Дорогой друг!
Простите, что давно не давал о себе знать. Поздравляю с рождением сына и желаю благополучия. Воспринимаю, и не без зависти, это событие как предвестие будущего процветания вашего рода. Надеюсь, что ваши домашние с усердием и охотой отдаются фамильному ремеслу, а вечерами после ужина наслаждаются отдохновением в семейном кругу. Рождение вашего сына совпало с началом нового года, что уже само по себе знаменательно, наверняка эта весна стала для вас личной радостью, в вашем доме звучит особенно веселый смех, там собрались старые друзья, с которыми вы когда-то вместе предавались всевозможным утехам, вы угощаетесь первоклассным столичным сакэ, то есть вкушаете удовольствия, доступные лишь столичным жителям, и всей компанией посмеиваетесь: интересно, как там теперь Кюхэйта, который в прошлом году, проявив глупое сумасбродство, принял постриг, стал называться Гамму и поселился в горах Ёсино? Я говорю так не потому, что хочу вас уязвить. Просто этот Гамму, дрожа теперь от холода в своей горной келье, горько раскаивается в своем безрассудстве. Если хорошенько поразмыслить, то мой уход от мира был совершенно бессмысленным, я заставил плакать своих домашних, все мои друзья, и вы в том числе, настоятельно увещевали меня, призывая отказаться от столь неразумного намерения, но чем больше меня отговаривали, тем более я упрямился, тем более крепло во мне желание во что бы то ни стало удалиться от мира. «Не задерживайте, не задерживайте меня, этот бренный мир мне противен, глупо думать, что “успею и завтра…”[42]» Выкрикивая такие бессмысленные слова, я в конце концов принял-таки постриг, когда же потом украдкой взглянул на себя в зеркало, то понял, что монашество мне совершенно не к лицу, я стал точной копией всегда презираемого мною лекаря-шарлатана Тиндзая, живущего в одном из глухих закоулков, к тому же именно тогда я впервые заметил, что на голове у меня появилось немало мелких залысин, и совершенно расстроился. Собственно, уже тогда я и пожалел, что решился на этот шаг. Кстати, раз уж я решил во всем признаться, то расскажу прямо, начистоту, что именно побудило меня к уходу от этого мира. Вы приняли меня в свою компанию, я стал ходить вместе с вами по чайным домам и прочим злачным местам и хотя не пользовался особым успехом, кутить мне нравилось, к тому же, видя, какое удовольствие вы получаете, я старался, хоть кровь из носу, наскрести приличную сумму – ну, уж ладно, ничего если сегодня вечером прикарманю часть выручки в лавке… – и пригласить вас повеселиться. Сам-то я не имел никакого успеха, зато всегда оплачивал счет, в конце концов все это мне опротивело, и как-то ночью, впав в полное отчаяние, я сказал бывшей со мной женщине: «Если мужчину не бросает любовница, значит, он никуда не годится». Она же, покорно кивнув, произнесла таким тоном, будто мои слова ее восхитили: «Действительно, какая ценная мысль…» Не зная куда деваться от стыда, я заорал: «Ах ты, бесстыжая!» – и набросился на нее с побоями. Тогда-то я и осознал, сколь преходяще все в этом мире и укрепился в мысли принять монашество. Сегодня по зрелом размышлении я понял, что такой мужчина, как я, – грубый, неуемный в желаниях, любящий порассуждать, – просто не мог иметь успех у женщин из чайных домов, и куда разумнее было бы последовать совету отца и удовлетвориться какой-нибудь провинциалкой. Сейчас, думая об этом, я лишь горько усмехаюсь в одиночестве. О жизни в горном уединении с разными ее ограничениями и говорить не стоит, еще более или менее терпимо, когда готовишь себе еду и как-то отвлекаешься, но когда сидишь на полу, скрестив ноги, и зашиваешь дыры на своей одежде или же, пристроившись на корточках у колодца, стираешь набедренную повязку, то чувствуешь себя еще более несчастным, чем когда приходится наводить порядок в отхожем месте, впрочем, даже если ты благопристойно сидишь с сутрой в руках, читать ее, когда тебя никто не слушает, очень уж скучно, представляя, как глупо я выгляжу, не могу удержаться от смеха и в конце концов бросаю сутру. Можно, конечно, встать и полюбоваться видами зимних гор, но ведь это вовсе не те горы, какими их видят столичные жители, с удовольствием сочиняющие стихи о снежинках, которые представляются им цветами, или о цветах, «каких и весной не бывает…»[43] Снег есть снег, не более того, только что холодно все время, так что зло берет на этих врунов-поэтов. Когда на тебе только монашеская ряса, такие холода очень трудно выносить, набрасываешь поверх рясы халат на вате, наматываешь на шею воротник из собачьего меха, а поскольку бритая голова тоже мерзнет, обвязываешь ее полотенцем и не снимаешь его ни днем ни ночью. Собачий мех за баснословно большие деньги можно купить у селян, живущих у подножья горы, причем они выдают его за медвежий, когда же говоришь, мол, очень уж похоже на шкуру черно-белой собаки: и хвост длинноват, и эти белые пятна… – они отвечают, что у медведей тоже бывают белые пятна, их еще называют лунными, причем у некоторых они бывают именно около хвоста. Словом, начинают нести такой бред, что теряешь дар речи. Вообще эти селяне, живущие в предгорье, люди очень недобрые, только и думают, как бы кого обмануть. Они полагают, что тем, кто, осознав тщету мирскую, удалился от мира, деньги не нужны, и стоит посетовать на то, что они просят слишком дорого за рис и мисо, как лица их тут же искажаются от злости, они делают вид, что сейчас же унесут все обратно, ворчат себе под нос что-то вроде: мол, мы-то, понимая, сколь стеснены в передвижениях почтенные монахи, потратили целый день, чтобы принести все это сюда, в горы, а вам, видите ли, это не подходит… Но ведь и у меня нет иного выхода: без этих продуктов я просто умру с голода, а если решусь спуститься вниз, чтобы купить их у кого-то другого, вряд ли это обойдется дешевле, так что плачь не плачь, а приходится покупать и рис, и мисо по дорогой цене. Раньше-то я считал, что в горах полным полно разных плодов и ягод, можно будет их есть вволю и жить припеваючи, этим-то, как мне казалось, и хороша жизнь горного отшельника, но на самом деле это только одни разговоры, никакой здесь не рай земной, а настоящий ад, ведь все эти земли – и горы, и равнины – кому-то принадлежат. Вот, к примеру, осенью я попал в переделку: сорвал – так, между прочим – парочку грибов мацутакэ, и лесник меня едва не убил. Сняв за немалые деньги нынешнюю мою келью и находящуюся неподалеку, в каштановой роще, сторожку, я получил возможность распоряжаться огородом площадью пять цубо, примыкающим к келье сзади, а поскольку овощи, если их покупать, тоже стоят немало, раздобыл дешевых семян редьки и моркови, посеял их на своем огороде и потом, простите за неинтересные подробности, каждый день, хотя и не подобает это человеку, отвернувшемуся от мира, подоткнув за пояс полы одежды, разбрасывал черпаком по грядкам навоз, собрав же осенью урожай, укладывал его в специально выкопанную под верандой большую яму, дабы запасти на зиму. Живя в окружении множества деревьев, ты должен покупать хворост у местных жителей, иначе на тебя станут косо поглядывать, короче говоря, поселившись здесь, я неожиданно для себя в полной мере хлебнул мирских горестей и перестал понимать, ради чего я вообще ушел от мира. Я и представить себе не мог, что, уйдя от мира, буду нуждаться в деньгах, поэтому взял их с собой не так уж и много, в результате карманы мои быстро опустели, и как же часто у меня возникала мысль: а не спуститься ли мне с гор? Но разве бывало когда-нибудь, чтобы монах, однажды покинувший этот нечистый мир, вдруг вернулся бы туда снова и стал бы, обливаясь слезами, просить прощения у родных? С одной стороны, мне было стыдно, с другой – трудно было переломить собственное упрямство, к тому же я понимал, что ежели решусь окончательно покинуть эти места, у меня возникнет множество непреодолимых затруднений, связанных с деньгами: мало того, что за мной числилось немало долгов, мне пришлось бы еще и возвращать всю домашнюю утварь: постельные принадлежности, кухонную посуду… Все это поколебало мою решимость спуститься с гор. Но это-то ладно, на самом деле существовала еще одна, весьма веская причина. Дело вот в чем: моя восьмидесятивосьмилетняя бабушка, жившая в нашем доме, лет десять назад положила сотню рё – свою заветную заначку – в маленькую чайницу, после чего, плотно закрыв ее крышкой, закопала в глубине сада, там, где рядом с тремя криптомериями находится что-то вроде старинной часовни, посвященной богу Инари. Под окружающей эту часовню галереей лежал небольшой плоский камень, вот под ним-то она и закопала чайницу, после чего три раза днем и еще один раз перед тем, как лечь спать, то есть всего четыре раза за день, опираясь на бамбуковую палку, выходила из дома и, делая вид, будто обходит сад, зорко поглядывая по сторонам, пробиралась к часовне и проверяла все ли в порядке в ее тайнике, а поскольку в детском возрасте я был ее любимцем, к тому же, считая меня несмышленышем, она не находила нужным от меня таиться и однажды привела к часовне, показала на камень и сказала хриплым голосом: «Под этим камнем лежат сто рё, половину, или нет, десятую часть я отдам тому, кто обо мне заботился». С того дня мои мысли волей-неволей то и дело возвращались к этому камню, а когда спустя двадцать лет я благодаря вам познал радости разгульной жизни и стал испытывать нужду в деньгах, то однажды лунной ночью, оказавшись не в силах преодолеть свои дурные наклонности, раскопал землю под камнем, нашел чайницу и самовольно извлек из нее тридцать рё, после чего снова закопал ее и положил сверху камень. Некоторое время я был сам не свой, боялся разоблачения, мне кусок в горло не лез, я падал на колени и взывал к небесам, однако все прошло благополучно: бабушка, возможно, в силу возраста, при всей своей бдительности все же не могла проникнуть взглядом под камень, и хотя по-прежнему выходила в сад четыре раза в день, дабы убедиться в сохранности тайника, возвращалась она всегда со спокойным видом, так что я совсем расхрабрился и стал время от времени брать из чайницы то десять, то двадцать рё, а когда решил распроститься с суетным миром, то на прощание позаимствовал все, что там оставалось, поэтому, пока жива бабушка, путь домой мне заказан. Думаю, она до сих пор не заметила, что чайница пуста, и по-прежнему обходит сад четыре раза в день, так что ежели она изволит отправиться на тот свет, так ничего и не заметив, это будет счастьем и для нее, и для меня – о моем преступлении никто никогда не узнает и я смогу с триумфом вернуться домой. Но бабушка такая крепкая, что наверняка доживет лет до ста, и я, ее внук, могу умереть раньше, окоченев от холода в этих горах, так и не дождавшись ее кончины. Чем больше я думаю об этом, тем больше падаю духом. Я стал время от времени писать письма тем, чьи имена хранятся в памяти: старым друзьям, с которыми вместе предавался утехам, приятелям, с которыми свел знакомство в утренних банях, служащим ломбарда, плотникам, бывавшим у нас в доме, даже носильщику паланкина Куроскэ. Я писал им о том, как прекрасны вишни в горах Ёсино, приводя при этом стихи старинных поэтов, такие, к примеру, как: «Все разом // Вишни вдруг расцвели! // В окрестных горах // Заклубились по склонам // Белопенные облака»[44], причем не указывал, кто именно написал эти стихи, делая вид, будто сам их и сочинил. Завершал же письма какими-нибудь многозначительно звучащими строками, вроде: «В горах Ёсино // Думаю задержаться… // Но ведь и в столице // Друзья уже ждут не дождутся: // Вот цветы облетят, и он…»[45] Я писал по два-три письма в день, и по моей просьбе кто-нибудь из селян отправлял их в столицу, но на самом деле чувство, которое жило в моей душе, правильнее было бы выразить такими словами: «С гор Ёсино // Уже готов я спуститься. // Друзья из столицы, // Приходите за мною, когда // С веток цветы облетят…»[46] Теперь-то эти строки у меня самого вызывают лишь горькую усмешку, но тогда эта неуклюжая ложь помогала мне смириться с положением ушедшего от мира и скрашивала мою жизнь в горах Ёсино, собственно, ради этого я и рассылал во все стороны эти письма. Но, увы, сколько я ни ждал, никто не пришел меня навестить, более того, никто не подумал даже ответить на мои дружеские послания, а ведь тому же носильщику Куроскэ я некогда давал более чем щедрые чаевые, он увязывался за мной, куда бы я ни направлялся, и говорил – если молодой барин умрет, умру и я, но и он не потрудился ни разу ответить, разве это не ужасно? И не только Куроскэ, все мои приятели, любители разгульной жизни, которые некогда беспрестанно расточали мне похвалы – мол, какой я щедрый, да какой честный, да какой верный друг, – теперь, когда я ушел от мира, почему-то разом отвернулись от меня… Очевидно, больше я им не нужен, во всяком случае, от них ни слуху ни духу, и разве это не жестоко? Обидно, когда с тобой ни с того ни с сего порывают всякие отношения. Что плохого я им сделал? Да, я позаимствовал бабушкину заначку, но это дело семейное, к тому же что в этом плохого? Я отыскал клад и нашел ему применение. Кто-то даже может счесть это достойным восхищения. А то, что, осознав тщетность всех упований, я отвернулся от мира, это скорее благородно, так во все времена поступали многие выдающиеся личности. Уж это-то все вы должны знать. И все же вы с презрением отстранились от меня. Не слишком ли? Я ведь не какой-то там неотесанный мужлан. Я решил, что отныне буду всеми силами стремиться к приобретению знаний. И вообще уход от мира – деяние в высшей степени возвышенное. И я прошу вас – не насмехайтесь надо мной, не бросайте меня, останемся навсегда друзьями. И, пожалуйста, пишите мне иногда. Поскольку в своих письмах я всех звал к себе в гости, то каждый день жду, сгорая от нетерпения, – а вдруг хоть кто-нибудь откликнется… Шорох гонимых ветром опавших листьев я принимаю за звук шагов столичного гостя, тут же выскакиваю наружу и, невольно вздыхая, вглядываюсь в пустынную рощу… А когда вечером, уже лежа в постели, вдруг услышу, как ветер стучит ставнями, у меня тут же возникает мысль – уж не приехали ли за мной из дома? Увлеченный этой нелепой, пустой мечтой быстро открываю ставни, но за окном только висящий в небе холодный яркий лик луны… В голову невольно приходят строки «Лишь я один все тот же, что и раньше…»[47], и я от чистого сердца возношу молитвы Будде Амиде, потом вдруг вспоминаю о том, что если лечь, вывернув одежду наизнанку, то увидишь во сне любимую[48], и думаю, что как раз в такую одинокую ночь… И хотя у меня не было никакой любимой и мне все равно, кого видеть во сне, в такие часы я обычно начинаю размышлять о том, кого бы увидеть, потом, осознав, насколько все это глупо, хихикаю, лежа один в темной келье. Вот ужас будет, если мне приснится бабушка! Хорошо, когда в такие жуткие ночи у тебя есть вино, но здешнее вино почему-то такое кислое, что скулы сводит, к тому же оно очень дорогое, поэтому я стараюсь себя ограничивать и только раз в десять дней покупаю около пяти го. Местные жители очень уж корыстолюбивы, к примеру, в горной речке внизу кишмя кишит форель, а я пусть и отшельник, но должен хотя бы иногда есть скоромное, иначе у меня тело так обмякает, будто из него все кости вынули, вот я и решил наловить себе рыбы, но не тут-то было, – форели ведь живые существа, к тому же весьма ловкие, и такой недотепа, как я, при всем старании, поймать ничего не смог, к тому же мои жалкие потуги не остались незамеченными, местные жители разоблачили меня как любителя скоромного, то есть неполноценного монаха, и, хитро посмеиваясь, стали приносить мне жаренную на вертеле форель, за которую к тому же требовали большие деньги. Да что говорить, они все время надо мной издеваются, вытягивают из меня деньги, всучивают мне собачий мех, выдавая его за медвежий, а на днях принесли перевернутую вверх ногами ступку и заявили, что это гора Фудзи, украшение для алтаря, мол, как раз подходит для дома отшельника, прекрасно будет смотреться в токонома. При этом они добавили, что продадут задешево, словом, все это звучало так издевательски, что я даже разревелся от злости. Так что деньги мне нужны еще и поэтому. Скоро будет розыгрыш лотереи, а у меня есть билет, номер которого И‑689. Вдруг он выиграет? Я его спрятал в нашем столичном доме, засунул в щель у основания столба в своей спальне. Прошу вас, зайдите к моему отцу, будто за какой-нибудь надобностью, украдкой проберитесь в мою спальню, вытащите из щели билет и посмотрите, не выиграл ли он. Вот будет хорошо, если он выиграет! Думаю, что этого не произойдет, но на всякий случай проверьте. И еще одна просьба – сходите в ломбард за мостом и выкупите фигурку Каннон, которую я заложил за один рё, она маленькая, всего два суна. До остального мне нет дела, выкупите только эту Каннон. Для меня она что-то вроде талисмана, мне ее подарила бабушка, когда я был совсем еще ребенком, она вырезана из коралла и стоит гораздо больше одного рё. Потом отнесите ее в антикварную лавку Сахэя и продайте за двадцать рё. Этот Сахэй не раз говорил мне, что готов заплатить за нее двадцать рё. И еще отнесите ему картинку-сикиси, она спрятана у меня в спальне, в северо-западном углу, под татами. Когда-то она была приклеена к ширме, стоявшей у изголовья в одном чайном доме, однажды я разозлился, что на меня никто не обращает внимания, отодрал ее и унес с собой. Не исключено, что это Сэссю[49]. А может, подделка. Так или иначе, покажите ее Сахэю и продайте за подходящую цену, не забывая о собственной выгоде. Даже если это подделка, то очень искусная, поэтому попробуйте запросить за нее пятьдесят рё. Если удастся ее продать, то вырученную сумму сразу же перешлите мне вместе с деньгами, полученными за Каннон. Простите, что обременяю вас. Я поручаю вам слишком много всего, зато в качестве вознаграждения вы получите полосатое хаори. Сейчас оно находится у Куроскэ. Оно сшито из изысканнейшей ткани, подкладка тоже из первоклассного шелка. Куроскэ хотя и носильщик, но щеголь и франт первостатейный, чего он только ни делал, чтобы заполучить это хаори, я дал ему его поносить, и в конце концов оно так и осталось у него. Я вовсе не собирался отдавать ему хаори насовсем, так что вы имеете полное право забрать его себе. Этого неблагодарного Куроскэ вообще не мешает хорошенько проучить. Так что, имея на то мое согласие, вы вполне можете отобрать у него хаори. У вас ведь светлая кожа, так что хаори вам будет к лицу. Я-то смугловат, мне оно совсем не шло. Надеялся, что мне будет к лицу хотя бы монашеская ряса, но, увы, я очень широк в плечах и видом напоминаю скорее какого-нибудь неотесанного монаха типа Бэнкэя[50], ну, точно волк в овечьей шкуре. Да, ничего во мне нет привлекательного, и даже теперь, хотя я уже принял постриг, меня все равно томит желание уйти от мира, я не понимаю, что есть что, и просто умираю от скуки.
Вздыхаю, печалюсь,
Но как отрешиться от мира,
До сих пор не пойму.
Говорят, и в горах Ёсино
Жить не менее тяжко[51].
Хотелось бы, чтобы вы проникли в смысл этой песни, она, конечно, не моя, но в последнее время я перестал различать, что мое, а что не мое, очень уж одичал с тех пор, как отрекся от мира. Прошу вас, пожалейте безрассудного затворника, не забудьте о лотерейном билете, фигурке Каннон и картине-сикиси. И передайте привет всем старым друзьям, надеюсь, что весной, когда будет светить солнце, вы как-нибудь все вместе приедете ко мне в Ёсино, буду ждать вас с нетерпением.
Бью челом.