В данном случае раса рассматривается как аналитическая социологическая категория и, соответственно, как конструкт, естественный и привычный для людей эпохи раннего Нового времени. В Атлантическом мире соприкосновение и интенсивные контакты между разными группами населения способствовали тому, что раса превратилась в специфическую призму, через которую современники осмысляли и организовывали окружающий их мир.
В различных западноевропейских языках термин «раса», сформировавшийся еще в Средневековье, вплоть до XVII века использовался преимущественно для обозначения происхождения и родословной. Однако люди Европы на протяжении веков прекрасно осознавали многообразие человечества. Это проявлялось, в частности, в средневековом искусстве, в котором встречаются образы людей с темным цветом кожи, а также в многонациональном облике городов, таких как Лиссабон XVI столетия, на улицах которого можно было встретить выходцев из Африки, Америки, Индии и Восточной Азии. Постепенно, по мере ослабления традиционного деления человечества на христиан, с одной стороны, и «неверных» и язычников – с другой, все большее значение начинал приобретать визуальный критерий – цвет кожи, отличавшийся особой очевидностью для восприятия. В рамках концепции поэтапного развития человечества европейцы отводили себе высшую ступень в иерархии, тогда как на ее противоположном полюсе помещались так называемые «дикари». Сам этот термин, изначально относившийся к животным, в течение XVI века постепенно стал употребляться и для характеристики людей, признаваемых чуждыми европейской культуре.
Наиболее распространенное объяснение различий между людьми опиралось на влияние окружающей среды. Крайние климатические условия – чрезмерный холод, жара или влажность – считались одинаково вредными, в то время как европейский климат признавался наиболее благоприятным и гармоничным. Именно особенности климата позволяли объяснить неодинаковый цвет кожи у различных народов: так, карибские индейцы поразили Колумба тем, что их кожа была ни белой, ни черной. Даже в начале XVII века цвет кожи служил лишь отличительным признаком между «дикарем» и цивилизованным человеком, но не рассматривался как непреодолимое препятствие для включения в орбиту цивилизации.
Одним из первых действительно ярких упоминаний понятия расы в его современном значении стала работа, опубликованная 24 апреля 1684 года на страницах «Журнала ученых» (Journal des savants). Его автор, Франсуа Бернье, предложил классифицировать людей на основании физических признаков, передающихся по наследству из поколения в поколение, – таких, например, как цвет кожи, – придавая этим характеристикам большее значение, нежели внешним условиям или особенностям культуры. Тем самым он заложил основы типологии, которой впоследствии придерживались и другие выдающиеся ученые: так, швед Карл Линней соотнес человеческие группы с определенными чертами, отражавшими психологические представления его эпохи, а Жорж-Луи Леклерк де Бюффон посвятил свои исследования причинам «вырождения» человеческих разновидностей.
Понятие расы оказалось неразрывно связанным с телесностью, ведь именно тело начало восприниматься в качестве главного критерия различения людей: предполагалось, что их красота и гармония свидетельствуют о внутреннем биологическом равновесии и умственных способностях. Со временем концепция расы вытеснила религиозные, моральные и этнографические различия, которые прежде составляли основу социальной иерархии. Расовая категоризация превратила цвет кожи в приговор к неизбежному низшему положению, особенно остро затронув африканцев в эпоху расцвета работорговли. Жертвами этих процессов стали и коренные народы Америки, особенно по мере того, как возрастали сомнения в возможности их христианизации.
Помимо физических признаков, важную роль в конструировании иерархии человечества играло и наблюдение за поведением различных народов, что позволило противопоставить европейцев народам Америки и Африки, которых нередко причисляли к «дикими». Одним из ключевых критериев различения выступало отношение человека к природе. Полагалось, что индейцы Америки, якобы испытывавшие внутреннее отторжение к труду и усилиям, не стремились преобразовывать окружающий мир: они брали у природы, не созидая, пользовались ее дарами, не заботясь о восполнении. Считалось, что они пассивно подчинялись стихиям, не обладая возможностью подчинить их своей воле; это убеждение использовалось как оправдание для захвата их земель. В противовес им европеец представлялся активным, трудолюбивым и способным стать хозяином своей среды обитания.
В 1770-х годах шотландский историограф Уильям Робертсон полагал, что все народы Америки могут быть отнесены к одной расе, поскольку даже наиболее развитые из них – ацтеки и инки – сохраняли черты образа жизни, характерного и для так называемых «дикарей». Робертсон полагал, что именно цивилизация и прогресс становятся факторами, выделяющими народы и позволяющими им отличаться друг от друга. Между тем, как замечал Рейналь, в Западной Африке люди представляются более однородными, тогда как в Европе различия между ними более ощутимы, что позволило ему заключить: «Чем дальше человек уходит от природы, тем менее он похож на других».
С точки зрения идеи о поступательном развитии народов американские индейцы, стремившиеся лишь к удовлетворению своих насущных потребностей, оставались на первых ступенях исторического пути и по сравнению с европейцами словно застывали на исходной точке прогресса. Вне вопроса о владении земледельческими навыками, через обличение лености противопоставлялись две фундаментальные позиции: порыв европейцев к прогрессу и стагнация других народов. Степень зависимости от природной среды служила своего рода показателем уровня цивилизованности: между «дикарем», неразрывно связанным с природой, порождением которой он являлся, и европейцем, который эмансипировался от нее благодаря культуре, чтобы отправиться на открытие мира, лежала пропасть – неподвижность против движения. На этом фоне миссия европейской колонизации получала видение провиденциальной, едва ли не спасительной задачи.
Отношение к женской сексуальности служило одним из ключевых инструментов расовой дифференциации. В то время как европейских женщин изображали как воплощение целомудрия и скромности, практикующих сексуальность исключительно в репродуктивных целях, американских индианок и африканок представляли похотливыми и ненасытными созданиями, подчиненными неконтролируемым природным инстинктам. В конце XVIII века автор из Сан-Доминго Моро де Сен-Мери утверждал, что мулатки целиком предаются сладострастию, что «огонь этой богини пылает в [их] сердце». И хотя он признавал существование редких исключений, все же проводил четкое различие между глубинной природой белых и небелых, считая цвет кожи лишь наиболее явным признаком этих фундаментальных различий.
Причины различий в цветовом оттенке кожи оказались в поле зрения ученых в начале XVII столетия. Со временем подобные исследования получили дополнительный импульс благодаря общему прогрессу научного знания и критическому пересмотру традиционной идеи о среде обитания как главном факторе, определяющем человеческие различия. В XVIII веке размышления о месте Человека в природе, занимавшие как естествоиспытателей, так и философов, породили, с одной стороны, культивацию представлений о превосходстве природных качеств европейцев и идеализацию белизны кожи, с другой – дискредитацию чернокожих, низводившую их до низших ступеней человеческой иерархии и допускавшую предположение об их якобы большей близости к человекообразным обезьянам. В конце этого столетия голландский анатом Петрус Кампер впервые предпринял попытку установить корреляцию между строением черепа и отличиями в умственных способностях и дарованиях представителей различных рас, тем самым заложив предпосылки для формирования биологического расизма, получившего распространение в XIX веке.
Расовое мышление исходило из отрицания самой возможности изменения человеческой сущности – будь то посредством обращения в иную веру, приобщения к новой культуре или освоения чуждых обычаев. Раса трактовалась как неизгладимое клеймо, навсегда отпечатывающееся не только на самом человеке, но и на его достижениях, переходя затем по наследству его потомкам. Таким образом, отрицалась сама предпосылка прогресса, а за наследственной предопределенностью закреплялся характер незыблемого закона, что прикрывалось предельно формальной логикой. Перефразируя слова английского историка Питера Фрайера, в этом смысле «расизм соотносится с предрассудками, основанными на цвете кожи, так же как догма – с суеверием».
Хотя чернокожие рабы встречались еще в античные времена, лишь к VIII веку черный цвет кожи приобрел устойчивую ассоциацию с рабским положением в арабском и средиземноморском мирах. К концу Средневековья в Испании и Португалии темный оттенок кожи все чаще связывался с образом «неверного» и раба, так что африканские народы, с которыми европейцы вступили в непосредственный контакт в середине XV столетия, с самого начала воспринимались как существа низшего порядка. Хронист Гомеш Эанеш ди Зурара, ставший свидетелем высадки депортированных в Португалию африканцев в 1444 году, характеризовал их как дикарей, пригодных лишь к принудительному труду. Позднее установление торговых отношений с Гвинеей положило начало регулярному завозу рабов в португальские и испанские земли. Рабское положение было привычным на Иберийском полуострове, в отличие от Англии и Франции, где считалось, что, ступив на королевскую землю, человек обретает свободу. Показательным является эпизод 1571 года: привезенные в Бордо рабы из Африки были освобождены по распоряжению городского парламента.
Обоснование работорговли африканцами строилось на целой совокупности аргументов. Прежде всего приводились религиозные доводы, в частности апелляция к необходимости порабощения язычников и «прочих неверных, противников Христа» – как это формулировалось, например, в папской булле Romanus Pontifex 1455 года. К этому добавлялось, особенно применительно к выходцам из Африки, упоминание о библейском проклятии Хама, сына Ноя, который, согласно средневековой традиции, считался предком африканских народов и был осужден своим отцом, обреченным – вместе со своим потомством – на вечное рабство у братьев своих, Сима и Иафета, то есть у семитов и европейцев (Бытие 9:18–27). Этот библейский сюжет, особо отмеченный Зурарой, долгое время служил средством дискредитации африканцев и оправдания их порабощения на протяжении многочисленных поколений.
Существование рабства в Африке служило еще одним удобным оправданием, позволяющим утверждать, что европейцы лишь следовали практике, к которой африканцы были привычны. В середине XVI века португальский юрист Луис де Молина оправдывал рабство дикостью и пороками, присущими африканцам. Подобные аргументы находили отклик и в XVIII веке – например, в лондонском журнале London Magazine 1738 года, который считал депортацию африканцев в колонии актом милосердия, поскольку это позволяло им избежать власти их деспотичных царьков.
Один из наиболее устойчивых аргументов в защиту рабства зиждился на представлениях о якобы природных свойствах африканцев. Им приписывали отсутствие интеллектуальных способностей и неспособность к их развитию, отчего они представлялись существами, недоступными разуму, неизменно склонными к греху и подверженными порокам. В конечном счете африканцам отказывали во всяких достоинствах, кроме физической силы, которую можно было использовать лишь посредством принуждения. Осуждению подвергался именно «негритюд» (принадлежность к черной расе), а не само по себе африканское происхождение. Так, виргинский плантатор Хью Джонс в 1724 году отмечал, что чернокожие, родившиеся в Америке, владели хорошим английским языком и могли усваивать обычаи белых, однако, будучи «от природы варварскими и жестокими», все же должны были подвергаться «жесткой дисциплине».
В глазах колонистов чернокожая рабочая сила, воспринимавшаяся как некая недочеловеческая масса, которая либо воспроизводилась на месте, либо доставлялась из трюмов кораблей, занимала подобающее ей место, трудясь до изнеможения на плантациях. Очевидно, что в подобных условиях невозможно было избежать воздействия доминирующих расовых предрассудков эпохи. Эту внутреннюю борьбу прекрасно иллюстрирует признание маркиза де Фенелона, губернатора Мартиники (1763–1764), который с откровенностью отмечал, что прибыл на остров, «преисполненный всех европейских предубеждений против жестокости, с какою обращаются с неграми», жестокости, попиравшей «всякое право человечности». Однако, спустя некоторое время, под влиянием местных порядков и реалий он вынужден был признать: «Здесь с неграми приходится обращаться как с животными и держать их в полном невежестве». Фенелон опасался, что религиозное обучение может «открыть им путь к дальнейшим знаниям, к рассуждению», тем самым парадоксальным образом подтверждая их природные интеллектуальные способности.
Представление о предназначенности африканцев к рабству находило многочисленные отклики в Европе. Например, Жерар Мелье, будущий мэр Нанта в 1720-х годах, утверждал, что чернокожие, будучи от природы склонными к сладострастию и лени, «годятся лишь для того, чтобы жить в рабстве и обрабатывать земли наших американских колоний». Процесс дегуманизации африканцев был неразрывно связан с развитием рабства. Их сравнивали с животными, часто с лошадьми, физическая сила которых использовалась для производства. Такой тип дискредитации стал обычным явлением, как демонстрирует писатель Симон Ленге, который в 1767 году называл чернокожих «бесчувственными орудиями или вьючными животными», в то же время Франсуа-Жан де Шастеллю во время своего путешествия по Америке в 1785 году отмечал, что их «природная нечувствительность» «в некотором роде» смягчает тяготы рабства. На это Жак-Пьер Бриссо, один из основателей «Общества друзей негров», отвечал: «Э! Да кто вам сказал, что природа создала негров менее чувствительными, чем других людей?»
Характеристика африканцев служила удобным предлогом для оправдания мучений рабства, которое якобы соответствовало их естественному положению. В отличие от европейцев, едва выносивших тяжелую работу в тропическом климате, чернокожих считали природно предназначенными для подобных условий. Предполагалось, что они обладают большей устойчивостью к тропическим болезням по сравнению с белыми и, следовательно, более приспособлены к тяжелому труду на плантациях. В Англии решающую роль в закреплении ассоциации негров с рабством сыграла книга Эдварда Лонга «История Ямайки» (1774). Прожив около 12 лет в сахарной колонии, Лонг занимал строго утилитарную позицию, утверждая, что «каждое существо творения уместно поставлено и предназначено для определенных целей». Таким образом, негры, по его мнению, были созданы для рабского труда, словно исполняя свою роль в порядке, установленном «божественным замыслом». Лонг выступал выразителем идеологии господствующей плантократии, умело объединяя расовые и экономические аргументы.
Убежденность в фундаментальной неполноценности чернокожих не смогли поколебать даже отдельные примеры тех, кто достиг значительных высот в культуре и различных областях знаний. Наиболее показателен в этом отношении случай Фрэнсиса Уильямса (1700–1770). Родившись в семье свободных чернокожих с Ямайки, он отправился в Европу, где изучал математику и латынь в Кембриджском университете, а впоследствии снискал известность как талантливый стихотворец. Тем не менее современники упорно подозревали, что отцом Уильямса был белый человек. Более того Эдвард Лонг заходил столь далеко, что утверждал, будто даже некоторые собаки могут научиться говорить, а Дэвид Юм и вовсе считал Уильямса подобием попугая, механически повторяющего заученный урок.
Таким образом, в представлениях той эпохи чернокожий воспринимался как раб по своей природе, как существо, органически принадлежащее к подчиненному положению, от которого ему практически невозможно было освободиться. Примечательно, что уже в XVII веке в словарях и энциклопедиях термины «черный» и «негр» использовались как синонимы слова «раб». В этом смысле чернокожих рассматривали как собственность, наряду с иными вещами, что наглядно подтверждается содержанием кодекса, принятого колониальной ассамблеей Барбадоса в 1661 году, а также законов Мэриленда и Вирджинии, появившихся вскоре после этого. Тем не менее в Англии того времени документы Компании королевских торговцев с Африкой, обладавшей монополией на работорговлю, еще упоминали о «черных слугах» (negro-servants), как и Тайный совет короля, который в 1664 году говорил о черных и белых слугах в Америке. Все же процесс постепенного вытеснения африканцев на периферию человечества уже был необратимо запущен.
Эдикт, именуемый также ордонансом, изданный в марте 1685 года о полиции французских островов в Америке и впоследствии получивший название «Черный кодекс» (Code Noir) с 1718 года, был проникнут той же логикой, что и его барбадосский аналог, поскольку целью документа было создание правовой основы для существования рабства. Он был призван устранить юридическую неопределенность, впервые формально определив статус раба (причем характерно, цвет кожи в тексте ни разу не упоминается) как движимого имущества (стр. 44), не способного обладать какой-либо собственностью (стр. 22). Эта антильская модель превращения раба в вещь, а также установления наследственности рабского статуса по материнской линии стала впоследствии образцом для ряда регионов и, в частности, нашла свое развитие в Луизиане, где было сформировано рабовладельческое общество со своим «Черным кодексом» 1724 года.
Динамика расовой дифференциации и процессов дегуманизации, однако, проявлялась далеко не одинаково во всем Атлантическом пространстве. На португальских островах у побережья Африки и в континентальных факториях, где количество постоянно проживающих европейцев не превышало нескольких десятков человек, смешанные браки и метисация были практически неизбежны. В Горе и Сенегале, как и в других регионах атлантической Африки, экономическую, социальную и политическую элиту зачастую составляли свободные африканцы или мулаты. Их авторитет и влияние основывались на уникальном положении незаменимых посредников в торговле и дипломатии между Ост-Индской компанией и африканскими королевствами Сенегамбии.
Среди рабов, рожденных в Америке, и среди пленников, недавно вывезенных из Африки и принадлежавших к разным народам, наблюдалось чрезвычайное этническое и культурное разнообразие. Тем не менее все они без исключения становились жертвами расово обусловленного рабства и объединялись в общность, которой была насильственно приписана новая идентичность – идентичность «чернокожих». Однако внешнее единство, основанное лишь на цвете кожи, отнюдь не означало возникновения настоящей солидарности. В традиционных африканских обществах цвет кожи не был определяющим элементом самоидентификации, в отличие, например, от семейных или этнических связей.
Идея чистоты крови неразрывно связана с Иберийской реконкистой средневекового периода, позволявшей отделять тех, кто имел мусульманских или еврейских предков. Эта концепция возродилась в Иберийской Америке, хотя одержимость идеей метисации была весьма распространена уже с XVI века из-за дисбаланса между количеством мужчин и женщин, прибывших из Испании и Португалии. В Новой Франции смешанные браки даже поощрялись, как писал Кольбер интенданту Жану Талону в 1667 году. Он выступал за поощрение браков между французами и их союзниками – гуронами и алгонкинами, чтобы со временем «они представляли собой не что иное, как один народ и одну кровь». За этим намерением стояли две цели. Прежде всего, необходимо было увеличить численность населения в колонии, где в 1666 году женщины европейского происхождения младше 40 лет составляли лишь около 5 % от общего числа. Кроме того, хотя коренных жителей и не выделяли как отдельную расу, их все же воспринимали как народы, стоящие на более низкой ступени развития. Смешение с французами рассматривалось как путь к их интеграции в цивилизационный процесс, что, в свою очередь, должно было обеспечить более прочное укоренение колонии.
Однако к концу XVII века метисация все чаще стала восприниматься как вырождение белого населения. Дискурс о чистоте крови, ранее присущий исключительно аристократической среде, начал проникать и во французский колониальный мир – подобно тому, как это уже произошло в испанских колониях. В Новой Франции торговцы мехом (coureurs de bois), вступавшие в браки с коренными женщинами, казались находящимися на пути к одичанию, а их потомки все больше напоминали индейцев, нежели французов.
Неудача политики ассимиляции и значительное сокращение гендерного дисбаланса привели к введению запрета на смешанные браки, который был установлен губернатором Канады Водрейем в 1709 году. Водрей полагал, что «никогда не следует смешивать дурную кровь с хорошей». Этот принцип был впоследствии закреплен в Черном кодексе Луизианы 1724 года: статья шестая прямо запрещала «нашим белым подданным обоего пола вступать в брак с неграми». На французских Антильских островах также предпринимались дискриминационные меры против смешанных браков: так, в 1703 году нескольким французам, женатым на мулатках, было отказано в регистрации их дворянских титулов. В то же время браки между людьми «цвета» разрешались независимо от их статуса – свободных или рабов, что наглядно демонстрировало расовую иерархию колониальных обществ на фоне нарастающего присутствия чернокожего рабства. Это явление имело место и в Северной Америке, где рабовладение было законодательно разрешено в Канаде в 1689 году, а колониальный Нью-Йорк на рубеже XVII–XVIII столетий испытал заметный рост расового сознания. Это привело к ужесточению репрессивных мер в отношении межрасовых связей, особенно после восстания рабов в 1712 году. В Сенегале, хотя Ост-Индская компания формально запрещала служащим вступать в браки с местными женщинами, на практике губернаторы нередко считали, что возможность создания семьи способствует закреплению белого населения. Даже если смешанные браки среди подчиненных негласно поощрялись или на них попросту закрывали глаза, служебные связи руководящего состава вызывали явное неодобрение и противодействие.
В течение XVIII века рост численности рабов и усиление процессов метисации породили двойственное напряжение в колониальном обществе. С одной стороны, белая элита все острее осознавала свою малочисленность и, как следствие, возрастающую уязвимость. Еще в 1726 году анонимный ямайский автор отмечал, что острову грозит «неминуемая опасность» из-за стремительного роста числа чернокожих. Динамика была поразительна: если в английских колониях число белых с 1661 по 1789 год увеличилось в шесть раз, то количество рабов возросло в 486 раз – с 514 до 250 000 человек. На Барбадосе чернокожее население стало преобладать еще в середине XVII столетия, а во французских владениях – примерно на 30 лет позднее. Как показывают данные, с 1700 по 1789 год доля рабов в общей численности населения в Гваделупе выросла с 58,7 до 84,4 %, а на Мартинике с 67,3 до 82,2 %. На Сан-Доминго в 1788 году 31 000 белых проживали бок о бок с примерно равным количеством свободных цветных и 500 000 рабов.
К этому количественному фактору во второй половине века добавилось новое явление – социальный подъем свободных цветных, что стало серьезным вызовом устоявшемуся расовому порядку. На Сан-Доминго, несмотря на то что эта группа составляла лишь немногим более 5 % населения колонии, к концу 1780-х годов ей уже принадлежала четверть всех рабов и земель. Особенно многочисленны среди свободных цветных были метисы – их численность постоянно увеличивалась как за счет естественного прироста, так и в результате освобождения рабов. В Гваделупе за столетие метисы стали в девять раз многочисленнее, достигнув к концу XVIII века 18 % местного населения, тогда как белое население лишь утроилось. При этом дети-метисы зачастую сталкивались с двойным бременем: они не только оставались носителями клейма, связанного с их африканским происхождением, но и нередко были рождены вне брака, что придавало их положению дополнительную стигму.
В условиях нарастающей метисации расовая стратификация колониальных обществ претерпевала существенные изменения: если раньше фундаментальная линия разделения пролегала по юридическому признаку статуса – между свободными и рабами, – то постепенно основным разграничивающим барьером становится цвет кожи. Таким образом, общество все отчетливее делилось на две основные группы: с одной стороны – чернокожие и мулаты, с другой – белые.
Особенно острой эта граница стала в последние десятилетия XVIII века, о чем свидетельствует инструкция, данная французским администраторам перед их отправкой на Мартинику в 1777 году. В этом документе специально подчеркивалось, что вольноотпущенники «сколь бы далеким ни было их происхождение, навсегда сохраняют пятно рабства». В колонии, где на каждого белого приходилось 15 чернокожих, «невозможно установить слишком большую дистанцию между двумя разрядами», и при этом представители второго по самой природе цвета их кожи неизменно «обречены на рабство».
Расово-социальный колониальный порядок на Антильских островах: пример Сан-Доминго в конце XVIII века
Однако положение было куда сложнее, что становится особенно очевидно, если обратиться к Испанской Америке, где степень метисации существенно различалась в зависимости от региона. Так, в областях давней колонизации – например, в Мексике и Перу – многочисленное автохтонное население способствовало формированию значительного слоя метисов, рожденных от союза индейцев и белых. Напротив, в иных районах, таких как Новая Гренада, под термином «метис» зачастую подразумевались вообще любые потомки смешанных браков, в которых участвовали белые. В итоге к началу XIX века Испанская Америка отличалась высокой степенью метисации: более половины из ее 18 миллионов обитателей составляли люди смешанного происхождения – потомки белых, индейцев и чернокожих. Следует отметить, что на практике юридическое разграничение населения на три основные группы, предписанное испанским правом, с трудом отражало реальное, гораздо более сложное положение дел. Как и в других частях Нового Света, появились специальные термины для обозначения доли негритянской крови: tercerón, cuarterón, quinterón. Метисация многократно усложняла любые попытки классифицировать людей лишь на основании цвета кожи, и в результате вместо узкой категории «расы» в обиход испанских колоний вошло понятие касты (castas), применявшееся для неевропейского населения. Так сложилась весьма разветвленная система классификаций – от «чистых» африканцев до «чистых» испанцев. Подобная система нашла отражение и в живописи: изображения смешанных пар с обязательным указанием термина, которым называлось происхождение их ребенка (mestizo, mulato, morisco и другие), получили широкое распространение в середине XVIII века в Мексике и Перу.
Эти таблицы, включавшие до 16 различных комбинаций, отражали генеалогические траектории и демонстрировали существование хроматического континуума: от самого «белого» населения, располагавшегося в верхнем левом углу, до самого «черного», помещенного в нижний правый угол. В течение XVIII века утверждение понятия «качество», объединявшего в себе представления о цвете кожи и социальном положении, свидетельствовало о возрастании сложности языка социальной иерархии. Ярким тому примером служит королевский указ о проведении переписи населения в Испанской Америке 1776 года, предписывающий учитывать «классы, состояния и качества» отдельных лиц. К концу XVIII столетия обозначить человека как «черного» или «мулата» означало не просто охарактеризовать цвет его кожи, но и указать на занимаемое им место в социальной структуре. Так, раб именовался «negro», но, обретя свободу, тот же человек мог получить определение «moreno» (смуглый).
На Ямайке метисы, получившие воспитание в Великобритании, пользовались доступом в общество белых и зачастую занимали позиции, связанные с поддержанием общественного порядка. Мулаты, достигшие материального достатка, могли не относиться к числу «черных» – социальный успех сопровождался своеобразным «отбеливанием», когда упоминание о цвете кожи отступало на второй план или вовсе стиралось. В то же время, как отмечали современные авторы из Сан-Доминго, социальная мобильность имела свои пределы: «…белый, вступивший в законный брак с мулаткой, утрачивает свой статус белого и становится равным вольноотпущенникам… такой человек заслуживает презрения». Своим поступком он навлекает на свою семью «бесчестье, которое никогда не будет забыто».
Картина каст (Национальный музей Вице-королевства, Тепотцотлан, Мексика)
Tableau de castes (фр.) или Pinturas de castas (исп.) – это особый жанр живописи, возникший в колониальной Латинской Америке (особенно в Мексике и Перу) в XVIII веке. Эти картины изображали расовое смешение между европейцами (испанцами), коренными американцами (индейцами) и африканцами, а также потомство от этих союзов, создавая сложную иерархию «каст». Каждая картина или серия картин обычно показывала мужчину и женщину разных рас с их ребенком, а также давала названия этим новым расовым категориям
Устремленность к «расовой чистоте» являлась отличительной чертой колониального американского общества. На Антильских островах опасения вызывал не столько легко распознаваемый африканец, которому приписывали врожденную неполноценность, сколько образованный и разбогатевший мулат – человек, происходящий от череды смешанных браков, способный выдать себя за белого. Такой переход к иному статусу допускался лишь в перспективе многих поколений. Так, в «Истории Ямайки» Эдвард Лонг полагал, что требуется не менее пяти поколений браков с белыми, чтобы след черного происхождения был полностью стерт, тогда как автор из Сан-Доминго Моро де Сен-Мери определял этот срок в семь поколений. Иначе говоря, в первом случае у человека оставалось лишь около 3 % «черной крови», ведущейся от предка столетней давности, во втором – менее 1 %, восходящего к прародителю полуторавековой давности. Столь продолжительные сроки были обусловлены не замедленным процессом «осветления» кожи, а необходимостью полного стирания памяти о черном предке. Таким образом, вопрос упирался преимущественно в социальные представления и престиж, связанный с «чистой» родословной, а также с карьерными возможностями: на французских Антильских островах и в Испанской Америке доступ к определенным профессиям, например адвокатской, был открыт исключительно белым. В таких обстоятельствах в обществе возникала поистине фанатичная генеалогическая скрупулезность, и малейшее подозрение в наличии цветного предка могло опорочить человека: называться «мулатом» или «человеком смешанной крови» считалось тяжким оскорблением, требовавшим защиты чести.