сталкивался с ситуацией, когда у меня дома не было телефона.

У меня сразу стали бывать друзья, чтоб поддержать меня.

Головин, утешая меня, шутил:

— Это еще ничего, вот Алексей, божий человек, жил у себя дома под лестницей, никем не узнанный в качестве хозяина, — так что ты еще ничего устроился.

Я криво посмеивался, но ощущение, что что-то нарушено в моей жизни, не оставляло. И жизнь пошла вкривь и вкось.

…Эпизод из тех лет. Один из немногих тихих моментов на Большой Очаковской. Мы на кухне вместе с моей женой Леной и будущим отцом Константином, который тогда был просто Костюня Кнопф. Лена лежала на своей постели — кухня была очень большой: это была полукухня-полуспальня. Я же спал в своем большом кабинете.

И ещё у нас была маленькая гостиная. На кухне располагалась её постель, восьмигранный антикварный столик, который служил нам чайным столиком, ну и, естественно, плита, мойка и всё прочее. Ещё стояли кресла. И вот мы сидели за этим чайным столиком с Костюней. Лена полулежала на своей постели, как мадам Рекамье[177], опираясь на подушки. И вели очень уютный тихий разговор.

Костюня обладал потрясающими имитаторскими способностями. Он мог гениально изображать Брежнева. Когда он начинал его пародировать, все просто умирали, не хохотать было невозможно. Но и тексты же были соответствующие. У Кости была пластиночка с речами Брежнева, и там — хоть стой, хоть падай.

Сейчас мне могут не поверить, но я помню один из замечательных моментов, когда Леонид Ильич говорит, обращаясь к молодежи, что «молодежь комсомольская, к сожалению, собирается за рюмкой водки и веселится веселым весельем». Костюня это воспроизводил с блеском.

Мы вот так говорили, плавно переходили к проклятиям в адрес безвременья, в котором мы живём, в адрес политической и духовной духоты.

И вдруг Лена сказала:

— Пройдет время, и вы ещё попомните Лёлика. Вы ещё будете тосковать и плакать по тому времени, когда Лёлик был жив.

«Лёликом» она звала Брежнева.

Мы тогда посмеялись такому экстремистскому заявлению. Но по прошествии времени я нет-нет, да и вспоминаю это Ленино замечание, и, надо признать, что-то в этом было.

Такой дачной вальяжной благости — при том, что мой круг не был вписан в систему, а находился в своём собственном мире, — такой свободы, такой бессмысленности и неопасности террора, который представляло собой государство, эфемерности конфронтации с ним, больше не было никогда. Советский Союз к тому моменту уже так выродился, что стал беззубым, «дачным». Когда пришёл Андропов и стал ловить людей по баням и кинотеатрам, это казалось нашествием инопланетян — настолько брежневская эпоха расслабила людей.

Наш брак с Леной стал стремительно распадаться, потому что через некоторое время выяснилось, что Лена любит Женю Головина.

Наверное, это я дал ей повод выйти наружу с открытым признанием: у меня произошла встреча с женщиной, которая произвела на меня сильное впечатление.

Как-то я приехал в очередной раз на слушание Мамлеева к Олегу Трипольскому. Поднимаюсь по полуосвещенной лестнице, и за мной шла пара: с какой-то дамой поднимался Генрих Сапгир. Очень хорошо сложенная, с высокими скулами, впалыми щеками, чувственными губами, серыми глазами. Лицо марухи, но марухи высокого типа — Мурки, которую воры знали и которой гордились. Реальная такая Мурка, но я особого значения ей не придал, просто про себя отметил, что эффектная женщина. Ну я вошел, они вошли.

Честно говоря, не помню, что тогда читал Мамлеев. Когда мы садились за стол перед тем, как пить чай или начать слушать, она схватила кресло и сама его потащила. Кто-то мне сделал замечание, что даме надо помочь, на что я огрызнулся: мои манеры в этом смысле часто напоминали нынешнего Орхана.

Как потом о ней высказался мой более позднего времени приятель Валера Блинов, видевший ее в Париже с Хвостенко[178]: «высокоуголовный тип». Зовут Римма, в прошлом жена начальника дальневосточных золотых приисков.

Когда все кончилось и мы собрались расходиться, она дала мне номер телефона, и они уехали с Сапгиром на такси. А потом я ей позвонил, и мы встретились. После этого начался бурный роман.

И когда все стало приобретать открытую форму, Лена объявила о том, что у нее есть теперь другая любовь, что она любит Женю Головина.

Очень быстро ситуация покатилась под гору, Лена ушла жить в другое место, я тоже стал жить не дома. Был период, когда Большая Очаковская стояла пустая и закрытая. И мы туда съезжались, чтобы переговорить. В один из таких «съездов» я попал в страшную автомобильную аварию.

Стояла глубокая зима. Мы приехали с разных сторон, сошлись в этой пустой, ледяной, никому не нужной квартире, где мы больше не жили, сели за стол. Вроде даже заварили чай. И стали объясняться. О чем мы говорили — не помню.

В ту пору я носил здоровую каракулевую шапку-пирожок брежневского типа. У меня большой размер головы, 62-й, и шапка была массивного вида. Деталь важна, потому что эта шапка мне спасла жизнь.

Мы вышли поздно, решили ехать вместе на такси из Очакова. Встали посреди абсолютно белой, замерзшей, покрытой сугробами, продуваемой ледяным ветром Большой Очаковской улицы, in the middle of nowhere[179]. Налево посмотришь, направо посмотришь — фонари, сугробы. Нам надо было в ту сторону, где стоял гигантский бетонный завод и завод очаковских вин, который квас производит. Дыра еще та. Вдали показалась приближающаяся точка. Это была «Волга-21», уже без «оленя»: последний выпуск. Старая Волга с тяжелым прочным корпусом. И что важно и что было плюсом к моему каракулевому «пирожку»: у этой Волги было сидение американского типа — не два раздельных, а сплошной диван с поролоном, обтянутый искусственной кожей.

Мы с Леной сели молча на заднее сидение, отодвинувшись друг от друга.

Перед этим, еще когда только махнул рукой такси, я обратил внимание, что машина неслась на большой скорости, а затормозив, юзом прошла еще метров двадцать по ледяному заскорузлому насту на проезжей части.

Мы сели, поехали, водитель сразу набрал большую скорость, и мы понеслись. В конце улицы я увидел, что справа припаркован прицеп грузовика. И у него в лучах наших фар мерцали красные подфарники. Наш водитель, хотя места было сколько угодно — никаких машин, — не брал влево, он прямо вдоль обочины шел на этот прицеп. Последняя мысль: «Идиот, он что не видит, что перед нами прицеп?»

Лена обладала удивительной способностью быстро собираться и реагировать на ситуацию. Она мгновенно соскользнула с сидения и залегла на дне этой Волги. Поэтому она не пострадала — только кожу порвала на ноге о стойку водительского сидения, потому что её слегка протащило по полу. А я сидел на правой стороне сидения — и страшный удар… Волга шла на 70 километрах, и она впилилась в заднюю часть прицепа так, что выбила у этого прицепа задний мост, а сама Волга стала короче на полметра-метр.

Меня ударило о мягкую поролоновую спинку прямо брежневским «пирожком». Голова, все лицо разбито. Провал. Потом я включился, и меня поразило, что вместо водителя я увидел пиджак, накинутый на руль. Подумал: «Ну и ну, парня вообще нет, вместо него пиджак остался».

Я выбил локтем дверцу, вывалился наружу на сугроб и заливал все вокруг кровью. Откуда-то вдруг сразу взялись люди, появилась «скорая помощь», меня погрузили и привезли в 28-ю больницу.

Три дня я находился в горячечном бреду. Тяжелое сотрясение, лопнула лобная кость, мне наложили двадцать швов, след от которых можно было разглядеть еще много лет после этого. Мне объяснили, что лобная кость уже не зарастет, потому что черепные кости не зарастают, а только заполняются хрящом, а трещина все равно остается.

Пока я был в бреду, лежал в отдельной палате, а потом, когда уже стал адекватен, меня перевели в коридор, где лежал под окошком. Весь коридор был заставлен кроватями с больными.

И ко мне началось паломничество.

Ко мне приходила Римма, ко мне приходила Лена, которой было хоть бы хны, ко мне приходила Ирина Николаевна, жена Головина, тоже пребывавшая в тяжелом «дауне», потому что Женя ушел из дому, и они вместе с Леной бродили по Москве вдвоём. Ирина перенесла на меня свои заботы, а я старался регулировать поток, чтобы все они не пересекались. Они приносили фрукты, какие-то подношения. Один раз Римма доставила консервы бульона с черепаховыми тефтелями из голландского посольства. А нянечки терли полы в дикой злобе и ненависти, бормоча мне проклятия, потому что у моей постели грации сменяли друг друга, и гора даров у меня на подоконнике неуклонно росла.

Там произошел замечательный эпизод, который я после своей выписки рассказал Мамлееву, и он написал рассказ на эту тему.

А было так.

Подвыпивший муж пришел домой, и оказалось, что жена его не пускает. Не то чтобы не пускает — вот кто-то есть в квартире, и замок заблокирован. Мужик не может попасть к себе домой. Он понимает, что жена, видимо, с любовником. Стучался, стучался и решил ворваться через окно. Видимо, человек был отчаянный и нестандартного мироощущения — не всякий бы на такое решился. Кто-то бы позвал милицию, кто-то начал бы выбивать дверь, а он вышел и полез по водосточной трубе. Видимо, рассчитывал перепрыгнуть с водосточной трубы на подоконник окна свой квартиры на пятом этаже, и, разбив стекло, влететь в квартиру, как супермен. Он долез, стал тянуться к окну, и тут водосточная труба вышла из зацепления со стеной. Мужик описал дугу и рухнул на мостовую.

Но и после падения он не потерял сознания и продолжал молоть непрерывно всякую ерунду. Когда его доставили в больницу, он без умолку рассказывал истории, анекдоты, веселился, хохотал, его несло, несло и несло, — уже в бредовом состоянии. Я подошёл к его каталке посереди коридора, он рассказывал анекдоты, и вдруг внезапно он раскрыл рот и умер на середине анекдота. Я и еще какие-то слушатели стояли около него, ждали продолжения, а продолжения не было. Тут же подошла нянечка из тех, что меня ненавидели за граций, деловито накинула простыню на его лицо и укатила его.

Мамлеев, потрясенный эпизодом, включил его в рассказ и прочел нам незадолго до своего отъезда. Он всегда впечатлялся такими историями.

Как-то пришел он к себе в школу, где преподавал математику, начал проверять присутствующих по журналу. Спрашивает у аудитории, где такой-то, — Сергеев, скажем.

Ему отвечают:

— Умер.

— Как умер?

— Умер.

— Когда?

— Да вот только сейчас, 15 минут назад. Только увезли.

— Да как же он умер?

— Из окна вылетел.

— Ну как это случилось? Что значит вылетел из окна?!

— Да спор тут у нас был, он на две бутылки водки поспорил, что выпрыгнет с 10 этажа, и ничего ему не будет. Надел две дубленки и выпрыгнул. Думал, что двух дубленок хватит. Ну помнется, будут синяки, но зато выиграет две бутылки водки. Вылетел, разбился, вот только увезли.

Он пришел совершенно серый к нам на Гагаринский и говорит:

— Ну как же так, ведь класс-то десятый! Я же им физику и математику преподаю. Они же ускорение знают, как же так?

Этот случай на него сильное впечатление произвел.

Ну и тут — человек полез на пятый этаж и свалился оттуда. Повторяемость зловещая.

Через некоторое время мне надоело лежать в больнице, и день на двадцатый или двадцать пятый говорю:

— Давайте, я уже пойду, я нормально себя чувствую.

— Вы еще не восстановились.

— Нет, восстановился. Давайте, я вам просто дам расписку.

Дал я им расписку и пошел жить к Римме. Мама поддерживала меня костями, которые она получала в качестве пайка для Амона, её подопечного льва. Она варила мне крепчайший бульон из этих костей, и я восстанавливался с этим бульоном.

Это был самый тяжелый и самый неприятный год — зима 1972 или 1973 года. Моя жизнь, вроде как сформировавшаяся после 1967-68 года, когда я обрел новых друзей, восстановил отношения с Леной, завел собственный дом, когда вокруг меня были единомышленники, узкий круг людей, которые меня понимали, — всё было разрушено.

А в 1974 году уехал Мамлеев.

Пребывание на Большой Очаковской было довольно мрачным и хаотичным. Я очень мало сделал в интеллектуальном плане. В 1976 году возникла возможность оттуда убраться. Мы решили с Леной развестись и разменять эту квартиру.

С помощью левых, не вполне административнолегальных ходов мы это сделали, и я оказался в комнате на третьем этаже на Народной улице, в коммуналке. А она — в маленькой квартирке рядом с кинотеатром «Ленинград» или что-то такое, и еще несколько раз переезжала.

Я же оказался на Народной, и это было начало совершенно новой эпохи. С Народной начался тот финальный кризис, который через Питер, травму Питера, через окончательный кризис отношений с Головиным, вывел меня в Среднюю Азию, и там началась уже совершенно другая эпоха, — эпоха без Южинского.

Предыдущая главаГлава 31 из 52Следующая глава