К книге
Крест и компас. Кровавые хроники мировой колонизации Атлантики7 Культурная динамика. Формирование креольских идентичностей
88%
7 Культурная динамика. Формирование креольских идентичностей
29

– Европеец: Какого цвета бывают креолы и что означает слово «креол»?

– Американец: Креолы бывают всех цветов, от и́счерна-черного до самого белого. Креолами именуют уроженцев той или иной страны, безотносительно цвета их кожи, дабы отличать их от чужестранцев, прибывающих туда на поселение.

Этот воображаемый диалог, сочиненный сан-домингским колонистом Дюкержоли в начале XIX столетия, трактует креольство как американскую автохтонность, выходящую за рамки цвета кожи и социальных статусов. Термин «креол» (crioulo) впервые возник в португальском языке для разграничения рабов, рожденных в Бразилии, и тех, кто был рожден в Африке. Однако, помимо указания на место рождения, это слово отражало процесс постепенного стирания категориальных различий между европейцами и африканцами, который был следствием взаимодействий, взаимных адаптаций и антагонизмов, неизбежно возникавших между отдельными людьми и социальными группами, делившими одно жизненное пространство. Креолы были людьми, чья социально-экономическая жизнь оказалась интегрирована в особый мир, лежавший за пределами континента их прародителей. Они породили самобытные и многоликие культуры, основанные на гибридизации, смешении и метисации, развивавшиеся по моделям, которые варьировались во времени и пространстве.

Процессы креолизации

На заре эпохи Великих географических открытий, в 1460-е годы, на архипелаге Кабо-Верде зародились первые устойчивые сообщества, ставшие плавильным котлом для европейцев и африканцев. Здесь, на этих островах, кастильцы, арагонцы, генуэзцы и португальцы оказались бок о бок с невольниками, привезенными из Западной Африки. Именно потомки от этих смешанных союзов сформировали первые креольские группы населения. Взращенные на перекрестке двух миров, эти люди естественным образом взяли на себя роль посредников, связующего звена между европейской цивилизацией и побережьем атлантической Африки. Сам феномен креольности с момента своего возникновения был неразрывно связан с институтом рабства и сложной системой господства, выстроенной на расовых и гендерных основаниях. Эти же фундаментальные факторы легли в основу формирования рабовладельческих обществ Нового Света – будь то плантационная Бразилия, острова Карибского бассейна или табачные поля Чесапика. Рабство, помимо своей неоспоримой экономической роли, способствовало кристаллизации социальных структур, принципиально отличных от европейских образцов.

Динамика креолизации, как убедительно продемонстрировал историк Джон Гарригус на примере Сан-Доминго, разворачивалась одновременно в вертикальной и горизонтальной плоскостях. Представители белого и черного населения неизбежно вступали во взаимодействие, что сопровождалось взаимным обогащением навыками и практиками. Вместе с тем каждая из этих групп стремилась поддерживать живую связь со своей культурой происхождения: европейцы – через поток новостей, предметы быта, веяния моды и прибытие новых колонистов; африканцы – благодаря постоянному притоку новых невольников, которые приносили с собой и бережно сохраняли свои традиции, в особенности это касалось религиозных верований и обрядов. Несмотря на кардинально различное положение в иерархии рабовладельческой системы, и еврокреолы, и афро-креолы являлись носителями культур, в которых самобытность удивительным образом сочеталась с гибридностью.

На Американском континенте процессы культурной гибридизации также активно протекали в контексте взаимоотношений между населением европейского происхождения и коренными народами. В колониальной Мексике многие испанцы охотно адаптировали элементы местной культуры: облачались в стеганые хлопковые туники, обычай перемещаться в гамаке (для тех энкомендерос, кто мог себе это позволить), прибегали к автохтонным ритуалам исцеления и перенимали кулинарные традиции индейцев. Европейцы довольно быстро оценили агрономические преимущества маиса перед пшеницей и включили в свой рацион кукурузные лепешки – тортильи. В XVIII столетии европейские путешественники, посещавшие Новую Испанию, нередко отмечали подчеркнутую, почти демонстративную роскошь быта креольской элиты – это был своеобразный способ социального самоутверждения как перед лицом местного населения, так и перед «полуостровитянами» (peninsulares) – выходцами непосредственно из метрополии.

В Северной Америке ситуация развивалась по несколько иному сценарию. В Новой Франции относительная малочисленность колонистов, специфические природно-климатические условия и ключевая роль пушной торговли стимулировали интенсивный обмен знаниями и практическим опытом: коренные народы осваивали азы металлургии, в то время как французы активно заимствовали элементы материальной культуры аборигенов – каноэ, мокасины, снегоступы. Лесные бродяги, постоянно курсировавшие между двумя мирами – тем, где они добывали меха, и тем, где их сбывали, – являли собой один из наиболее ярких и показательных примеров культурной гибридизации и аккультурации. По всему Американскому континенту можно было встретить европейцев, надолго осевших среди коренных жителей. Они изучали местные языки, перенимали ремесла, элементы быта, кулинарные пристрастия и сам образ жизни индейских племен. Такое тесное и продолжительное взаимодействие нередко приводило к заключению союзов между европейскими мужчинами и женщинами из числа коренных народов, от которых рождалось метисное потомство.

Языковая сфера стала еще одним ключевым полем креолизации, где также прослеживалась двойственная динамика – унификации и гибридизации. Распространение и доминирование того или иного языка зависело прежде всего от соотношения демографических и социальных сил между его носителями. На американской земле достаточно крупные языковые общности, равно как и те, что непрерывно пополнялись за счет новых волн миграции, имели возможность сохранить свой исходный язык, пусть и в модифицированной, адаптированной форме. Так, в XVII веке французские поселенцы в Канаде были преимущественно выходцами из тех регионов Франции, где уже утвердился литературный французский язык, что вынуждало носителей региональных диалектов и патуа постепенно от них отказываться. Путешественники из метрополии отмечали, что языковое разнообразие в канадских колониях оказалось заметно меньшим, чем в самой Франции. Аналогичные процессы языковой унификации наблюдались и среди немецких колонистов в так называемых Средних колониях Северной Америки: их диалектные различия постепенно стирались, уступая место более гомогенному варианту немецкого языка, отличному от пестрой палитры диалектов их исторической родины.

В зонах продолжительного соприкосновения европейских и неевропейских народов закономерно возникали новые языковые образования. Уже к исходу XV столетия на островах Зеленого Мыса (Кабо-Верде) начал формироваться пиджин – упрощенная языковая система, позволявшая осуществлять элементарное общение благодаря смешению грамматических структур и лексического состава различных языков. Именно так в европейские языки проникали слова, подобные «банану», заимствованному, к примеру, из языка мандинго. Впоследствии на базе пиджинов развивались креольские языки – более сложные и структурированные лингвистические системы, которые передавались из поколения в поколение, становясь для их носителей родными. Так, французский путешественник Жажоле де Ла Курб в конце XVII века свидетельствовал о встрече в Сенегамбии с «некоторыми неграми и мулатами, которые именуют себя португальцами, так как ведут свое происхождение от португальцев… [и] изъясняются на особом жаргоне, весьма отдаленно напоминающем португальский язык и известном как креольский». Дальнейшее развитие этих африканских креольских языков определялось характером европейского присутствия: в Сенегамбии португальское влияние постепенно ослабевало, уступая место французскому, в то время как на Золотом Берегу английский язык способствовал трансформации уже сложившихся там креольских наречий.

На Американском континенте, в регионах со смешанным этническим составом, также зарождались самобытные креольские языки. На Малых Антильских островах, находившихся под властью Франции, язык волоф послужил основой, к которой присоединялись элементы других африканских языков, образуя креольский язык, служивший средством общения между рабами различного происхождения. На Сан-Доминго в XVIII веке более значительное влияние оказали языки группы конго, что явилось отражением изменений в географии трансатлантической работорговли. Рабы на плантациях подвергались двойной языковой креолизации: с одной стороны, внутриафриканской, с другой – евроафриканской. При этом вновь прибывавшие невольники нередко уже имели опыт взаимодействия с креольскими языками, в тех случаях, когда их доставляли из иных американских колоний или из регионов с продолжительным и устоявшимся европейским присутствием. С течением времени в рабовладельческих обществах складывались креольские языки, лексический фонд которых, как правило, черпался из европейских языков, тогда как грамматические структуры заимствовались преимущественно из африканских. В Бразилии формирование так называемого лингва-жерал – общего языка, синтезировавшего португальские, африканские и тупийские элементы, – изначально происходило в среде рабов региона Сан-Паулу, а затем распространилось и на другие слои населения: свободных цветных и постепенно охватило все колониальное общество.

Проблема культурной трансформации африканцев в условиях неволи и сохранения африканских языков в Америке неоднократно привлекала пристальное внимание историков, антропологов и лингвистов. Люди, насильственно перемещенные в Америку, принадлежали к многообразным языковым и культурным традициям и изначально не обладали единым чувством африканской идентичности. Именно на американской земле их принудительно свели в единую категорию, основанную на цвете кожи и подневольном статусе. Рабовладельческая система, по существу, навязывала им коллективную идентичность. Гетерогенность невольничьей среды способствовала встрече и взаимодействию людей различного происхождения, подвергавшихся одинаковой социальной стигматизации. Это и стало почвой для формирования афрокреольской идентичности, испытавшей тем не менее значительное влияние европейской культуры. Данный процесс был менее интенсивен на Антильских островах, где большинство рабов проживало изолированными общинами на плантациях, в сравнении с Новой Англией, где относительно немногочисленные рабы трудились в более открытой городской среде.

Афро-креольская идентичность могла также основываться на общих культурных компонентах: представлениях о проницаемости границы между миром естественным и сверхъестественным, особой связи с усопшими предками, духами и божествами, а также на высокой значимости ритуальных практик. Эти элементы демонстрировали особую жизнеспособность в условиях отсутствия систематической христианизации рабов. Характер креолизации зависел также от интенсивности работорговли. На Антильских островах регулярный приток новых невольников поддерживал динамичный межафриканский синкретизм. Напротив, в регионах, где преобладали рабы-креолы или население было этнически более гомогенным, новоприбывшие, даже африканского происхождения, зачастую воспринимались как чужаки. В регионе Чесапик, где доля рабов-креолов возросла с 50 до 95 % в период между 1720 и 1780 годами, вновь прибывшие невольники были вынуждены адаптироваться к уже сложившейся афрокреольской культуре.

Условия интеллектуальной жизни в Америке

Развитие колоний было немыслимо без становления типографского дела, периодической печати и системы высшего образования – тех столпов, на которых зиждилось формирование самобытной креольской интеллектуальной среды.

Первая типография на Американском континенте распахнула свои двери в Мехико уже в 1539 году. Вслед за ней в 1560-х годах печатные мастерские стали появляться и в других частях Новой Испании, тогда как в Перу книгопечатание прочно утвердилось лишь к 1584 году. Даже эти сроки значительно опережали Бразилию, где, невзирая на спорадические попытки, постоянно действующее типографское производство было налажено лишь в 1808 году, когда португальский двор, спасаясь бегством от наполеоновской угрозы, перенес свою резиденцию в эту колонию. Примечательно, что в XVI столетии в Новой Испании около 40 % всех изданий приходилось на долю переводов религиозных текстов и сочинений на языки коренных народов, а также произведений классической литературы – к примеру, знаменитые «Басни» Эзопа были опубликованы на языке науатль. Издавались словари и грамматики. Так, труд францисканца Алонсо де Молины «Словарь кастильского и мексиканского языков» (Vocabulario en lengua castellana y mexicana), впервые увидевший свет в Мехико в 1555 году и переизданный с дополнениями в 1571 году, служил эталонным пособием для испано-науатльских переводов вплоть до XIX столетия. В Бразилии иезуит Жозе ди Аншиета своим трудом «Грамматика языка, наиболее распространенного на побережье Бразилии» (Arte de Gramática da Lingua mais usada na Costa do Brasil, 1595) фактически открыл миссионерам доступ к языку тупи. Аналогичные издания, пусть и с некоторым опозданием, начали появляться и в английских колониях Северной Америки. Примером может служить «Ключ к языку Америки» (Key into the language of America, 1643) – своего рода разговорник, призванный облегчить общение между англичанами Род-Айленда и индейцами народа наррагансетт.

В Британской Северной Америке первый печатный станок был установлен лишь в 1640 году в Кембридже (Массачусетс). Помимо официальных документов, на нем издавались катехизисы и религиозная литература, включая перевод Библии на алгонкинский язык (1661). К 1755 году в Тринадцати колониях функционировало уже свыше 20 издательских мастерских, в то время как в Новой Франции они отсутствовали вовсе. Аналогичное отставание характеризовало и ситуацию на Антильских островах: первая типография была основана на Ямайке в 1718 году, а в Сан-Доминго – официально в 1723 году. Однако на практике сопротивление французской колониальной администрации существенно тормозило развитие издательского дела вплоть до 1760-х годов. К 1789 году во французских колониях Карибского бассейна насчитывалось всего около десятка книготорговцев и лишь половина из них совмещала торговлю с издательской деятельностью. Тем не менее все колонии поддерживали интенсивный книгообмен с Европой. Так, в 1750-х годах выдержки из знаменитого трактата Монтескье «О духе законов» (1748) публиковались в ряде американских газет, включая Boston Gazette, а сам труд был добавлен в программы Гарвардского и Йельского университетов.

Новая Англия разительно выделялась на фоне других колоний исключительно высоким уровнем грамотности населения, который к середине XVIII века достигал примерно двух третей. По этому показателю она опережала метрополию (где грамотными были около 50 %), а к 1790 году, когда доля грамотных мужчин достигла 90 %, Новая Англия вышла в лидеры среди всех европейских стран. Вероятно, столь высокий уровень грамотности объяснялся строгим пуританским требованием самостоятельного чтения Библии, а также изначально более высокой квалификацией и образовательным уровнем переселенцев по сравнению, к примеру, с законтрактованными слугами Вирджинии. Неудивительно, что именно в Бостоне в 1690 году увидела свет первая печатная газета на Американском континенте. Впрочем, ее издание было прекращено уже после первого номера из-за критики в адрес колониальной администрации. Вторая попытка, предпринятая в 1704 году, увенчалась успехом: еженедельник Boston Newsletter начал выходить регулярно. Постепенно все крупные города Британской Америки, включая поселения на Ямайке и в Канаде, обзавелись собственной периодикой. К 1775 году было основано свыше 45 различных изданий; некоторые из них выпустили лишь несколько номеров, однако наиболее значимые достигали тиража в 3000 экземпляров. Они находили широкую аудиторию, в том числе благодаря тому, что многие таверны и кофейни оформляли на них подписку.

В Испанской Америке зарождение местной периодической печати пришлось на 1720-е годы с выходом в свет «Газеты Мексики и новостей Новой Испании» (Gaceta de México y Noticias de Nueva España) в 1722 году. За ней последовали аналогичные издания в Гватемале (1729), Перу (1743), а также на Кубе и в Аргентине (1764). К этому же периоду относятся и первые регулярные печатные издания во французских колониях Антильских островов, такие как «Американские объявления» (Affiches américaines), выходившие в Сан-Доминго с 1766 года. В Бразилии же первая газета увидела свет лишь в 1808 году. Примечательно, что в XVIII веке газеты Британской Америки пользовались значительной свободой выражения, в то время как их аналоги в испанских и французских владениях находились под жестким надзором колониальных властей. Тематика газетных публикаций была весьма разнообразна: наряду с местными новостями они освещали политические и дипломатические события, публиковали экономическую информацию и, что особенно важно, служили проводниками идей Просвещения, которые находили все больший отклик в среде растущего образованного слоя колониального общества.

В испанских владениях Нового Света учреждение высших учебных заведений началось сравнительно рано. Так, первое подобное заведение распахнуло свои двери на Эспаньоле уже в 1538 году, хотя официальное признание университетского статуса последовало лишь 20 годами позже, в 1558-м. К 1551 году на материковой части континента уже функционировали два полноценных университета – в Мехико и Лиме. К началу XVIII столетия в Испанской Америке насчитывалось порядка 15 университетов, а к 1790 году их число возросло до 20. Столь впечатляющая плотность университетских центров свидетельствует о неуклонно растущем спросе на высшее образование со стороны креольского населения. Примечательно, что если университеты Мехико и Лимы находились под непосредственным патронажем королевской администрации, то большинство учебных заведений, основанных со второй половины XVI века, пребывали в ведении религиозных орденов. В XVIII столетии инициатива учреждения университетов перешла к епископату. Учебный процесс был сосредоточен преимущественно на изучении богословия, философии и канонического права; реже преподавались гражданское право и медицина. Основная задача заключалась в подготовке местного духовенства из числа креолов и метисов, а также формировании административных кадров среднего звена. Бразилия же, напротив, невзирая на существование иезуитских и иных коллегий, оставалась без собственных университетов вплоть до обретения независимости в 1822 году. На протяжении всего колониального периода представители высшего духовенства, административного аппарата и дети креольской элиты получали образование в метрополии, преимущественно в стенах Коимбрского университета. Тем не менее в крупных бразильских городах, особенно в Баие и Рио-де-Жанейро, наблюдалась активная деятельность научных обществ.

История становления высшего образования в британских колониях Северной Америки является ярким отражением их религиозного многообразия. Конгрегационалисты положили начало Гарварду (1636), Йелю (1701) и Дартмутскому колледжу (1769); англикане основали колледж Уильяма и Мэри (1693); пресвитериане – Принстон (1746); баптисты – Род-Айлендский колледж (впоследствии Брауновский университет) в 1764 году, а кальвинисты голландского происхождения – Куинс-колледж (ныне Ратгерский университет) в 1766 году. Эти конфессиональные учебные заведения служат убедительным свидетельством влияния и динамизма различных церковных деноминаций Северной Америки, а также жизнеспособности их общинных устоев. Так, анализ библиотечного фонда Гарварда за 1723 год демонстрирует, что 58 % книжного собрания составляли труды по богословию; за ними следовали изящная словесность, естественные науки, философия и история. Лишь два университета изначально имели светский характер: Пенсильванская академия (будущий Пенсильванский университет), основанная Бенджамином Франклином в 1751 году, и Королевский колледж (предтеча современного Колумбийского университета), открытый в 1754 году.

Финансирование университетов обеспечивалось за счет платы за обучение, пожертвований и доходов от сдачи в аренду принадлежавшей им недвижимости. Примечательно, что три четверти из примерно двух десятков публичных библиотек, функционировавших накануне Американской революции, равно как и восемь из девяти университетов, были сосредоточены в северных колониях. Лишь колледж Уильяма и Мэри в Уильямсбурге (Вирджиния) представлял южные колонии в этом отношении. Элиты данного региона, равно как и верхушка общества Антильских островов, в своем большинстве исповедовали англиканство и по традиции направляли своих отпрысков на обучение в университеты Англии.

Начиная с середины XVIII столетия университетское образование претерпевает значительную трансформацию: влияние теологии, как католической, так и протестантской, заметно ослабевает, уступая место светским дисциплинам. В Испанской Америке это выразилось в подлинном расцвете преподавания права, медицины, математики и естественных наук. Помимо насущной задачи подготовки квалифицированных креольских элит, возрастающий интерес к зоологии, ботанике и истории Нового Света свидетельствовал о формировании нового, более глубокого исследовательского взгляда на местную среду, в том числе и со стороны привилегированных слоев общества. Процесс «американизации» научного знания был характерен и для британских колоний, где возникали такие научные объединения, как Философское общество, основанное Бенджамином Франклином в Филадельфии в 1743 году. В том же городе Пенсильванская академия с самого момента своего учреждения отличалась широтой подхода, ставя целью подготовку специалистов для самых различных сфер деятельности. Университетское преподавание медицины было положено здесь в 1765 году, а тремя годами позднее – в Королевском колледже в Нью-Йорке. К этому периоду даже конфессиональные университеты расширили спектр преподаваемых дисциплин. Подобная эволюция коррелировала со значительным ростом числа студентов: около трети всех выпускников университетов Британской Америки за период с 1642 по 1763 год получили свои дипломы в последние 12 лет этого отрезка времени.

С середины XVIII столетия европейские колонии в Америке стали свидетелями упрочения позиций креольских элит, что было обусловлено как демографическим и экономическим подъемом, так и бурным развитием интеллектуальной жизни. Наряду с университетами важнейшими очагами формирования и распространения знания выступали научные академии, литературные и ученые общества, читательские клубы и масонские ложи. Интеллектуальное наследие, взращиваемое в этих кругах, хотя и сохраняло тесную связь с европейской традицией, в особенности через каналы книготорговли, постепенно обретало все большую самостоятельность и самобытность. Этот глубинный процесс сыграл ключевую роль в кристаллизации особого креольского самосознания.

Формирование идентичности и самосознания

Укоренение европейцев на Американском континенте повлекло за собой формирование новых идентичностей. Будь то результат самоопределения или навязанной классификации, эти идентичности складывались из сложного переплетения таких факторов, как вероисповедание, язык, традиции, регион проживания и социальное положение – факторов, чье взаимодействие непрестанно трансформировалось во времени и пространстве. Историография, нередко тяготеющая к телеологическому подходу, склонна постулировать, что чувство отчужденности неминуемо вело креолов к осознанию своей самобытности, тем самым подготавливая почву для различных движений за независимость. Однако современные исследования демонстрируют важность рассмотрения креолов не только в их взаимоотношениях с Европой, но и в качестве колонистов, прямо или косвенно эксплуатировавших природные ресурсы, коренное население Америки и африканцев. Индивидуальная и коллективная идентичность выковывалась в диалектическом взаимодействии между определенной европейскостью и преимущественно или всецело американским бытием. К этому добавлялось восприятие европейцами тех, кто отправился осваивать заатлантические земли, и их потомков – восприятие, колебавшееся от чувства общности до ощущения полной чужеродности. Становление иерархических отношений между метрополиями и колониями неизбежно накладывало отпечаток на взаимное восприятие жителей этих территорий.

Конкистадоры, устремлявшиеся в Америку, лелеяли надежды не только на обогащение, но и на создание общества, где им отводилось бы привилегированное положение. Пользуясь властью над индейцами в рамках системы энкомьенды, они претендовали на особые, почти договорные отношения со своим монархом, основанные на взаимности прав и обязанностей, защита которых могла легитимизировать даже мятеж. Этот склад мышления, унаследованный потомками конкистадоров, уже к концу XVI столетия породил известное недоверие у пенинсуляров – уроженцев Пиренейского полуострова, прибывавших для замещения высших административных постов. Образ креола, непокорного власти и свободолюбивого, начал приобретать все более отчетливые черты. Как следствие, с XVII века между этими двумя группами нарастала напряженность в спорах о назначении на административные и церковные должности – источники власти, престижа и дохода. Для креолов уже не завоевание, а сам факт рождения на американской земле служил главным основанием их притязаний на эти посты. Существовало явственное креольское самосознание, сочетавшее верность короне с отстаиванием определенных местных вольностей, особенно в вопросах эксплуатации коренного населения.

Креольская испанская идентичность также определялась через амбивалентное отношение к аборигенам. Существование «республики испанцев» (república de españoles) и «республики индейцев» (república de indios) теоретически закрепляло четкое разграничение двух миров, однако реалии метисации неуклонно размывали эти барьеры. В итоге испанская креольская идентичность основывалась на светлом цвете кожи и поведенческих паттернах. Иными словами, быть испанцем означало действовать, одеваться, питаться и говорить по-испански – словом, демонстрировать свою испанскую принадлежность во всех проявлениях. Американская испанскость зиждилась на тех же критериях, что и европейская, в особенности на цивилизованности и католицизме, которые позволяли дистанцироваться от коренных жителей. Однако ситуация была значительно более многогранной, поскольку креолы проводили различие между современными им индейцами, коих считали деградировавшими и праздными, и их предшественниками, создателями блистательных цивилизаций. Это было особенно характерно для Мексики, где колонисты могли апеллировать к концепции translatio imperii (переходу власти от последних императоров к предкам-конкистадорам), особенно те семьи, что вели свой род от браков с представительницами ацтекской аристократии. Тем самым они заявляли о наличии альтернативной политической легитимности, отличной от той, что была установлена королевской администрацией.

В 1680 году выдающийся эрудит Карлос де Сигуэнса-и-Гонгора упомянул «нашу креольскую нацию» (nuestra nación criolla) и руководил возведением в Мехико триумфальной арки, украшенной изображениями ацтекских правителей. Эта конструкция предназначалась для встречи нового вице-короля и должна была недвусмысленно продемонстрировать ему, что он прибывает в мир, существенно отличающийся от Испании. В XVIII веке нередко можно было наблюдать, как знатные жители Мехико декорировали свои жилища ацтекскими мотивами. Эти неоднозначные взаимоотношения с коренным населением способствовали кристаллизации особого американского самосознания, ярким проявлением которого стала, к примеру, жалоба муниципалитета Мехико, направленная в Мадрид в 1771 году «от имени всей испано-американской нации» (la nación española-americana).

В отличие от испанцев, у других европейцев подобное самоопределение возникло значительно позднее. Англичане Тринадцати колоний отвергали эпитет «креолы». Они мыслили себя «заморскими англичанами» (English overseas) и твердо намеревались таковыми оставаться. По их убеждению, их общество ни в чем не уступало английскому по достоинству и уровню развития. С метрополией их сплачивали тесные торговые узы, а также приверженность протестантизму и идеалам свободы. В сочинениях английских авторов Америки XVII века явственно прослеживается преемственность между двумя берегами Атлантики. В последующем столетии эта связь проявилась в распространении модных веяний, обычаев и моделей потребления, популярных в Англии, наглядным примером чему служит триумфальная популярность чая. Согласно Джеймсу Отису, одному из видных деятелей грядущего движения за независимость, жители Тринадцати колоний являлись «свободными белыми подданными», в отличие от колонистов английских Антильских островов, представлявших собой, по его выражению, «незаконнорожденную смесь англичан, индейцев и негров» (1764). Таким образом, в противовес северным колонистам, которые идентифицировали себя как англичане, обитателей Карибского бассейна можно было отнести к «креолам».

Термин «американец» вошел в обиход для обозначения колонистов Тринадцати колоний с середины XVIII века. Однако сами колонисты изначально восприняли это как попытку маргинализации. «Разве жители Америки не британские подданные? Разве они не англичане?» – риторически вопрошала Boston Gazette в 1765 году. Лишь в начале 1770-х годов континентальные колонисты начали осознанно усваивать наименование «американцы», что знаменовало собой принципиальное дистанцирование как от Великобритании, так и от коренных обитателей континента.

Самопровозглашаемые идентичности колонистов нередко вступали в острое противоречие с теми характеристиками, которые приписывались им европейским взглядом. Уже в XVI столетии переселенцам навязывались определенные черты, свидетельствовавшие о процессе их креолизации. Так, королевский историограф Хуан Лопес де Веласко в 1570-х годах отмечал, что испанцы, длительное время прожившие в Америке, претерпевали изменения как во внешности (в частности, в цвете кожи), так и в нравах под влиянием общения с индейцами и окружающей среды. В тот же исторический период Бернардино де Саагун утверждал, что родившиеся на американской земле «кажутся испанцами по внешнему виду, но не по характеру; те же, кто родился в Испании, если не проявят величайшей осторожности, через несколько лет после прибытия сюда станут совершенно иными людьми». Наряду с фактором общения с коренным населением теория климатов, постулировавшая решающее воздействие окружающей среды на свойства и обычаи людей, выступала ключевым элементом в объяснении предполагаемого «вырождения» европейцев, обосновавшихся в Новом Свете.

В XVII веке французские колонисты Канады, гордившиеся своим происхождением из метрополии, считали себя полноправными подданными королевства, противопоставляя себя индейцам, – особенно после 1663 года, когда колония перешла под непосредственное управление короны. Однако уже с 1680-х годов администраторы, миссионеры и военные, прибывавшие в Новую Францию, стали замечать метаморфозы, произошедшие с ее жителями, которых они все чаще именовали «канадцами». Примечательно, что первоначально, еще в XVI веке, этот термин относился к аборигенам, и его перенос на выходцев из Франции знаменовал собой показательный сдвиг в восприятии последних, не лишенный оттенка пренебрежения. В 1744 году иезуит Франсуа Шарлевуа сокрушался, что «воздух, которым дышат на этом обширном континенте», равно как и общение с «дикарями», привели к тому, что осевшие там французы развили «отвращение к усердному и упорядоченному труду» и чрезмерное свободолюбие, которым и объяснялась их непокорность.

В конечном счете не столько индейцы подверглись офранцуживанию, сколько сами французы «одичали», иначе говоря, претерпели аккультурацию. Ярким воплощением такого «канадца» стал курьер де буа (coureur de bois) – лесной бродяга, проводивший часть года среди индейцев, нередко имевший от них детей-метисов, существовавший в условиях дикой природы и с большим трудом поддававшийся контролю со стороны колониальных властей. Правомерно задаться вопросом: в какой мере подобная эссенциализация канадской идентичности не являлась прежде всего отражением серьезных просчетов самой французской колониальной администрации?

В Англии наименование «Indians» (индейцы), применявшееся с XVII века к жителям колоний, выдавало глубокие сомнения в их подлинной англизированности. Скептицизм схожего толка распространялся и на европейцев, обосновавшихся на Антильских островах: их креольская сущность воспринималась как синоним моральной деградации. В 1694 году губернатор Ямайки сетовал на вынужденную необходимость назначать креолов на государственные должности, невзирая на их «моральные пороки». Несомненно, прибывавшие в колонии выходцы из метрополий были ошеломлены контрастом с покинутым ими миром. Об этом свидетельствует признание путешественника, высадившегося в 1730 году в Сан-Доминго: «Я подумал, что перенесен в неизвестную страну, жители которой были французами только по языку, да и то мне показалось, что большинство его заимствовало».

Впрочем, следует напомнить, что некоторые авторы, как, например, Эдвард Лонг в отношении Ямайки или Медерик Моро де Сен-Мери (сам будучи креолом) касательно Сан-Доминго, напротив, подчеркивали достоинства европейского населения Антильских островов. С другой стороны, дискурс об «инаковости» бытовал и внутри самих метрополий: подобным образом англичане воспринимали ирландцев и шотландцев, а жители Северной Франции – провансальцев и бретонцев. Несмотря на это, элементы культурной преемственности оставались весьма значительными, так что колонист обладал в некотором роде двойственной идентичностью: французской, английской или испанской и одновременно креольской. Эти характеристики скорее дополняли, нежели взаимоисключали друг друга. Показательно, что, именно апеллируя к своим правам как подданных европейских монархий, жители американских колоний начиная с середины XVIII века чаще всего и выражали свое недовольство.

Протесты и восстания креолов во второй половине XVIII века

На всем протяжении своей истории колониальные владения в той или иной мере становились ареной протестных движений, а порой и открытых восстаний их обитателей. Однако ужесточение метрополиями контроля над заморскими территориями во второй половине XVIII столетия, в особенности по завершении Семилетней войны в 1763 году, лишь подлило масла в огонь недовольства, тлевшего до этого. Еще с XVII столетия строгие регламентации, сковывавшие колониальную торговлю, неоднократно провоцировали мятежи. В монополии торговых компаний колонисты усматривали тягостное бремя, не только лишавшее их значительной доли прибыли, но и приводившее к существенному удорожанию жизненно важных товаров. Так, в 1749 году в окрестностях Каракаса разразилось восстание, направленное против монополии Гипускоанской компании, обвиняемой в отстаивании интересов Пиренейского полуострова в пику венесуэльским.

Во французских колониях так называемый режим «исключительного права» издавна представлял собой источник глубокого и перманентного недовольства. Оно приобрело особую остроту после 1763 года, поскольку английская оккупация Гваделупы (1759–1763) и Мартиники (1762–1763) временно открыла плантаторам доступ к высокодоходному рынку, который с восстановлением мира вновь оказался для них иностранным, а следовательно, запретным. В Сан-Доминго же интенсивные торговые контакты с Английской Америкой позволили в значительной степени нивелировать прекращение коммерческих связей с Францией. Опыт более выгодных продажных цен и качественного снабжения прочно интегрировал креольских негоциантов в американские торговые сети. «Исключительное право»[21] в их глазах расценивалась как чрезмерное и неоправданное стеснение. «Желательно было бы принадлежать к той нации, где сахар продается дороже и которой меньше приходится опасаться во время войны», – констатировал креол Пьер Моранж в 1764 году.

Торговый сепаратизм послужил благодатной почвой, на которой произрос и укоренился колониальный автономизм, быстро обретший и политическое выражение. По заключении мира колонисты Сан-Доминго не переставали громогласно обличать «деспотизм», жертвами коего они себя провозглашали, и настойчиво добивались большей свободы коммерческой деятельности. Они также притязали на статус полноправных контрагентов короны, действуя через посредство высших советов, которые, подобно французским парламентам, отказывались регистрировать административные распоряжения. В 1768–1769 годах эта оппозиционная фронда вылилась в вооруженное противостояние. Западные и южные регионы Сан-Доминго оказались объяты пламенем мятежа до того момента, как корона не водворила порядок. Однако, по существу, проблема осталась нерешенной. В то время как негоцианты метрополии ратовали за неукоснительное соблюдение режима «исключительного права», креольские элиты продолжали требовать все больших торговых вольностей. Послабления, дарованные в 1767 году, не принесли удовлетворения ни одной из сторон, и это глубинное противостояние сохранялось, о чем свидетельствует размышление автора-колониста, датированное 1785 годом: «В двух словах: чего хотят колонисты? Сохранять и приумножать. Чего жаждут негоцианты? Ограничивать и разрушать».

Вторым значимым фактором протестных настроений, обострившихся после Семилетней войны, явилась фискальная политика. Одержав победу, Великобритания столкнулась с колоссальным государственным долгом, эквивалентным двум третям ее годового бюджета. Исходя из этого, лондонское правительство, полагая, что война велась преимущественно ради обеспечения безопасности американских колонистов, вознамерилось учредить новую систему налогообложения и укрепить над ними свой контроль. В 1764 году комплекс мер, вошедших в историю как «Сахарный акт» (Sugar Act), обложил налогами определенные категории товаров (кофе, вина, текстиль, индиго). Годом позднее Закон о гербовом сборе (Stamp Act) распространил на колонии фискальное бремя, уже существовавшее в Англии, которое, однако, стало первым прямым налогом, введенным в Английской Америке. Эти фискальные нововведения были навязаны жителям колоний без их на то согласия. «Налогообложение без представительства – это тирания», – провозгласил массачусетский адвокат Джеймс Отис в 1764 году. Принцип согласия на налогообложение являлся «одним из неотъемлемых прав и свобод» всякого подданного британской короны, как напомнили делегаты девяти колоний, съехавшиеся в Нью-Йорк в 1765 году. Между тем в лондонском парламенте колонии не имели ни единого представителя.

Этот фундаментальный аспект английской политической культуры органично сочетал в себе неприятие деспотизма, монархическую лояльность и отстаивание возрастающей роли колониальных ассамблей. Сходные элементы прослеживались и на Ямайке, где местная ассамблея также выказывала решительное неприятие навязываемых ей фискальных мер. По существу, имело место принципиальное столкновение двух концепций политической легитимности: легитимности лондонского парламента и легитимности ассамблей колонистов, рассматриваемых последними в качестве местных парламентов.

Твердое намерение правительства учредить новую систему налогообложения в колониях, его стремление искоренить контрабанду, а также заметное военное присутствие значительным образом усугубили напряженность в отношениях с Великобританией. Колонисты прибегли к бойкоту товаров из метрополии, что, в свою очередь, закономерно стимулировало развитие местного производства. Фискальный вопрос вскоре уступил по своей значимости политической проблеме перераспределения властных полномочий, как это было отмечено в статье Pennsylvania Journal за 1768 год, где утверждалось, что Британская империя представляет собой «конфедерацию независимых друг от друга государств, в которой вся полнота законодательной власти проистекает от каждой ее составной части». Однако в Лондоне превалировало убеждение в безусловном подчинении колоний метрополии. Череда драматических инцидентов в Массачусетсе («Бостонская бойня» 1770 года и «Бостонское чаепитие» 1773 года) серьезно подорвала авторитет короля Георга III, которого впоследствии стали все чаще и открыто сравнивать с тираном.

На Первом Континентальном конгрессе в Филадельфии в сентябре 1774 года прозвучали заявления о солидарности между колониями, уже именовавшими себя американскими. Впрочем, о полной независимости речь тогда еще не шла; первоочередной задачей виделось отстаивание законных прав в рамках предполагаемой федерализации Британской империи. Лишь после сражений при Лексингтоне и Конкорде в апреле 1775 года разрыв с метрополией стал свершившимся фактом, что в конечном счете и привело к провозглашению независимости Соединенных Штатов Америки 4 июля 1776 года. В отличие от североамериканских владений, британские колонии Вест-Индии не знали столь масштабных и яростных протестных движений. Тамошние колонисты нуждались в защите от посягательств французов и испанцев в случае новой войны или же всегда возможного восстания рабов. Для них также важным оставался доступ к британскому рынку для сбыта своей сахарной продукции, равно как и для приобретения необходимого продовольствия и промышленных товаров. Наконец, в отличие от Северной Америки, многие состоятельные собственники плантаций постоянно проживали в Англии, что существенным образом замедляло формирование самобытного и сильного креольского самосознания.

Восстание Тринадцати колоний нашло отклик во всем американском мире, о чем свидетельствуют волнения и бунты 1780-х годов. В испанских же владениях катастрофические последствия Семилетней войны побудили мадридское правительство к осознанию необходимости укрепления своей власти над заморскими колониями. Возникла потребность в усилении армейского присутствия, создании более действенной административной системы для надзора за городами и торговлей, что, в свою очередь, позволило бы увеличить налоговые поступления в казну. Эти централизаторские устремления сопровождались концентрацией властных полномочий в руках администраторов, прибывавших из метрополии, что вступало в прямое противоречие с исконными принципами автономии, традиционно характеризовавшими испанские колониальные владения.

Все это подпитывало креольский патриотизм, охвативший все слои общества, и спровоцировало два масштабных восстания. Первое из них, в 1780–1781 годах, вспыхнуло на землях Верхнего и Нижнего Перу, когда Хосе Габриэль Кондорканки, знатный индеец, в чьих жилах текла и креольская кровь, принял имя Тупак Амару II, провозгласив себя преемником последнего правителя инков. Политизация памяти о доколумбовой монархии обеспечила ему необходимую легитимность в обличении жестокого обращения и притеснений, жертвами которых становились коренные народы. Однако ему удалось сплотить вокруг себя также и тех, кто был недоволен недавними административными и налоговыми реформами. В итоге он был схвачен и предан публичной и мучительной казни на главной площади Куско, древней столицы Инкской империи. Второе значительное восстание, известное как движение комунерос, разразилось в 1781 году в Новой Гранаде в ответ на введение ряда новых налоговых мер. Около 20 000 человек – креолы, метисы, африканцы и индейцы – подняли оружие, прежде чем были окончательно разгромлены.

Смысл и значение этих восстаний получили различные историографические трактовки. Если прежде в них зачастую усматривали лишь предвестников грядущих войн за независимость, то современные исследователи акцентируют внимание на самобытной политической культуре восставших, чей боевой клич гласил: «Да здравствует король, долой дурное правление!». Помимо прямого осуждения злоупотреблений колониальной администрации, комунерос выражали чаяния об установлении таких отношений с короной, которые были бы основаны на неукоснительном соблюдении взаимных прав и обязанностей. Они, по сути, формулировали новую политическую культуру, о чем свидетельствует документ, подписанный ими в июне 1781 года, в нем утверждалось, что Новая Гранада представляет собой автономный политический организм, обладающий собственными законами и обычаями. В Бразилии же, напротив, восстание Тирадентиса, объединившее в 1789 году часть элит золотоносного региона Минас-Жерайс, было продиктовано явным и непримиримым отторжением португальской администрации. Вдохновленные успехом североамериканских колоний, повстанцы вынашивали вполне конкретный политический проект, приведший к эфемерному созданию местной республики.

Наконец, волнения на Американском континенте стимулировали автономистские устремления и в Сан-Доминго. В 1784 и 1785 годах совет города Кап-Франсе (ныне Кап-Аитьен) отказался зарегистрировать королевские указы, направленные на некоторое ограничение бесчеловечной эксплуатации рабов. «Намереваются освободить негров, дабы взвалить ярмо на белых!» – так осмеливались протестовать креолы, обличая «деспотизм», жертвами которого они якобы становились со стороны метрополии. В этих условиях отголоски революционных событий лета 1789 года во Франции и последовавшая за этим дезорганизация королевской администрации развязали руки колонистам в их замыслах. Брожение умов среди доминиканских элит трансформировалось из традиционного сопротивления высших советов, вдохновленного оппозиционностью французских парламентов, в более специфическую, американскую по своей сути форму противостояния, диапазон которой простирался от требований широкой автономии до прямых призывов к независимости. Однако в своем стремлении освободиться от «тирании», жертвами которой они себя провозглашали, доминиканские элиты оставались глухи к лязгу цепей полумиллионной армии рабов, трудившихся на плантациях колонии. «К чему о них беспокоиться, ведь негры весьма покорны и всегда таковыми останутся», – писал один из плантаторов в 1790 году. Начавшееся 22 августа 1791 года великое восстание рабов развеяло его заблуждения.

Выходя за рамки частных обстоятельств, следует отметить, что протестные движения, сотрясавшие американские территории, все более открыто ставили под вопрос саму природу колониальных отношений. Не стоит непременно усматривать в них лишь протонезависимые движения или же проявление консерватизма, апеллирующего к мифологизированному «золотому веку», когда колонисты якобы совершенно самостоятельно вершили свои дела. Осознавая собственные, отличные от метрополии интересы, колонисты тем не менее изначально не ставили своей целью полное отделение. В лоне великих империй постепенно зарождались альтернативные формы политической легитимности, позволявшие жителям заморских территорий заявлять о себе как о полноправных собеседниках метропольной власти, дабы обсуждать условия и формы ее отправления. Колонисты были сынами своего века, восприимчивыми к идеям Просвещения, которые находили живой отклик в просвещенных кругах и распространялись благодаря циркуляции печатных трудов по обе стороны Атлантического океана. Они ратовали за установление взаимовыгодных и справедливых отношений с метрополией. Их растущая решимость отражала процесс вызревания самобытной американской идентичности, которая постепенно кристаллизовалась как в плодотворном диалоге, так и в неизбежном противостоянии с Европой.

Предыдущая главаГлава 29 из 33Следующая глава