Итак, по сию пору Наполеон Бонапарт остается наиболее популярным историческим героем. Между тем, по большому счету людей привлекает не реальный исторический персонаж, Наполеон Бонапарт, а его образ, легенда и миф.
Художественная литература оказывает мощное влияние на формирование исторической памяти и исторических представлений. Например, именно романы писателей сформировали классическое видение трагических событий Варфоломеевской ночи; именно по романам Л. Н. Толстого в России судят о Наполеоне и Отечественной войне 1812 г. Эпопея Вальтера Скотта о Наполеоне формировала его образ в массовом сознании англичан. Именно Шатобриан, Мюссе, Бальзак, Стендаль, Гюго, Дюма, Беранже вместе с солдатами Великой Армии стояли у истоков легенды и мифа Наполеона. Некоторые из этих писателей были так или иначе связаны с наполеоновскими войнами. Гюго и Дюма были сыновьями генералов Империи, а отец Жерара де Нерваля был медиком в Великой армии. Мюссе и Виньи родились в начале века и отразили настроения целого поколения, не участвовавшего в войне, но рожденного в годы войны и жившего в атмосфере побед.
Слова Альфреда де Виньи о поколении французов, детей империи, мечтавших о военной славе, но через войну не прошедших, на мой взгляд, являются квинтэссенцией этого духа: именно из этого поколения вышли писатели и поэты романтического направления, сыгравшие, наряду с ветеранами, ключевую роль в формировании легенды. С 1815 по 1850 гг. личность Наполеона была одной из центральных для представителей всех направлений романтической литературы[153].
Французский историк Сильвиан Паже обоснованно ставит вопрос: Наполеон — это исторический персонаж или литературный образ?[154] Действительно, со временем граница между исторической фигурой и поэтическим созданием стерлась. От истории к легенде, от легенды к мифу, — такова, по словам С. Паже, трансформация исторического персонажа в мифическую фигуру в двух поколениях французских романтиков[155]. При этом Наполеон всегда — персонаж амбивалентный, у одного и того же автора, в одном произведении, порой на одной странице.
Как писал французский историк Жан Демужен, Наполеон сожалел, что не имел при себе и для себя «великих литераторов и «великой литературы». Однако ближайшее будущее все компенсировало.
В 1817 г. широкий резонанс получили запрещенные позднее апокрифические мемуары Наполеона: «Рукопись, неизвестным путем доставленная со Святой Елены», написанные, по-видимому, Люлленом де Шатовье, женевцем, другом мадам де Сталь. В это же время в Милане начал писать «Жизнь Наполеона» Анри Бейль, известный под литературным псевдонимом Стендаль (1783–1842), однако этот текст был опубликован только после его смерти[156].
Стендаль, в отличие от большинства молодых писателей-романтиков, был свидетелем и непосредственным участником наполеоновской эпопеи. Он был зачислен сублейтенантом в драгунский полк. Влиятельные родственники из семейства Дарю выхлопотали для Бейля назначение на север Италии. В 1802 г. он подал в отставку, но спустя три года снова вернулся на службу, на этот раз в качестве интенданта. В должности офицера интендантской службы наполеоновской армии Анри побывал в Италии, Германии, Австрии. В 1812 г. принял участие в русской кампании, побывал в Орше, Смоленске, Вязьме, был свидетелем Бородинского сражения, видел пожар Москвы, хотя собственно боевого опыта у него не было. Все это указал Стендаль в «Заметках о Бейле, составленных им самим», предваряющих «Жизнь Наполеона». Бейль, как пишет Стендаль, «уважал только одного человека: Наполеона»[157].
Для Стендаля император — в основе его жизни и работ. Это «самый изумительный по своей даровитости человек, живший со времен Юлия Цезаря, которого он, думается нам, превзошел. Он был скорее создан для того, чтобы стойко и величаво переносить несчастье, нежели для того, чтобы пребывать в благоденствии, не поддаваясь опьянению. [...] обладая некоторыми из тех пороков, которые необходимы завоевателю, он, однако, был не более склонен проливать кровь и быть безучастным к человечеству, нежели Цезари, Александры, Фридрихи, — все те, с кем его поставят рядом и чья слава будет меркнуть с каждым днем»[158]. И в поражении Наполеон для Стендаля не менее велик: «По величию души и покорности судьбе, которые он проявил в несчастье, лишь немногие равны ему, и никто его в этом не превзошел»[159].
В 1823 г., как уже отмечалось, Лас Каз опубликовал «Мемориал Святой Елены», придавший мощнейший импульс «наполеоновской легенде». Книга выдержала четыре издания, выходивших с постоянно вносившимися исправлениями и добавлениями. «Мемориал Св. Елены» стал значительным событием для всего поколения молодых писателей. Целое поколение «сынов века», воспитанных на бюллетенях Великой армии, нашло в «Мемориале» тот отзвук битв, которого их лишила реставрированная монархия Бурбонов. В разных видах мемуары Наполеона будут фигурировать в работах Мюссе, Гюго, Стендаля, Бальзака, Беранже. Гюго, Ламартин и даже Шатобриан в определенной степени, под его влиянием, станут создавать «золотую легенду».
Во многом под влиянием «Мемориала Святой Елены» происходила эволюция взглядов Виктора Гюго, игравшего существенную роль в конструировании «наполеоновской легенды» на протяжении всего XIX столетия. Характерно, что если отец писателя, как отмечалось выше, был генералом наполеоновской армии, то мать, дочь нантского судовладельца, придерживалась роялистских взглядов и ненавидела Наполеона. Это чувство передалось и сыну. Первый поворот во взглядах Гюго на Наполеона был связан именно со смертью его матери.
В июле 1825 г. Гюго опубликовал поэму «Два острова». Наполеон предстает здесь в образе романтического героя, который был «мечтателем на утре дней когда-то», грезил «на Корсике родимой о власти мировой, о всей непобедимой своей империи под знаменем орла», стал «владыкой полвселенной», но окончилось все крахом, как это бывает с романтическими героями, и Наполеон познал «ничтожество величья своего»:
К победам в юности готовясь,
Он прочитал под старость повесть
Об унижении в глуши.
Но слава о нем не померкнет, и
К двум островам придут, мне мнится,
Пред тенью царственной склониться
Все племена грядущих дней[160].
Если «Два острова» — это лирическая поэма, то «Ода колонне Вандомской площади» (Вандомской колонне), опубликованная в «Le Journal des Débats» 9 февраля 1827 г., — это уже политический манифест. Она стала ответом на происшествие в австрийском посольстве: четыре французских герцога, пришедшие на прием, не были представлены в соответствии с их титулами, поскольку они были получены по названиям мест, где Наполеон разгромил австрийцев. Гюго воспринял это как оскорбление, нанесенное памяти его отца:
Нет, братья, нет, французы!.. В нас умы
не шатки,
Мы воспитались все у лашерной палатки.
Нас обрекли на мир; орлятам не парить;
Но, защищая есть отцов, как часовые,
Еще сумеем мы доспехи боевые
От оскорблений сохранить![161]
Ода получила огромный общественный резонанс, став гимном «несокрушимому трофею», выполненному из металла сотен пушек, захваченных Великой армией у неприятеля. Для поколения французов, родившегося около 1810-го года, ода Гюго стала поэтическим подтверждением их детских впечатлений. Для самого Гюго это стало гигантским шагом влево в его политических воззрениях: публично провозгласив себя сыном наполеоновского полководца, он тем самым размежевался с легитимистами:
И я б теперь молчал? Я, преданный доныне
Традициям своим фамильным, как святыне!
Кто за победою знамен родных следил!
Ей голос, вторя трубам, полон был отваги!
Кому игрушкой был — эфес отцовской шпаги!
Кто, быв еще ребенком, уж солдатом был![162]
И Гюго так же, как поколение французов, рожденных в годы Империи, живет надеждами на будущие победы:
Вперед, французы! — Нет орла теперь уж с вами,
Что поражал надменных вашими громами;
Но с вами — лилии, хоругвь осталась вам
И галльский наш петух, который мир весь будит;
Он обещает нам, что скоро солнце будет
Сиять, как в Аустерлице, нам![163]
Политическая эволюция Гюго отражала общую эволюцию романтизма; поначалу роялистский, постепенно он трансформировался в поэтический бонапартизм, оказав «наполеоновской легенде» литературную поддержку, без которой она не имела бы столь оглушительного успеха в дальнейшем.
В годы Реставрации романтическая литература начала свой путь, а ее расцвет пришелся уже на годы Июльской монархии. Культивирование наполеоновского мифа в литературе происходило параллельно формированию официального культа Наполеона при короле Луи-Филиппе. Как уже отмечалось, легитимируя Наполеона и помещая его в Пантеон национальной славы, Луи-Филипп, «король-узурпатор», легитимировал и собственную власть в глазах Европы. Он потворствовал национальному самолюбию, вновь давая почувствовать французам вкус славы, величия, пусть и от прежних, былых побед, ведь наполеоновские прожекты в политических реалиях 1830–1840-х гг. были неосуществимы.
В самом начале 1830-х гг. во французской литературе появляется целый ряд произведений, посвященных положению ветеранов Великой армии, солдат и офицеров, вернувшихся с войны и оказавшихся в маргинальном положении, не у дел, без великой мечты, без идеи, привыкших к войне и живших ностальгическими воспоминаниями о ней. Офицеров, уволенных в запас и переведенных на половинное жалованье, во Франции именовали «полуокладными». Эти офицеры, составившие особую касту людей, стали героями произведений Оноре Бальзака, Проспера Мериме, Жорж Санд.
В феврале-марте 1832 г. в журнале «Артист» была опубликована повесть Бальзака «Полковник Шабер», в том же году вышедшая в свет под названием «Граф Шабер» в сборнике разных авторов «Всякая всячина»[164]. В повести рассказывается о возвращении с войны Гиацинта Шабера, графа Империи, кавалера большого офицерского креста Почетного легиона. Его считали погибшим при Прейсиш-Эйлау, но он выжил, выбравшись из общей ямы. Может быть, ситуация графа Шабера, рассмотренная буквально, не типична, но психологическое состояние героя передано Бальзаком пронзительно точно. Вот как сам Шабер описывал свое мироощущение: «Но, надо вам сказать, я, бывший питомец сиротского приюта, солдат, единственное достояние коего — мужество, семья — весь мир, родина — Франция, а предстатель и защитник — сам господь бог. Нет, неправда! У меня был родной отец — наш император!» Ветераны Великой армии во многом оказались в положении мертвецов, не могли найти себя в новом мире: «О, если бы он был здесь! Если бы увидел он своего Шабера — так меня он называл — в теперешнем моем виде, как бы разгневался он! Да что поделаешь. Закатилось наше солнышко, и всем нам теперь холодно»[165].
Шабер оказался совсем в другом мире, который он не знал, как не узнавал он и Париж: «С какой радостной поспешностью бросился я на улицу Монблан, где в моем особняке, вероятно, проживала моя жена! И что же оказалось! Улицу Монблан переименовали в Шоссе д'Антен. Я не нашел своего особняка. Его продали, снесли. Ловкие дельцы понастроили домов в моих садах»[166]. Тогда он еще не знал, что его жена, Роза, хоть и получившая известие, что он жив, утаила это и вышла замуж за господина Ферро. Полковник мечтает вернуть владение своими делами и семьей, и за его дело берется стряпчий Дервиль, который вел и дело его жены. Когда он увидел, в каких условиях жил Шабер, то ужаснулся: «"И здесь живет человек, решивший исход битвы при Эйлау!" — подумал Дервиль, охватывая взглядом открывшуюся перед ним непривлекательную картину... [...]. В убогой каморке Шабера на источенном червями столе лежали раскрытые "Бюллетени великой армии", переизданные Планше, — очевидно, единственная отрада полковника, хранившего среди этой нищеты ясное, безмятежное выражение лица»[167]. И это не только положение Шабера, но и многих ветеранов, которых именовали «старыми обломками»: «Прохожие с первого взгляда признавали в нем прекраснейший обломок нашей старой армии, одного из тех героев, в которых отражена наша национальная слава, подобно тому как солнце сияет своими лучами в каком-нибудь осколке зеркала. Эти старые солдаты — и сама история, и сама живопись»[168].
В итоге он поддался уговорам жены, отказавшись от борьбы за свое состояние. Почему? У него произошел психологический надлом: «Мною нежданно овладел новый недуг — отвращение к человечеству. Когда я вспоминаю, что Наполеон на острове Святой Елены, — все претит мне в этом мире. Я не могу более быть солдатом, вот в чем моя беда»[169]. То есть это поколение людей с деформированной войной психикой. Как и следующее поколение, их дети, судьба которых описана Мюссе и Виньи.
В результате Шабер доживал дни в доме призрения, потому что в новом мире места ему не нашлось. «Что за судьба! — воскликнул Дервиль. — Провести детство в приюте для подкидышей, умереть в богадельне для престарелых, а в промежутке меж этими пределами помогать Наполеону покорить Европу и Египет»[170].
Конечно, не все оказались в такой сложной ситуации. «Старые ворчуны», или «мусор», как их по-доброму называли, становились весьма уважаемыми людьми в своих местностях. Учителя, ремесленники, владельцы харчевен или мелкие земельные собственники, постепенно, с большим или меньшим успехом, они реинтегрировались в послевоенное общество[171], как, например, полковник Дельмар, герой романа Жорж Санд «Индиана», первого произведения, подписанного ею этим псевдонимом. Роман вышел в свет в середине мая 1832 г. Его действие начинается осенью 1827 г. и завершается в конце 1831-го. Полковник Дельмар, муж Индианы, также бывший солдат Империи, старый вояка на половинном окладе. Материально он преуспел: «Он был женат на молодой и красивой женщине, владел недурной усадьбой с прилегающими к ней угодьями и, сверх того, успешно вел дела на своей фабрике»[172]. Но психологически ситуация сходна с «мертвецом» Шабером. Он живет прошлым, ностальгируя по «дням блеска», ведь теперь «миновали дни его славы, когда он, молодой лейтенант, упивался победами на поле брани. Теперь он вышел в отставку и был забыт неблагодарным отечеством»[173]. «Его воззрения ни на йоту не изменились с 1815 года. Он был заядлым противником нового строя, таким же упорным, как эмигранты Кобленца, над которыми он всегда зло посмеивался»[174]. И он был все так же предан Наполеону: «Полковник был непоколебим в своих политических убеждениях, он не допускал нападок на любимого императора и защищал его славу со слепым упорством шестидесятилетнего ребенка. Ему стоило огромных усилий сдерживать ярость в гостиной госпожи де Карвахаль, где превозносилась только Реставрация»[175].
Эти бывшие военные испытывали ненависть к аристократам и клерикалам, ассоциировавшимся у них с роялистами; им была присуща и «коммеморативная жестокость», а именно сохранение памяти о наиболее воинственных аспектах наполеоновской эры. Наполеоновская эпоха для них была почти исключительно связана с военной славой[176]. Эта жестокость проявлялась в культе силы, брутальности, а «походная жизнь сделала грубость... житейским правилом»[177]. Как пишет Жорж Санд, «выйдя в отставку, [Дельмар] стал превосходным, но строгим хозяином, перед которым трепетало все — жена, слуги, лошади и собаки»[178]. «Эти люди, собранные воедино и направляемые могучей рукой, совершали сказочные подвиги и вырастали в гигантов в дыму битв. Но, возвратясь к мирной жизни, герои превращались в наглых и грубых солдафонов, рассуждавших и действовавших как машины. Хорошо еще, если они не вели себя в обществе как в завоеванной стране! Не они были в этом виноваты, а век, в котором они жили»[179]. Жорж Санд составила блестящий портрет «полуокладных» офицеров, подчеркивая, что «господину Дельмару были присущи все достоинства и недостатки этих людей»: «Душевную деликатность он считал женским ребячеством и излишней чувствительностью... У него были широкие плечи, тяжелая рука, он прекрасно владел саблей и шпагой, к тому же отличался угрюмой обидчивостью. Он плохо понимал шутки, и потому ему вечно чудилось, что над ним смеются. Не умея ответить на шутку шуткой, он знал только один способ защиты: угрозами заставить шутника замолчать. Его любимые анекдоты и разговоры сводились всегда к рассказам о драках и дуэлях; вот почему соседи, упоминая его имя, обычно прибавляли эпитет "храбрый", ибо, по мнению многих, широкие плечи, большие усы, крепкая ругань и бряцание оружием по всякому поводу — неотъемлемые признаки военной доблести...»[180]
У Жорж Санд нет апологии Наполеона; более того, по ее мнению, он исковеркал судьбу целого поколения, как и судьбу самой Франции: «Да и как защищали родину эти сотни тысяч людей, слепо осуществлявшие бредовые планы одного человека, если они сначала спасли Францию, а потом привели ее к такому ужасному поражению»[181]. «Этот старый младенец ничего не понял в великой драме падения Наполеона. Он видел только военное поражение там, где одержала победу сила общественного мнения. Он непрестанно твердил о предательстве и проданной родине, как будто целая нация может предать одного человека, как будто Франция допустила, чтобы ее продали несколько генералов. Он обвинял Бурбонов в тирании и сожалел о славных днях Империи, совершенно забывая, что тогда не хватало рук для обработки земли и многие семьи сидели без хлеба... Он все еще жил во времена Ватерлоо»[182].
19 июня 1833 г. в журнале «Литературная Европа» появился рассказ Оноре Бальзака «Ночной разговор, или История Наполеона, рассказанная в амбаре старым солдатом». Это повествование встретило живой интерес и его немедленно принялись перепечатывать в виде популярных брошюр тиражами до 20 тысяч экземпляров и распространять под другими названиями через уличных торговцев[183]. Затем этот рассказ стал частью «Сельского врача», поступившего в продажу 3 сентября того же года.
Легитимист Бальзак, как и Жорж Санд, не был поклонником Наполеона. Но он стремился к славе, которую не мог обрести при Луи-Филиппе. И Наполеон для него в этом плане — персонаж показательный. Тема ностальгии по славному прошлому, представлявшемуся в идеализированном виде, — это одна из ключевых тем романтической литературы и произведений Бальзака. В «Сельском враче» он описал восприятие образа Наполеона крестьянами Дофине в конце 1820-х гг. Именно эти солдаты, вернувшиеся в свои деревни, и стали активными популяризаторами наполеоновского культа. В глухую деревню, что в 20 км от Гренобля, «ни одно политическое событие, ни одна революция не доходили до столь глухого нашего края, живущего вне социального движения. Сюда донеслось лишь имя Наполеона, ставшее у нас святыней по милости двух-трех солдат, здешних уроженцев, вернувшихся домой; целыми вечерами рассказывают они нашим простакам баснословные истории о деяниях императора и его армий»[184].
В истории, рассказанной бывшим пехотинцем Гогла, ставшим сельским почтальоном, Наполеон — уже существо мифическое, он полубог, творящий чудеса: «Он множился, как пять евангельских хлебов, днем — командовал сражением, подготовлял его ночью, так что часовые только и видели, как он ходит взад и вперед, не спит и не ест. Вот солдат как уразумел эти самые чудеса, так с тех пор и стал его отцом почитать»[185].
Наполеон — не только полубог, он отец солдат: «А солдата он уважал, будто о родном сыне пекся, заботился: есть ли у тебя обувь, белье, шинель, хлеб, порох; а держал себя величаво, потому как его дело-то ведь и было царствовать. Но все одно! Любой сержант и даже солдат говорил ему "государь", как вы иной раз говорите мне "дружище". И он слушал, когда ему советовали, спал, как и мы, на снегу, словом, с виду был обыкновенный человек... Не знаю, право, как это получается, но, бывало, поговорит с нами и будто жаром обдаст, и хочется нам показать ему, что мы его послушные дети, и страх нас не берет, и мы шли как ни в чем не бывало навстречу пушкам... Даже умирающие — откуда только у них силенки брались — вставали, чтобы отдать ему честь и крикнуть: "Да здравствует император!"[...] Да здравствует Наполеон, отец народа и солдата!»[186]
Появление рассказа Бальзака в это время вовсе не случайно: он был опубликован за месяц с небольшим до водружения статуи Наполеона на Вандомской колонне. Это произошло 28 июля 1833 г., как раз в годовщину празднования «Трех славных дней». В это же время появилась пьеса Александра Дюма «Наполеон, или Тридцать лет истории Франции». Отец Дюма, Тома-Александр, с 1793 г. являлся дивизионным генералом, был назначен Наполеоном командующим кавалерией, участвовал в Египетском походе, его имя написано на южной стене Триумфальной арки, торжественное открытие которой произойдет спустя три года. Как отмечал отечественный исследователь С. Н. Искюль, впоследствии Дюма с неохотой вспоминал об этом опыте, поскольку шесть актов пьесы с их девятнадцатью картинами были громоздкими, речи персонажей слишком натянутыми. Однако в печатном издании пьеса читалась, имела определенный успех, поскольку в ней отразились малоизвестные широкой публике факты наполеоновской эпопеи[187].
Наполеон подарил французам чувство величия, национальной гордости и славы. Герои романов Стендаля, Жюльен Сорель в «Красном и черном» (1830–1831) и Фабрицио дель Донго в «Пармской обители» (1839), жаждут славы[188].
Как отмечал французский исследователь Э. Керн, в поведении Жюльена Сореля то и дело проскальзывают наполеоновские жесты[189]. С детства он мечтал о военной службе: «С самого раннего детства, после того как он однажды увидал драгун из шестого полка в длинных белых плащах, с черногривыми касками на головах — драгуны эти возвращались из Италии, и лошади их стояли у коновязи перед решетчатым окном его отца, — Жюльен бредил военной службой. Потом, уже подростком, он слушал, замирая, рассказы старого полкового лекаря о битвах на мосту Лоди, Аркольском, под Риволи и замечал пламенные взгляды, которые старик бросал на свой крест»[190].
Даже если в какой-то момент он захотел стать священником, Бонапарт остался в душе Сореля навсегда, ведь мечты о человеке, который смог все, владели умами юношества: «В продолжении многих лет не было, кажется, в жизни Жюльена ни одного часа, когда бы он не повторял себе, что Бонапарт, безвестный и бедный поручик, сделался владыкой мира с помощью своей шпаги. Эта мысль утешала его в несчастьях, которые казались ему ужасными, и удваивала его радость, когда ему случалось чему-нибудь радоваться»[191]. «Исповедь» Руссо, собрание реляций Великой армии и «Мемориал Святой Елены» — «вот три книги, в которых заключался его Коран»[192]. Отставной лекарь обучал его тому, что сам знал, а это были итальянские походы 1796 г. Умирая, он завещал мальчику свой крест Почетного Легиона, остатки маленькой пенсии и тридцать-сорок томов книг, из которых самой драгоценной был «Мемориал Святой Елены»[193].
Свои первые победы над мадам де Реналь, первый поцелуй руки он сравнивает с наполеоновскими победами: «Да. Я выиграл битву, — сказал он себе. — Так надо же воспользоваться этим; надо раздавить гордость этого спесивого дворянина, пока он еще отступает. Так именно действовал Наполеон»[194].
В конце романа, когда в тюрьме Жюльен думает о самоубийстве, он вновь сверяет свои поступки с Наполеоном: «Покончить с собой! Нет, черт возьми, — решил он спустя несколько дней, — ведь Наполеон жил»[195].
Может быть, эти мечты о славе наиболее ярко проявились в творчестве юного поколения романтиков, Альфреда де Мюссе и Альфреда де Виньи.
«Исповедь сына века» Альфреда де Мюссе (1810–1857), где в первых главах мы видим настоящую апологию империи, была опубликована в 1835 г.[196] Как и другие романтики первой половины века, Мюссе выразил свое недовольство жизнью и меланхолию, обращаясь к периоду в истории своей родины, когда она сотрясала мир и им управляла.
Родившийся в 1810 г., Мюссе едва помнил Империю. Он так описывает свое поколение: «Во время войн Империи, когда мужья и братья сражались в Германии, встревоженные матери произвели на свет пылкое, болезненное, нервное поколение. Зачатые в промежутке между двумя битвами, воспитанные в коллежах под бой барабанов, тысячи мальчиков хмуро смотрели друг на друга, пробуя свои хилые мускулы. Время от времени появлялись их отцы; обагренные кровью, они прижимали детей к расшитой золотом груди, потом опускали их на землю и снова садились на коней»[197].
При этом вся эта эпоха, все пятнадцатилетие нового века, сводилось для Мюссе к одному-единственному человеку: «Один только человек жил тогда в Европе полной жизнью. Остальные стремились наполнить свои легкие тем воздухом, которым дышал он. Каждый год Франция дарила этому человеку триста тысяч юношей. То была дань, приносимая Цезарю, и если бы за ним не шло это стадо, он не мог бы идти туда, куда его вела судьба. То была свита, без которой он не мог бы пройти через весь мир, чтобы лечь потом в узенькой долине пустынного острова под сенью плакучей ивы»[198]. Это будет характерно и для последующей исторической науки: весь этот период в истории Франции и Европы сводился к истории Наполеона.
Мюссе показывает тень и свет этой эпопеи: «Никогда еще люди не проводили столько бессонных ночей, как во времена владычества этого человека. Никогда еще такие толпы безутешных матерей не стояли у крепостных стен. Никогда такое глубокое молчание не царило вокруг тех, кто говорил о смерти. И вместе с тем никогда еще не было столько радости, столько жизни, столько воинственной готовности во всех сердцах. Никогда еще не было такого яркого солнца, как то, которое осушило все эти потоки крови. Некоторые говорили, что бог создал его нарочно для этого человека, и называли его солнцем Аустерлица. Но нет, он создавал его сам беспрерывным грохотом своих пушек, и облака появлялись лишь на другой день после сражений»[199].
В то же время, Мюссе не осуждает эксцессы войн и их последствия для Франции и всего мира, войну и ее жертвы он идеализирует: «Вот этот-то чистый воздух безоблачного неба, в котором сияло столько славы, где сверкало столько стали, и вдыхали дети. Они хорошо знали, что обречены на заклание, но Мюрата они считали неуязвимым, а император на глазах у всех перешел через мост, где свистело столько пуль, казалось, он не может умереть. Да если бы и пришлось умереть? Сама смерть в своем дымящемся пурпурном облачении была тогда так прекрасна, так величественна, так великолепна! Она так походила на надежду, побеги, которые она косила, были так зелены, что она как будто помолодела, и никто больше не верил в старость. Все колыбели и все гробы Франции стали ее щитами. Стариков больше не было, были только трупы или полубоги»[200].
Несмотря на то, что эти дети не знали войны, а, может, именно поэтому, они жили только представлениями о ней: «И тогда на развалинах мира уселась встревоженная юность. Все эти Дети были каплями горячей крови, затопившей землю. Они родились в чреве войны и для войны. Пятнадцать лет мечтали они о снегах Москвы и о солнце пирамид. Они никогда не выходили за пределы своих городов, но им сказали, что через каждую заставу этих городов можно попасть в одну из европейских столиц, и мысленно они владели всем миром»[201].
Однако Мюссе ждало разочарование, ведь эпоха величия и славы прошла, а война осталась в прошлом: «Подобно тому как путник идет день и ночь под дождем и под солнцем, не замечая ни опасностей, ни утомления, пока он в дороге, и, только оказавшись в кругу семьи, у очага, испытывает беспредельную усталость и едва добирается до постели, — так Франция, вдова Цезаря, внезапно ощутила свою рану. Она ослабела и заснула таким глубоким сном, что ее старые короли, сочтя ее мертвой, надели на нее белый саван. Старая поседевшая армия, выбившись из сил, вернулась домой, и в очагах покинутых замков вновь зажглось унылое пламя»[202]. И эти дети «смотрели на землю, на небо, на улицы и дороги: везде было пусто — только звон церковных колоколов раздавался где-то вдали»[203].
Книга Альфреда де Виньи (1797–1863) «Неволя и величие солдата» вышла в 1835 г.[204] Виньи — последний отпрыск древнего аристократического рода; его дед, отец и дядя были военными. К моменту падения Империи он был уже 17-летним юношей. Он так писал о годах своего ученичества: «В последние годы Империи я был легкомысленным лицеистом. Война все перевернула в лицее, барабанный бой заглушал для меня голос наставников, а таинственный язык книг казался нам бездушной и нудной болтовней. Логарифмы и тропы были в наших глазах лишь ступенями, ведущими к звезде Почетного Легиона, которая нам, детям, представлялась самой прекрасной из всех небесных звезд»[205].
Война владела всеми помыслами юношей: «Ни одна рассудительная мысль не могла надолго овладеть нашими умами, взбудораженными непрерывным громом пушечной пальбы и гулом колоколов, которые отзванивали Те Deum! Стоило одному из наших братьев, недавно выпущенному из лицея, появиться среди нас в гусарском доломане и с рукой на перевязи, как мы тотчас же стыдились наших книг и швыряли их в лицо учителям. Да и сами учителя без устали читали нам бюллетени Великой армии и наши возгласы "Да здравствует Император!" прерывали толкование текстов Тацита и Платона. Наши наставники походили на герольдов, наши классы — на казармы; наши рекреации напоминали маневры, а экзамены — войсковые смотры»[206].
Именно тогда у молодежи зародилась непреодолимая тяга к славе и победам: «И вот с той поры во мне вспыхнула особенно ярко поистине необузданная любовь к военной славе; страсть моя оказалась тем более пагубной, что именно в это время Франция, как я уже говорил, начинала от нее излечиваться»[207].
Сразу после установления режима Реставрации Виньи поступил в Конную роту Королевских жандармов личного эскорта короля, а после Ста дней был зачислен в 5-й пеший гвардейский полк, где в 1822 г. получил чин лейтенанта; в 1823 г. переведен в 55-й линейный полк с чином капитана. Однако наступило разочарование, ведь Бурбоны, вернувшиеся на трон, не могли реализовать потребность в военной славе: «Лишь гораздо позднее я обнаружил, что вся моя служба в армии не что иное, как длительное заблуждение, и что я, обладая чисто созерцательной натурой, приобщился к жизни, требовавшей прежде всего деятельности. Но я шел по стопам поколения эпохи Империи, которое было рождено вместе с нашим веком и к которому принадлежал я сам»[208].
Эта молодежь, сама не прошедшая войну, во многом ее идеализировала и воспринимала как норму жизни: «Война представлялась нам столь естественным состоянием для нашей страны, что, когда мы, привычно повинуясь нашему бурному влечению, прямо со школьной скамьи устремились в ряды армии, мы не могли поверить в длительный, ничем невозмутимый мир. [...] С каждым годом появлялась надежда на то, что война все-таки начнется, и мы не осмеливались расстаться со шпагой, опасаясь, как бы день нашего ухода в отставку не стал кануном выступления в поход. Мы тянули лямку и теряли таким образом драгоценные годы, мечтая о полях сражений во время смотров на Марсовом поле и растрачивая свою кипучую и бесполезную энергию в показных учениях и в ссорах друг с другом»[209]. В 1827 г. по состоянию здоровья он вышел в отставку.
Не меньшим, если не большим создателем «наполеоновской легенды» был Пьер-Жан Беранже, чьи стихи, становившиеся песнями, сразу шли в народ. Первоначально они становились известны в устном исполнении, и нередко проходили годы между их созданием и первой публикацией[210]. Как и другие творцы поколения романтиков, Беранже приветствовал в наполеоновской эпопее эпический момент национальной истории как символ поиска свободы и оппозиции королевской власти. Скорее, именно протест против монархии Бурбонов, нежели восхищение Наполеоном вдохновлял его писать песни об императоре. Такова, например, «Белая кокарда»:
День мира, день освобожденья,
О, счастье! мы побеждены!..
С кокардой белой, нет сомненья,
К нам возвратилась честь страны[211].
Или «Старый сержант»:
Что же слышит он вдруг?
Бьют вдали барабаны.
Там идет батальон!
К сердцу хлынула кровь...
Проступает на лбу шрам багряный от раны.
Старый конь боевой шпоры чувствует вновь!
Но увы! Перед ним ненавистное знамя!..
Говорит он со вздохом, печален и строг:
«Час придет! За отчизну сочтемся с врагами!..
Смерть хорошую, дети, пусть подарит вам бог!»[212]
Ностальгия по славным годам императорской Франции в полной мере проявилась в песне «Старое знамя»:
На днях — нет радостней свиданья! —
Я разыскал однополчан,
И доброго вина стакан
Вновь оживил воспоминанья
Мы не забыли ту войну,
Сберег я полковое знамя.
Как выцвело оно с годами!
Когда ж я пыль с него стряхну?[213]
Это стремление «стряхнуть пыль» со знамени и вновь ввязаться в бой, вновь развернуть знамя на Рейне — доминирующее чувство французов. Даже несмотря на то, что Наполеон умер, народ верит в его возвращение, как, например, в «Народной памяти»:
— Вот он! Увезли героя
И венчанную главу
Он сложил не в честном бое —
На песчаном острову.
Долго верить было трудно...
И ходил в народе слух,
Что какой-то силой чудной
К нам он с моря грянет вдруг[214].
Середина 1830-х гг. — это время широкого наполеоновского культа, апофеозом которого стало возвращение праха императора. У Стендаля был свой проект могилы для Наполеона: «В наше время, когда нет уже Микеланджело, надо с осторожностью прибегать к тому, чтобы прислушиваться к голосу общественного мнения. Вот мое предложение: воздвигнуть круглую башню высотой в 150 шагов и 100 шагов в диаметре, как у могилы Адриана (замка Святого Ангела) в Риме»[215].
Этому грандиозному событию предшествовало и литературное прославление. В самом начале 1840 г. вышла новая книга Александра Дюма — не театральная драма, а проза «Наполеон», основанная на воспоминаниях уже покойного к тому времени отца-генерала, его сослуживцев и немногих. собственных воспоминаний с добавлением того, что уже было опубликовано во Франции[216]. «Наполеон» — это не художественное произведение, а «жизнеописательная биография». Здесь нет ярких образов, психологических наблюдений, это, скорее, повествование историка, при этом сугубо оправдательное.
Виктор Гюго описал это событие в «Посмертных записках», назвав его «монументальной галиматьей». Но так он выразил свое отношение к самой церемонии, а Наполеону посвятил поэму «Возвращение императора»[217]. В оригинале поэма занимает более сорока страниц, а в переводе Валерия Брюсова это весьма короткое стихотворение.
Бывало, города смирял ты без усилья.
Мадрид и Ратисбон, Варшава и Севилья,
Неаполь пламенный и Вена пред тобой,
О Цезарь! падали. Ты лишь наморщишь брови,
И ступит гвардия: при кликах славословий
Победой кончен бой!
Гюго вспоминает великие победы и завоевания Наполеона:
Одним сражением, как роковой десницей,
Ты повергал во прах столицу за столицей.
Шум Иены прогремел, — и гордую главу
Склонил Берлин; вели тебя неутомимо
Аркола в Мантую, Маренго — в стены Рима,
Бородино — в Москву!
Однако труднее всего оказалось завоевать Париж, и удалось это сделать Наполеону только после смерти:
Завоевать Париж — труднее! град священный
Победы требовал великой, несравненной.
Блистательная цель усилий крайних, он
Тогда лишь уступил, когда венец лавровый
Вновь увенчал тебя, как знак победы новой, —
В стране, где Смерти трон[218].
Чтоб покорить Париж, ты должен был из гроба
Завоевать умы, торжествовать над злобой,
Европы сделаться и сердцем и душой,
И перед миром встать, в своем величьи строгом,
Каким-то призраком, почти что полубогом,
Иль тенью неземной![219]
И завершается поэма настоящим прославлением императора:
О солнце наших дней! Все звезды вихрем света
Ты должен был затмить: сиянье Лафайэта
И пламя Мирабо! и, разогнав туман,
Из отдаленных стран подняться величаво,
Где славу вечную смешал с твоею славой
Безмерный океан[220].
К проблеме ветеранов войны, «полуокладных», в это время обратился Проспер Мериме, родившийся в 1803 г. и заставший Империю ребенком. 1 июля 1840 г. в журнале «La Revue des Deux Mondes», a потом отдельным томом была опубликована повесть «Коломба». Главный герой, офицер Орсо делла Реббиа, сын полковника, уволенного с половинным окладом и убитого на Корсике, прибыл на остров, где ему предстояло направить свою энергию в русло кровной мести. «Меня отставили с половинным жалованьем за то, должно быть, что я был под Ватерлоо и что я земляк Наполеона. Я возвращаюсь домой без надежд, без денег, как говорит песня»[221]. Он был под Ватерлоо, несмотря на свою молодость; это была его единственная кампания, ведь в последний призыв Наполеон набирал 15-летних.
Юная англичанка, мисс Лидия, дочь английского военного, прибывшая с отцом на остров как туристка, первым делом посетила дом Бонапарта (ведь для англичан Наполеон — враг предпочитаемый: он был великий и они его победили), побывала в комнате, где он родился, и даже «более или менее безгрешными средствами» достала себе клочок от обоев из этой комнаты[222].
В 1839–1846 гг. Стендаль пишет «Пармскую обитель». Наполеон — преемник Цезаря и Александра: «15 мая 1796 года генерал Бонапарт вступил в Милан во главе молодой армии, которая прошла мост у Лоди, показав всему миру, что спустя много столетий у Цезаря и Александра появился преемник». «Чудеса отваги и гениальности, которым Италия стала свидетельницей, в несколько месяцев пробудили от сна весь ее народ; еще за неделю до вступления французской армии жители Милана видели в ней лишь орду разбойников, привыкших убегать от войск его императорского и королевского величества, — так по крайней мере внушала им трижды в неделю миланская газетка, выходившая на листке дрянной желтой бумаги величиною с ладонь»[223].
Акция Луи-Филиппа по перезахоронению останков Наполеона не способствовала его популярности; более того, сравнения с императором были явно не в его пользу. Как мы помним, начало Реставрации было ознаменовано появлением работы Шатобриана, создателя «черной легенды». Он же подвел итоги Июльской монархии, но теперь уже создав «золотую легенду». Луи-Филипп потерял власть в результате Февральской революции 1848 г., а Шатобриан умер 4 июля того же года. Согласно его воле, «Замогильные записки», к работе над которыми он приступил еще в начале 1810-х гг. и которые приобрели свои очертания в 1830-е гг., подлежали публикации после его смерти. Если в работе «Бонапарт и Бурбоны» мы видим жесткую критику «ошибок глупца» и «преступника», то в «Замогильных записках» — уже восхваление нового Александра. Теперь уже перед нами активный создатель и популяризатор «золотой легенды». Он не то, чтобы забыл о том, что писал о Наполеоне раньше. Теперь он его оправдывает, точнее, объясняет, почему ему многое прощается. И не только им, Шатобрианом, но нацией как таковой. По словам писателя, французы старались не вспоминать, что Франция в итоге потерпела сокрушительное поражение, и помнили лишь о былых победах: «Дабы не признавать, что по вине Бонапарта территория Франции и ее могущество уменьшилось, нынешняя молодежь утверждает, что, если силы наши его стараниями ослабли, слава лишь окрепла. «Разве молва о нас не гремит во всех уголках земли, — говорят они, — разве неправда, что на всех широтах французов и боятся, и на них равняются, перед ними заискивают?»[224]
Все годы революционного и наполеоновского лихолетья, все неисчислимые жертвы были компенсированы в глазах французов славой, которой их покрыл Наполеон. Спустя более чем столетие об этом же скажет генерал де Голль в беседе с Андре Мальро: «Он оставил Францию меньшей, чем он ее нашел, это так... Но это как с Версалем: его надо было создавать. Нельзя торговать величием»[225].
Кроме того, для молодого поколения французов Наполеон являлся примером self mode тап, человека, который сам себя сделал. Шатобриан писал: «...чудесные победы наполеоновской армии покорили воображение молодежи, научив ее преклонению перед грубой силой. Неслыханный успех Бонапарта вселил в каждого дерзкого честолюбца надежду подняться до тех же высот»[226].
Как и другие писатели-романтики, Шатобриан отмечал, что немало способствовал популярности императора и печальный финал его жизни. По его словам, «чем больше узнавали французы о муках, которые Наполеон претерпел на Святой Елене, тем больше смягчались их сердца; воспоминания о тиране постепенно изглаживались из нашей памяти, уступая место образу полководца, сначала побеждавшего наших врагов, а затем, когда они, впрочем по его вине, ступили на нашу землю, защищавшего нас от них; мы воображаем, что, будь он жив сегодня, он избавил бы нас от теперешнего позора: невзгоды возвратили его известность, несчастья умножили его славу»[227].
Несмотря на то что популярность имени Наполеона и «наполеоновская легенда» не означали популярности бонапартизма как политического течения, в 1848 г. легенда и имя Наполеона были использованы бонапартистами, чтобы избрать своего кандидата, Луи-Наполеона, президентом Республики. 2 декабря 1851 г. племянник Наполеона совершил государственный переворот, а ровно год спустя в результате плебисцита во Франции была восстановлена империя.
Именно в годы Второй империи создает свою апологию Наполеона Виктор Гюго. В 1852 г. Луи-Наполеон, заклейменный писателем «Наполеоном малым», отправил Гюго в ссылку. В Великобритании, на острове Джерси, он начинает писать «Отверженных».
В 1861 г. Гюго отправился на поле Ватерлоо, посетил все места, связанные с битвой[228]. В «Отверженных», появившихся в 1862 г., в конце знаменитой главы, посвященной Ватерлоо, Гюго подвел итог наполеоновской эпопеи: «Его личность сама по себе значила больше, чем все человечество в целом». Однако «избыток жизненной силы человечества, сосредоточенной в одной голове, целый мир, представленный в конечном счете мозгом одного человека, стали бы губительны для цивилизации, если бы такое положение продолжалось»[229]. Поэтому «победа Бонапарта при Ватерлоо уже не входила в расчеты XIX века. Готовился другой ряд событий, где Наполеону не было места»[230].
Гюго обращает внимание на огромные жертвы, принесенные Наполеоном на алтарь своей славы, поэтому поражение при Ватерлоо для него закономерно: «Дымящаяся кровь, переполненные кладбища, материнские слезы — все это грозные обвинители. Когда мир страждет от чрезмерного бремени, мрак испускает таинственные стенания и бездна им внемлет. На императора вознеслась жалоба небесам, и падение его было предрешено». Наполеон, по словам Гюго, «мешал богу», а «чрезмерный вес его в судьбе народов нарушал общее равновесие»[231].
Наполеон, по мнению Гюго, «и возвысил и унизил человека»[232]. Он превратил народ в «пушечное мясо, влюбленное в своего канонира». При этом, как и многие другие, Гюго подчеркивал, что солдаты отказывались верить в его смерть: «Где он? Что он делает? "Наполеон умер", — сказал один прохожий инвалиду, участнику Маренго и Ватерлоо. "Это он — да умер? — воскликнул солдат. — Много вы знаете!" Народное воображение обожествляло этого поверженного во прах героя»[233].
Как и Шатобриан, и Стендаль, Гюго любит своего героя в его поражении, прославляя трагического героя, вспоминая Александра Великого, Юлия Цезаря и Ганнибала, которые тоже познали трагический финал[234]. «Поражение возвеличило пораженного. Бонапарт в падении казался выше Наполеона в славе»[235]. Торжествовавшим же победу он внушал страх: «Англия приказала сторожить Бонапарта Гудсону Лоу. Франция поручила следить за ним Моншеню. Его спокойно скрещенные на груди руки внушали тревогу тронам. Александр прозвал его: "моя бессонница". Страх внушало им то, что было в нем от революции. [...] Королям не любо было и царствовать, когда на горизонте маячила скала св. Елены»[236].
Сама же битва при Ватерлоо, убежден писатель, изменила облик вселенной. «Ватерлоо — это стержень, на котором держится XIX век. Исчезновение великого человека было необходимо для великого столетия»[237]. При этом Гюго очень точно описал послевоенную психологическую ситуацию: «Фон Европы после Ватерлоо стал мрачен. С исчезновением Наполеона долгое время ощущалась огромная, зияющая пустота»[238]. Наполеон стал кумиром молодежи. Однако, отмечает писатель, «странное явление — увлекались одновременно и будущим — Свободой, и прошедшим — Наполеоном»[239].
Как показала история, имя Наполеона Бонапарта и в дальнейшем не утратило своего магнетизма. И уже не столь важно, идет ли речь о реальном историческом персонаже или мифе, образе, созданном писателями и поэтами-романтиками. Как писал Шатобриан, «мир принадлежит Бонапарту; то, чего не успел захватить сам деспот, покорила его слава; при жизни он выпустил мир из рук, но после смерти вновь завладел им. Говорите, что хотите — никто не станет вас слушать. [...] Ныне Бонапарт уже не реальное лицо, но персонаж легенды, плод поэтических выдумок, солдатских преданий и народных сказок; это Карл Великий и Александр, какими изображали их средневековые эпопеи. Этот фантастический герой затмит всех прочих и пребудет единственно реальным»[240]. Эти слова, написанные почти двести лет назад, вполне применимы и к дню сегодняшнему. Граница между Наполеоном Бонапартом, реальной исторической фигурой, и художественным образом стерлась, но его имя продолжает будоражить умы...