К книге
Гейдар Джемаль. Сады и пустоши: новая книгаСАДЫ И ПУСТОШИ. Диссиденты и я
54%
САДЫ И ПУСТОШИ. Диссиденты и я
28

В этой компании было несколько кругов[166]. Круг Делоне и Богораз. Круг Краснова-Левитина. Были православные внутренние диссиденты, интеллектуалы, заточенные на метафизику, на религию, — это было интереснее, несколько ближе. Потом шел более дальний круг.

Буковского я при знакомстве никак для себя не выделил. Тогда было много одиноких благородных героев — со всеми я пересекался у Олега Трипольского: Галансков, Добровольский, Марченко. С Марченко было мимолетное знакомство, встреча. С Делоне были контакты[167]. Между нами установилась общая атмосфера взаимопонимания, приятия, даже дружбы.

Я их целиком и полностью поддерживал, потому что ненавидел эту власть. Но эти люди мотивировались чем-то другим. Бунтари, но они верили в какую-то «правду». Задним числом я понимаю, что они верили в тот посыл, который был им привит социумом в самые первые годы существования на Земле, — посыл «за все хорошее». Потом они обнаружили, что существует страшный провал между тем, что социум им привил, и тем, что этот социум представляет собой, что он реализует.

И они взбунтовались.

С одной стороны, они обнаружили, что правда не здесь, а «там». И они стояли за «те» ценности. Совок же тоже не отрицал их — во всяком случае, на словах. В детском саду, скажем, в пионерии не отрицали же общечеловеческие ценности. Потом эти люди стали это все пересматривать. Но откуда они взяли критерии? Откуда они взяли ориентиры? Они стали говорить, что та же «пионерия» — ложь, инструмент лжи. Но они же получили изначально некую матрицу, что такое хорошо, что такое плохо.

В чем огромная разница между мной и ими? Для меня не было идеи «хорошо». Идея «блага» для меня скисла. Для них идея «блага» оставалась актуальной, как и общечеловеческие ценности.

Люди выходят в 1968 году, поддерживая Пражскую весну. Они вышли против советского вторжения в Чехословакию, потому что это вторжение давило и топтало Пражскую весну. Я, конечно, тоже их поддерживал, потому что их выход был против советской власти. Я поддерживал все, что было против советской власти.

Но если идти глубже, вскрывать метафизический контент, если начать серьезный разговор о мотивации, о причинах, то станет ясно, что они верили в человека, в ценность человеческого существования, в свободу. Они не были антигуманистами, а я им был изначально. В этом все дело.

Они были «лехаим», а я был «анти-хаим»[168].

Они были «русские мальчики».

Их аскеза не имела значение. Взять «аскетичного» Базарова из «Отцов и детей» — он же гуманист, он за позитив, за свободу, за счастье, за прогресс.

Диссиденты мотивировались не антигуманистической, а гуманистической идеологией. Они считали Совок лживым антигуманистичным, угнетающим человека, который построен на фальши, на ГУЛАГе. Все эти люди были ориентированы на «общечеловеческое», на Запад.

Я принадлежал к другому кругу — не к конфликтнополитической тусовке, которая приходила и садилась на площадь. Сфера моих интересов лежала в другом. Эту политическую тусовку с её бессмысленными целями я воспринимал как конкурентов. Чего они хотели?

Я-то знал, что хочу. Я хотел личной своей диктатуры, хотел осуществить трансформацию общества, хотел тоталитарный режим, но альтернативный и враждебный коммунизму. Я хотел национал-социализм без пролетарской демагогии, без рабочих, без Atbeiter Partei. Чуть позднее я установил, что моя позиция в этом плане приближалась к Юлиусу Эволе, который считал, что дуче слишком заигрывает с рабочими, с низшими классами.

Центром для меня были метафизические вопросы, совмещение метафизики и политики. В политике для меня было все ясно: не «общечеловеческие ценности», а «сакральная диктатура». Но вот метафизика раскрывалась долго и проблемно, как внутренняя составляющая, внутренняя мотивация всего остального.

Диссиденты очень мало написали. Самиздат начали не Глансков, Добровольский, Марченко и Буковский. Самиздат — это Шаламов, Солженицын, другое поколение, которое я не видел глазами. Я видел молодых людей, своих сверстников или чуть старше. Они ничего такого не создали. Мы общались с ними, когда они еще ничего не написали.

Амальрик, правда, написал книжку[169], которая произвела на меня очень странное впечатление. Банальная книга: все тогда ждали войны с Китаем — раз! — и он пишет, что будет война с Китаем. Ну, это несерьезно. К тому же дату спёр у Оруэлла. А потом задним числом, после 1991, стали писать, как он был прав.

Позднее Буковский написал «И возвращается ветер». Делоне издал свои воспоминания в Париже. Книжечка Марченко у меня была, но её мало кто знает.

Но члены ЦК и политбюро не читали Делоне и Марченко. Для ЦК шло издание номерных номенклатурных книжек — это были совершенно другие авторы, люди сталинского поколения, того ГУЛАГа. В хрущевское время что-то было написано шестидесятниками. Шестидесятники были как минимум на 20 лет старше меня. Битов с «Пушкинским домом», или какой-нибудь Евтушенко. «Оттепель»: тающие ручьи бегут из-под снегов… Шестидесятники писали очень много. Был Твардовский, «Новый мир».

Мое поколение было другим, оно ничего не писало.

Я встречался с Григоренко, читал его книгу «В подвале можно встретить только крыс». Высокий статный ироничный старик. Но он принадлежал к другому пространству. Там, где даже Якир болтался. Но эти люди не написали ничего. Это не Шаламов и не Солженицын, не то, что «Имкапресс» издавал.

А, скажем, Авторханов или какой-нибудь Конквест не имели отношения к моему окружению. Но в каком-то общем пространстве идей они все варились, друг друга обсуждали, если даже и не читали. Всех, конечно, объединяла ненависть к советской власти, к номенклатуре.

Но я же говорю не об этом, я говорю, что и почему их мотивировало.

Эти ребята, которых я перечислил, не были религиозными. Делоне и Марченко точно. Их мотивировали эсеровские взгляды — что-то такое.

Борьба, в которую были включены диссиденты, мне была не интересна: за кого, с кем, ради чего? Ради того чтобы установить здесь западный либеральный социум? Я бы в страшном бреду такую задачу перед собой не поставил. В 20 лет я принадлежал к кругу пронацистскому, «прогитлеровскому». Я считал, что после 1945 года Европы не существует.

Я принадлежал к совершенно иному пространству, которое не случайно называется «шизоидным подпольем». Оно тоже было антисоветским. Но для шизоидного подполья антисоветизм не был главным направлением. Лично я, может быть, более активно делал акцент на антисоветской составляющей, потому что я вырос в активном борении, активном неприятии советской власти. Неприятие советской власти развивало мой ум, заставляло читать философов.

Для других, возможно, советскую власть задним числом делало неприемлемой то, что они сидели в каких-то проблемах. Но для меня сначала была неприемлемой советская власть, и это делало из меня философа.

«Шизоидное подполье» жило в философии и психологии глубин, психологии пограничного существования, в динамическом подвергании сомнению человеческого вообще. Не просто такой строй или иной, царская власть или западная либеральная, а человеческое вообще. Точкой сборки была, конечно, ранняя проза Мамлеева, взрывавшая и зачищавшая человеческое как проблему.

Встреча с Женей Головиным открыла мне дорогу в проблематику высшей масонерии, герметизма, традиционализма, что, как ни странно, вызывало у меня сначала полное принятие после Гегеля, которого я с восторгом сливаю.

А потом я начинаю борьбу с ними между 20 и 25 годами, когда у меня случился визион с распятым Великим Существом и его бесконечными отражениями, и шансом отражения порвать эту связь, эту зависимость, потому что ближе отражения слишком ясные, привязаны к оригиналу, дальше они слишком мутные, и не имеет смысла завоевывать свободу, потому что там и так царит хаос.

После этого я вошел в другое пространство, я стал читать по-французски литературу из спецхрана (по-русски этого тогда не существовало). Французский язык стал для меня «Вергилием», проводником в организованное знание.

Я потратил пять или семь лет на преодоление, на внутреннюю борьбу с генонизмом как с мировоззрением, которое обладает гипнотической и логической беспроигрышностью и безусловностью на два порядка выше, чем немецкая классическая философия. Немецкая классическая философия по сравнению с Геноном — детский лепет. Она сложнее по изложению, но она предоставляет возможность диспута, дискуссии, там есть десятки сомнительных мест, которые можно оспаривать. В этом плане она побуждает к собственной мысли.

А геноновский дискурс — это таблица умножения. Если дважды два — четыре, то о чем тут можно спорить? Спорить бессмысленно.

Я потратил пять-семь лет на оспаривание «дважды два — четыре», на внутреннее преодоление грандиозного окоема, открывающегося внутреннему взору. Но я знал, что его можно преодолеть.

Я не боролся с Гегелем, я боролся с Геноном. И я это прорвал, не в последнюю очередь за счет психологии глубин, за счет пограничной психологической ситуации, некой инфернальности.

Простые умы стираются в пыль Геноном, становятся жалкими идиотами, воспроизводящими серо и смешно эту парадигму, как граммофонные пластинки.

Но когда речь идет о шизоидном подполье, там есть эта соль, разъедающая все, трансцендентный субъективизм, который идет до конца, разъедает и уничтожает любые матрицы. И, наверное, это помогло мне в конечном счете перешагнуть через гипнотическую силу французского традиционализма.

Женя Головин сказал о Геноне:

— Я считаю, что это — заведомая чушь.

Это меня не убедило само по себе, мне такой позиции показалось недостаточно. Она слишком прихотлива. Но она несла на себе вкус нашего отношения в этом шизоидном подполье.

Мы знали, что такое зло, — подлинное зло в метафизическом смысле.

Метафизическое зло является питательной средой «сверхдуховности».

Зло для духа — все равно что бензин для автомобиля.

Дух питается злом.

И это интуитивное знание было укоренено в небольшой группе, которая распространяла, «иррадировала» это знание. Скажем, такие художники, как Ковенацкий или Пятницкий не думали в категориях — художник вообще не думает, — но они писали свои картины, являвшиеся художественным сопровождением нашего визиона.

А тогда мы встречались с чистыми политиками, которые были просто политиками и ничем больше. Да, они против советской власти, но это очень конкретный корпоратив, — благородный, честный, шедший до конца, политический корпоратив. Они были захвачены романтизмом своего выступления, своей жертвенности, но они отнюдь не стояли на платформе работы с метафизическим злом как горючим, на котором надо ехать дальше.

В общем, Совок прошел для меня тенью. Ну какой Совок после Сталина? Ну, физик Орлов, Богораз, Делоне. Все реально — но прошло, как тень…

Предыдущая главаГлава 28 из 52Следующая глава