К книге
Гейдар Джемаль. Сады и пустоши: новая книгаСАДЫ И ПУСТОШИ. Степанов[158]
52%
САДЫ И ПУСТОШИ. Степанов[158]
27

Невозможно пройти мимо фигуры Владимира Степанова. К сожалению, сегодня она маргинальна и в присутствии своем в интернете, и в медиа, да и в воспоминаниях людей. Или проходит тенью, или вообще не присутствует. Есть пара человек, с ним связанных, которые что-то говорят, что-то пишут, но они недостаточно значимы, недостаточно громко говорят, недостаточно интересны. Их бормотание никак и никем не оценивается.

А между тем Степанов был необходимым элементом треугольника, который я называю «магическим»: Мамлеев, Головин и он, Володя Степанов. Степанов служил источником вдохновения для Мамлеева, Головин держал с ним определенную дистанцию, оправданную иронией, но какая-то связь всё равно у них сохранялась. Сам Володя жестко и глубоко верил в существование такой связи с ними обоими. Хотя все складывалось несколько проблематичней.

Есть тернер и кватернер — фундаментальные геометрические понятия. Если треугольник поднести к зеркалу, то получается некий квадрат. Треугольник всегда можно доработать до квадрата простым поднесением его к зеркалу.

Почему, скажем, три мушкетера? Там же существует Д'Артаньян. Имеются Атос, Портос и Арамис, и где же там Д'Артаньян? А вот в том-то и дело, что Д'Артаньян — виртуальная точка магического кватернера, потому что он возникает, когда треугольник Атос-Портос-Арамис откладываешь в сторону или подносишь к зеркалу. В этом смысле Д'Артаньяном, или магическим замыкающим кватернера, был я. Мы с Леной устанавливали такие контакты, ездили к Жене, к Степанову (по крайней мере одну поездку я точно помню, — дальше, может быть, я один ездил). Мамлеев у нас дневал и ночевал. Это были основные контакты, замыкавшиеся в магический кватернер. Но он был связан именно с переворачивающимся треугольником, где четвертая точка не называлась или стояла особо. Это был я.

Я не помню, как и кто привел Степанова в мой дом, как получилось, что мы встретились, но каким-то образом он возник, наверное, году в 1969.

Сначала он появился у меня. Обстоятельств не восстановлю, но я помню, как мы с Леной ответили встречным визитом. По-моему, это было на 5-й Парковой улице. Мы приехали в блочный советский дом. Двухкомнатная квартира из тех, где одна из комнат проходная, в дальней комнате спала бабушка, мать Гали Старовойтовой, жены Степанова.

Когда позднее я увидел депутатшу Галину Старовойтову, убитую в ельцинские времена, меня поразило совпадение. Но убитая была плотной, а жена Владимира — тонкой, узкоплечей, узкобедрой, похожей на вьющийся стебель. А когда она надевала меховую горжетку, становилась похожа на лису, вставшую на задние лапы.

С этим домом много связано, и до сих пор, когда я слышу упоминания о Парковых улицах, эти слова проходят тенью по душе. Квартира с советскими зелеными радиаторами, о которые потом не помню кто однажды разбил себе голову.

Самое ужасное и неприятное для меня, что посреди квартиры стоял манежик, и в этом манежике прыгало орущее существо месяцев десяти, — плод семейства Степановых. Это был Андрей, которого звали тогда Квакушей, и еще много лет его так звали, а теперь это высокого роста мужик на пятом десятке[159]. Квакуша стал неким символом, знаком наших отношений. Он прыгал и квакал в своём манежике под какой- то светский разговор ни о чем.

Но отношения у нас завязались.

И вот Степанов. Человек среднего роста, чуть ниже меня, с брюшком, очень плотный, без талии. Как сказал Вадик Попов — «с лицом породистого раввина». Точеный прямой нос, можно сказать римский, шедший ото лба, и роскошная черная борода. Он имел правильные семитические черты лица. Хотя он не считал себя ни в коей мере семитом, а происходил из Воронежа.

Его брат занимался при ЦК итальянскими партизанами и коммунистами. Я с ним один раз встречался. Совершенно гопнического вида мужичок, который вышел порыбачить. Он собирал дымковскую игрушку. У него имелась масса разных книжек, написанных про итальянских партизан, он постоянно общался с какими-то итальянскими антифашистами и ездил туда. Пробы на нем негде ставить, на этом брате.

Была у них еще и сестра, киношница и замужем за кинорежиссером. Очень красивая девушка, с черными волосами, похожая на черную кошку. Как-то я сидел у нее в гостях, речь зашла о Шукшине и его книжке о Петушке и царе Салтане, намекающей на шукшинский антисемитизм. В общем, скандал какой-то произошел.

Степанов был чернобородым эзотериком.

Головин рассказывал, что в какой-то период Володя женился на Гале. Она владела английским языком, окончила иняз и вдруг отправилась в Индию. Степанов остался один и началось счастливейшее время его жизни, как говорил Женя, сардонически ухмыляясь. Он сидел в библиотеке, в книгах, и находился под влиянием некоего Кёрдемона (был такой, позднее уехал в США и стал там миллионером на мультиках). Кёрдемон занимался эзотеризмом, и они в советскую темную ночь заново открыли Гурджиева и занимались им очень круто.

Позже Степанов заинтересовался суфизмом, открыл для себя Идриса Шаха, стал получать письма от Роберта Грейвса[160], великого масона-поэта, автора «Белой Богини». Роберт Грейвс приехал в Советский Союз и побывал у Володи Степанова, точнее, у его брата на даче. Дача принадлежала брату.

Есть знаменитая фотография, где Роберт Грейвс в сетчатой майке-алкоголичке с бретельками вскапывает землю под яблоней в саду. Увидев эту фотографию, Женя сказал, что потерял сразу всякий интерес и уважение к Роберту Грейвсу, — если оно и было до того. Отныне для него Роберт Грейвс — это тот, кто со Степановым в саду окучивает яблоню.

Отец всех Степановых, согласно той истории, которую я слышал, служил комиссаром у Котовского. А Котовский был, как известно, фанатом эзотеризма и возил за собой четыре огромных сундука литературы с редкими и очень качественными изданиями дореволюционной литературы на эту тему. Сотрудничал с журналом «Изида»[161], его издателем был Трояновский, который выпустил много книг по оккультизму. Я читал по крайней мере один или два номера. Там были «Арканы Таро» Шмакова, первые номерные переводы Ницше, даже что-то по-немецки. Котовский изучал немецкий, чтобы поехать в Германию учиться на агронома. Не получилось, но немецкий выучил.

В общем, целая библиотека. Как гласят слухи, эта библиотека оказалась в итоге у отца Степанова. А отец стал преподавателем философии в ИФЛИ[162], том самом знаменитом масонском эзотерическом гнезде, из которого вышли все Давиды Самойловы, особые персонажи-ифлийцы, особое братство. В большинстве своем поэты, но некоторые стали чуть ли не философами.

И вот эти четыре огромных сундука книг, которые он возил за Котовским на тачанке, расположились в невероятных дубовых шкафах на той самой даче, где бывал Роберт Грейвс.

Мне долго морочили голову этой библиотекой.

Во-первых, Женя мне про нее рассказывал, а во-вторых, когда к Володе обращались, он загадочно ухмылялся, гладил бороду и говорил, что кто будет себя хорошо вести, тот, возможно, когда-нибудь увидит эти шкафы. Сам он мог их видеть только во сне, потому что на всем сидел брат. Если эта библиотека не миф, а реальность, то она, как дымковская игрушка, — в распоряжении брата.

В какой-то момент Степанову непосредственно из ЦК предложили стать аспирантом по особой теме в институте философии и будто бы именно за то, что он лично знаком с Робертом Грейвсом. Надо сказать, сам Степанов закончил пединститут по английскому языку. С грехом пополам знал английский, но такой казенный, формальный английский, нормальный для советского времени. По крайней мере, книжки на нем читать и писать он мог.

Галя вернулась из Индии досрочно в 60-е годы. А бабушка получила квартиру на 5-й Парковой — как «заслуженный педагог РСФСР». Квартирку дали бабушке, а та пустила пожить дочку с зятем.

Степанов был очень интересный человек. У меня лежит книжка, изданная его сыном в «Эннеагон Пресс», связанном с «Октагоном», который был создан в свое время с Идрисом Шахом, — такие ядовитые отпочкования того мухомора, возросшего в Лондоне, и сейчас дают поросль.

Но Степанов был человек, который не исчерпывался тем, что он мог написать. Когда ты с ним говорил, ты погружался в особое состояние, потому что он был медиумичен, он ловил и пасовал тебе самые глубокие подразумевания твоей собственной мысли. Степанов входил в твое состояние и становился зеркалом, ты с ним общался и выявлял такие оттенки мысли, которые никогда бы не мог выявить с другим человеком: тот был бы просто столбиком, отшибающим пасы в свою сторону.

А Володя эти пасы принимал и довершал, как будто все мячи, ему посланные, уплывали в зеркальную поверхность, кружась и исчезая в недрах. У нас были очень хорошие отношения, и я думаю, что меня он любил.

Как-то раз сидели мы на Гоголевском бульваре на скамейке в плащах, моросил дождик, и говорили мы об Идрис Шахе. Что-то я такое — может быть даже уважительное — про Идриса Шаха сказал, на что мне Степанов с раздражением бросил:

— Да если ты кинешь свою кепку на одну чашку весов, то Идрис Шах с другой чашки улетит вверх.

Меня это поразило.

Но случилась одна очень неприятная история, связанная с Юрием Витальевичем, который к тому времени уже года полтора находился в Америке, в Корнеллском университете. А я в это время уже переехал с Гагаринского на Большую Очаковскую улицу, — в квартиру, связанную с большим темным периодом в моей жизни, очень мучительной полосой. Но она скрашивалась тем, что туда приходили мои друзья, и я сам оттуда часто уезжал.

И вот мне пришла открытка от Юрия Витальевича. Это меня потрясло, потому что он уехал и как бы оказался по ту сторону всего, практически умер. Он писал, что он в Корнеллском университете, что ему замечательно, что он в эзотерическом обществе, в масонской ложе, среди крутых людей, «исполинов», которых в России отродясь не водилось, «а таких, как Степанов, здесь сотни».

Я это прочел, пожал плечами. Юрочка, конечно, увлекающаяся натура. Положил эту открытку на стол — тяжелый дубовый, еще дедовский, обеденный стол, переехавший со мной на эту несчастную Большую Очаковскую. Когда-то он стоял на Мансуровском. Бросил открытку — и вдруг звонок в дверь. И что вы думаете — входит ко мне Степанов. В гости заехал. Люди приходили всегда без спроса, и тогда это было нормально.

В то время у нас даже не было телефона. Я ходил звонить к автомату на улицу, как на даче. Прежде телефон всегда был поблизости, пусть даже в коридоре. Тяжелые черные телефоны, стоящие или висящие, прикрученные к стене, но все-таки дома. А тут приходилось выходить. Поблизости было два или три телефона в будках, один из которых всегда не работал.

И тут раз — приходит Степанов.

— Ну что же, Володя, проходи.

И думаю: лежит же там эта открытка на столе — хоть бы она ему на глаза не попалась. А он проходит и на тебе — не в кухню, куда я его провожаю, а напротив, в столовую. И сразу к этой открытке:

— Что тут у тебя за открыточка? — так бесцеремонно. — А, от Юрочки!

Я не успел ее выхватить. Он ее берет, читает, и я думаю: «Ну и черт с тобой, раз ты такой бесцеремонный, то и получай».

Он ее читает, лицо у него меняется.

— А таких, какя, там сотни… Эх Юра, Юра, а я же с тобой работал. Ничего-то ты не понял. Ну ладно.

После этого пошли мы пить чай. Видимо, день у него пропал. А нечего хвататься за чужие письма на столе! В общем, был наказан.

Но я почувствовал сердечную боль по поводу Степанова. На самом деле это был талантливый человек — реально талантливый. Но человек, пораженный неспособностью этот талант оформить как бы то ни было. Он был очень интересен, и разговоры с ним завораживали.

Потом он сам уехал в Голландию, не так давно он умер от рака.

Я видел его незадолго до смерти. Это уже не был тот породистый «сытый раввин», вызывавший такие смешанные чувства у нашего доброго друга Вадика Попова[163]. Это был абсолютно тенеподобный человек с обкорнанной седой бородой, явно на краю могилы. Он в эту могилу вскоре и сошел.

У Аристакисяна[164] случилась последняя встреча за полгода до его смерти. Он рассказал, как в Испании Степанов читал лекции то ли про Кастанеду, то ли про Гурджиева. Не без юмора: искра от прежнего Степанова в нем сверкнула. Переводили его на испанский какие-то мексиканцы, знавшие почему-то русский язык. А, может, с английского переводили. Народу набежало много.

А потом он умер. Это было удивительно. Было в нем нечто такое, что не предполагало мысли о смерти. Он, как Николя Фламель[165], должен был быть вечной странной тенью, участником многих собраний на протяжении многих эпох.

Нереально талантливый был человек.

То, что он умер, выглядит более нелепо, чем смерть всех остальных моих друзей.

Предыдущая главаГлава 27 из 52Следующая глава