Невозможно пройти мимо фигуры Владимира Степанова. К сожалению, сегодня она маргинальна и в присутствии своем в интернете, и в медиа, да и в воспоминаниях людей. Или проходит тенью, или вообще не присутствует. Есть пара человек, с ним связанных, которые что-то говорят, что-то пишут, но они недостаточно значимы, недостаточно громко говорят, недостаточно интересны. Их бормотание никак и никем не оценивается.
А между тем Степанов был необходимым элементом треугольника, который я называю «магическим»: Мамлеев, Головин и он, Володя Степанов. Степанов служил источником вдохновения для Мамлеева, Головин держал с ним определенную дистанцию, оправданную иронией, но какая-то связь всё равно у них сохранялась. Сам Володя жестко и глубоко верил в существование такой связи с ними обоими. Хотя все складывалось несколько проблематичней.
Есть тернер и кватернер — фундаментальные геометрические понятия. Если треугольник поднести к зеркалу, то получается некий квадрат. Треугольник всегда можно доработать до квадрата простым поднесением его к зеркалу.
Почему, скажем, три мушкетера? Там же существует Д'Артаньян. Имеются Атос, Портос и Арамис, и где же там Д'Артаньян? А вот в том-то и дело, что Д'Артаньян — виртуальная точка магического кватернера, потому что он возникает, когда треугольник Атос-Портос-Арамис откладываешь в сторону или подносишь к зеркалу. В этом смысле Д'Артаньяном, или магическим замыкающим кватернера, был я. Мы с Леной устанавливали такие контакты, ездили к Жене, к Степанову (по крайней мере одну поездку я точно помню, — дальше, может быть, я один ездил). Мамлеев у нас дневал и ночевал. Это были основные контакты, замыкавшиеся в магический кватернер. Но он был связан именно с переворачивающимся треугольником, где четвертая точка не называлась или стояла особо. Это был я.
Я не помню, как и кто привел Степанова в мой дом, как получилось, что мы встретились, но каким-то образом он возник, наверное, году в 1969.
Сначала он появился у меня. Обстоятельств не восстановлю, но я помню, как мы с Леной ответили встречным визитом. По-моему, это было на 5-й Парковой улице. Мы приехали в блочный советский дом. Двухкомнатная квартира из тех, где одна из комнат проходная, в дальней комнате спала бабушка, мать Гали Старовойтовой, жены Степанова.
Когда позднее я увидел депутатшу Галину Старовойтову, убитую в ельцинские времена, меня поразило совпадение. Но убитая была плотной, а жена Владимира — тонкой, узкоплечей, узкобедрой, похожей на вьющийся стебель. А когда она надевала меховую горжетку, становилась похожа на лису, вставшую на задние лапы.
С этим домом много связано, и до сих пор, когда я слышу упоминания о Парковых улицах, эти слова проходят тенью по душе. Квартира с советскими зелеными радиаторами, о которые потом не помню кто однажды разбил себе голову.
Самое ужасное и неприятное для меня, что посреди квартиры стоял манежик, и в этом манежике прыгало орущее существо месяцев десяти, — плод семейства Степановых. Это был Андрей, которого звали тогда Квакушей, и еще много лет его так звали, а теперь это высокого роста мужик на пятом десятке[159]. Квакуша стал неким символом, знаком наших отношений. Он прыгал и квакал в своём манежике под какой- то светский разговор ни о чем.
Но отношения у нас завязались.
И вот Степанов. Человек среднего роста, чуть ниже меня, с брюшком, очень плотный, без талии. Как сказал Вадик Попов — «с лицом породистого раввина». Точеный прямой нос, можно сказать римский, шедший ото лба, и роскошная черная борода. Он имел правильные семитические черты лица. Хотя он не считал себя ни в коей мере семитом, а происходил из Воронежа.
Его брат занимался при ЦК итальянскими партизанами и коммунистами. Я с ним один раз встречался. Совершенно гопнического вида мужичок, который вышел порыбачить. Он собирал дымковскую игрушку. У него имелась масса разных книжек, написанных про итальянских партизан, он постоянно общался с какими-то итальянскими антифашистами и ездил туда. Пробы на нем негде ставить, на этом брате.
Была у них еще и сестра, киношница и замужем за кинорежиссером. Очень красивая девушка, с черными волосами, похожая на черную кошку. Как-то я сидел у нее в гостях, речь зашла о Шукшине и его книжке о Петушке и царе Салтане, намекающей на шукшинский антисемитизм. В общем, скандал какой-то произошел.
Степанов был чернобородым эзотериком.
Головин рассказывал, что в какой-то период Володя женился на Гале. Она владела английским языком, окончила иняз и вдруг отправилась в Индию. Степанов остался один и началось счастливейшее время его жизни, как говорил Женя, сардонически ухмыляясь. Он сидел в библиотеке, в книгах, и находился под влиянием некоего Кёрдемона (был такой, позднее уехал в США и стал там миллионером на мультиках). Кёрдемон занимался эзотеризмом, и они в советскую темную ночь заново открыли Гурджиева и занимались им очень круто.
Позже Степанов заинтересовался суфизмом, открыл для себя Идриса Шаха, стал получать письма от Роберта Грейвса[160], великого масона-поэта, автора «Белой Богини». Роберт Грейвс приехал в Советский Союз и побывал у Володи Степанова, точнее, у его брата на даче. Дача принадлежала брату.
Есть знаменитая фотография, где Роберт Грейвс в сетчатой майке-алкоголичке с бретельками вскапывает землю под яблоней в саду. Увидев эту фотографию, Женя сказал, что потерял сразу всякий интерес и уважение к Роберту Грейвсу, — если оно и было до того. Отныне для него Роберт Грейвс — это тот, кто со Степановым в саду окучивает яблоню.
Отец всех Степановых, согласно той истории, которую я слышал, служил комиссаром у Котовского. А Котовский был, как известно, фанатом эзотеризма и возил за собой четыре огромных сундука литературы с редкими и очень качественными изданиями дореволюционной литературы на эту тему. Сотрудничал с журналом «Изида»[161], его издателем был Трояновский, который выпустил много книг по оккультизму. Я читал по крайней мере один или два номера. Там были «Арканы Таро» Шмакова, первые номерные переводы Ницше, даже что-то по-немецки. Котовский изучал немецкий, чтобы поехать в Германию учиться на агронома. Не получилось, но немецкий выучил.
В общем, целая библиотека. Как гласят слухи, эта библиотека оказалась в итоге у отца Степанова. А отец стал преподавателем философии в ИФЛИ[162], том самом знаменитом масонском эзотерическом гнезде, из которого вышли все Давиды Самойловы, особые персонажи-ифлийцы, особое братство. В большинстве своем поэты, но некоторые стали чуть ли не философами.
И вот эти четыре огромных сундука книг, которые он возил за Котовским на тачанке, расположились в невероятных дубовых шкафах на той самой даче, где бывал Роберт Грейвс.
Мне долго морочили голову этой библиотекой.
Во-первых, Женя мне про нее рассказывал, а во-вторых, когда к Володе обращались, он загадочно ухмылялся, гладил бороду и говорил, что кто будет себя хорошо вести, тот, возможно, когда-нибудь увидит эти шкафы. Сам он мог их видеть только во сне, потому что на всем сидел брат. Если эта библиотека не миф, а реальность, то она, как дымковская игрушка, — в распоряжении брата.
В какой-то момент Степанову непосредственно из ЦК предложили стать аспирантом по особой теме в институте философии и будто бы именно за то, что он лично знаком с Робертом Грейвсом. Надо сказать, сам Степанов закончил пединститут по английскому языку. С грехом пополам знал английский, но такой казенный, формальный английский, нормальный для советского времени. По крайней мере, книжки на нем читать и писать он мог.
Галя вернулась из Индии досрочно в 60-е годы. А бабушка получила квартиру на 5-й Парковой — как «заслуженный педагог РСФСР». Квартирку дали бабушке, а та пустила пожить дочку с зятем.
Степанов был очень интересный человек. У меня лежит книжка, изданная его сыном в «Эннеагон Пресс», связанном с «Октагоном», который был создан в свое время с Идрисом Шахом, — такие ядовитые отпочкования того мухомора, возросшего в Лондоне, и сейчас дают поросль.
Но Степанов был человек, который не исчерпывался тем, что он мог написать. Когда ты с ним говорил, ты погружался в особое состояние, потому что он был медиумичен, он ловил и пасовал тебе самые глубокие подразумевания твоей собственной мысли. Степанов входил в твое состояние и становился зеркалом, ты с ним общался и выявлял такие оттенки мысли, которые никогда бы не мог выявить с другим человеком: тот был бы просто столбиком, отшибающим пасы в свою сторону.
А Володя эти пасы принимал и довершал, как будто все мячи, ему посланные, уплывали в зеркальную поверхность, кружась и исчезая в недрах. У нас были очень хорошие отношения, и я думаю, что меня он любил.
Как-то раз сидели мы на Гоголевском бульваре на скамейке в плащах, моросил дождик, и говорили мы об Идрис Шахе. Что-то я такое — может быть даже уважительное — про Идриса Шаха сказал, на что мне Степанов с раздражением бросил:
— Да если ты кинешь свою кепку на одну чашку весов, то Идрис Шах с другой чашки улетит вверх.
Меня это поразило.
Но случилась одна очень неприятная история, связанная с Юрием Витальевичем, который к тому времени уже года полтора находился в Америке, в Корнеллском университете. А я в это время уже переехал с Гагаринского на Большую Очаковскую улицу, — в квартиру, связанную с большим темным периодом в моей жизни, очень мучительной полосой. Но она скрашивалась тем, что туда приходили мои друзья, и я сам оттуда часто уезжал.
И вот мне пришла открытка от Юрия Витальевича. Это меня потрясло, потому что он уехал и как бы оказался по ту сторону всего, практически умер. Он писал, что он в Корнеллском университете, что ему замечательно, что он в эзотерическом обществе, в масонской ложе, среди крутых людей, «исполинов», которых в России отродясь не водилось, «а таких, как Степанов, здесь сотни».
Я это прочел, пожал плечами. Юрочка, конечно, увлекающаяся натура. Положил эту открытку на стол — тяжелый дубовый, еще дедовский, обеденный стол, переехавший со мной на эту несчастную Большую Очаковскую. Когда-то он стоял на Мансуровском. Бросил открытку — и вдруг звонок в дверь. И что вы думаете — входит ко мне Степанов. В гости заехал. Люди приходили всегда без спроса, и тогда это было нормально.
В то время у нас даже не было телефона. Я ходил звонить к автомату на улицу, как на даче. Прежде телефон всегда был поблизости, пусть даже в коридоре. Тяжелые черные телефоны, стоящие или висящие, прикрученные к стене, но все-таки дома. А тут приходилось выходить. Поблизости было два или три телефона в будках, один из которых всегда не работал.
И тут раз — приходит Степанов.
— Ну что же, Володя, проходи.
И думаю: лежит же там эта открытка на столе — хоть бы она ему на глаза не попалась. А он проходит и на тебе — не в кухню, куда я его провожаю, а напротив, в столовую. И сразу к этой открытке:
— Что тут у тебя за открыточка? — так бесцеремонно. — А, от Юрочки!
Я не успел ее выхватить. Он ее берет, читает, и я думаю: «Ну и черт с тобой, раз ты такой бесцеремонный, то и получай».
Он ее читает, лицо у него меняется.
— А таких, какя, там сотни… Эх Юра, Юра, а я же с тобой работал. Ничего-то ты не понял. Ну ладно.
После этого пошли мы пить чай. Видимо, день у него пропал. А нечего хвататься за чужие письма на столе! В общем, был наказан.
Но я почувствовал сердечную боль по поводу Степанова. На самом деле это был талантливый человек — реально талантливый. Но человек, пораженный неспособностью этот талант оформить как бы то ни было. Он был очень интересен, и разговоры с ним завораживали.
Потом он сам уехал в Голландию, не так давно он умер от рака.
Я видел его незадолго до смерти. Это уже не был тот породистый «сытый раввин», вызывавший такие смешанные чувства у нашего доброго друга Вадика Попова[163]. Это был абсолютно тенеподобный человек с обкорнанной седой бородой, явно на краю могилы. Он в эту могилу вскоре и сошел.
У Аристакисяна[164] случилась последняя встреча за полгода до его смерти. Он рассказал, как в Испании Степанов читал лекции то ли про Кастанеду, то ли про Гурджиева. Не без юмора: искра от прежнего Степанова в нем сверкнула. Переводили его на испанский какие-то мексиканцы, знавшие почему-то русский язык. А, может, с английского переводили. Народу набежало много.
А потом он умер. Это было удивительно. Было в нем нечто такое, что не предполагало мысли о смерти. Он, как Николя Фламель[165], должен был быть вечной странной тенью, участником многих собраний на протяжении многих эпох.
Нереально талантливый был человек.
То, что он умер, выглядит более нелепо, чем смерть всех остальных моих друзей.